К книге
Зеркало сердцаМесяцы года. Октябрь: Шаги
64%
Месяцы года. Октябрь: Шаги
18

И на голой чёрной вербе

Луч холодный не дрожит.

Блещет небо, догорая,

Как волшебная земля, Как потерянного рая

Недоступные поля.

Дмитрий Мережковский

Все говорили (сначала шёпотом, а затем — бойчее, вслух), что после болезни Сенин стал другим. Не особо изменившись внешне — тот же густой ежик подстриженных волос, те же полупрозрачные в проголубь глаза, вислый нос и впалые щёки — внутренне он словно повернулся в три четверти. Так бывает, когда человек стоит на пороге и, чуть-чуть развернувшись в сторону двери, собирается уходить. Но что-то задерживает его: необходимость ли последнего жеста, слова ли… «Ну, я пошёл», — и уже занесена нога через порог, но шаг ещё не сделан, и так и застывает на мгновение в задумчивости: «Что-то ещё сказать хотел, да забыл». И вот в этом невысказанном слове, несделанном жесте и пребывал Сенин душевно. Надо сказать, это его серьёзно угнетало. Только кажется, что недуги заканчиваются на нас и дальше никуда не распространяются. Отнюдь! Плоть всего лишь тюрьма для недуга, он наполняет её, разъедает ржавчиной, и вот уже стены тюрьмы становятся хрупкими, тебе уже велико или мало собственное тело, как одежда не по размеру. Недуг вырывается наружу, торжествуя, отравляет всё вокруг. Отношения с людьми, окружающим миром, привычки, порой даже принципы — всё трещит по швам, отражаясь в жестоком оскале болезни.

Сенин и сам не заметил, как его стали раздражать здоровые, энергичные люди: ритм его собственной жизни безнадёжно отставал от их — бодрого, заведённого, как музыкальная шкатулка, на одну мелодию «Кто хочет, тот добьётся, кто весел — тот смеётся, кто ищет, тот всегда найдёт! Та-та-та-там!». Боже мой, он не хотел ничего добиваться, да и чего ещё добиваться ему, профессору романской филологии, заведующему кафедрой в университете, написавшему уйму научных трудов и выпестовавшему не один десяток специалистов?! Почёт, регалии, слава, крепкая семья, надёжный тыл, или, как там говорили в недавнем прошлом, ячейка общества. Всё вроде есть, ничем не обделён.

Он просто хотел жить: вдыхать, как счастье, октябрьский воздух, пропитанный запахом отцветающих дубков и квашеной капусты; видеть, как сосед Ларионыч настаивает в гараже свою знаменитую облепиховку — крепчайшую светло-жёлтую водку с терпким ароматом ягод; слушать, как шелестят в оконное стекло опавшие листья клёна — видно, им тоже было холодно, и они деликатно постукивали в окно покрасневшими пальцами; наблюдать изо дня в день, как степенно и даже величаво природа готовилась к зиме. Бледнее становились краски неба и воды в реке, мрачнее одежды прохожих на улицах — независимо от пола сплошь чёрные, серые, синие куртки, иногда разбавленные яркими пятнами шарфов. Зато отдыхал глаз на роскоши осенних рынков — от обилия сочных красных, оранжевых, жёлтых, тёмно-зелёных, коричневых красок становилось тепло на душе.

Семья Сенина состояла из семи человек — он сам, жена, дочь, сын, невестка и две внучки. Если быть точным, то восемь. Ещё кот Барон — серьёзный зверюга в семь килограммов веса, не признающий за хозяина никого, кроме Сенина. Порой ему казалось, что Барон — единственный, способный даже не понять, а предчувствовать его. Предчувствие больше и пронзительнее, чем понимание, и просто чувство. Сенин только начинал ощущать беспокойное состояние — предвестник холодной боли в сердце и коленях, как Барон, словно ниоткуда возникал на мягких лапах, щурил умные зеленоватые глаза и осторожно вспрыгивал на колени. Потом прижимался лобастой головой к левой стороне груди и начинал тихо тарахтеть. Боль не отступала — ей надо было довершить свой виток, но становилась глуше. Сенин клал под язык таблетку и, усмехаясь, шептал про себя давно любимые строки:

Любовник пламенный и тот, кому был ведом

Лишь зов познания, украсить любят дом

Под осень дней, большим и ласковым котом,

И зябким, как они, и тоже домоседом[12].

Семья — какое странное слово… Семь я — семь раз отраженный я. «Я» — растворённый в близких и родных людях. Полная гармония. Бред… Возможно ли это? В доме должно быть уютно и радостно. Дом должен манить к себе, а Сенину все чаще хотелось убежать, прихватив с собой лишь Барона. Но бежать было некуда, вожделенная свобода заключалась для него на девяти с половиной квадратных метрах — кабинете в стометровой квартире — и иллюстрации к детской книжке. Эта книжка была одной из немногих, оставшихся у Сенина с детства и чудом пощаженная его внучками. Он любил иногда рассматривать картинку, где был изображён беззаботно шагающий по дороге мальчик с котомкой за плечами. Детям нужны чёткие, яркие краски, поэтому мальчик на картинке всё так же шагал по зелёной дороге в бесконечную синюю даль, и сердце Сенина рвалось в тоске и зависти. Он был маленьким, затем молодым, зрелым, здоровым, стал пожилым, больным, покорёженным жизнью, а мальчик по-прежнему свободен и весел, и солнце по-прежнему озаряет его дорогу.

До болезни Сенин не видел семью. Она существовала, он был рад ей, как гаранту чего-то незыблемого, правильного и цельного — в жизни всё должно идти своим чередом и иметь крепкие основы. Семья и была основой, словно воздух, который необходим, но о котором вспоминаешь лишь когда ощущаешь его нехватку.

И сейчас, вынужденный по болезни больше находиться дома, он с удивлением обнаружил, что семья научилась жить без него. Нет, безусловно, за него тревожились, волновались, но как только отступила угроза жизни и напряжение спало, то все вернулись к обыденному ритму. И в нём ему, Сенину, не было места, словно и не он был хозяином этих 100 метров в элитном доме с видом на набережную и небольшой, но уютной дачи, заросшей диким жасмином.

День его начинался… разнокалиберным топотом. Сквозь сон (спать ему теперь надо было много, что тоже вызывало досаду. Нелегко, будучи деятельным и энергичным человеком, резко сбавлять обороты!) он слышал, как вначале мимо кабинета, где он спал, пробегала жена. Трак-так-так-так-так! Трук-тук-тук-тук-тук-тук! И топот её был похож на бег постаревшей Золушки, при условии, что Золушка до конца дней своих так и осталась бы на кухне. Жена всегда была чем-то взволнована, продольная складка не исчезала с её лба, ей всегда было некогда, она всегда была занята: приготовлением обедов (чем замысловатее, тем лучше), насморками внучек, сердечными делами дочери, разработкой краткого курса домоводства для нерадивой невестки («Ну ничего не умеет, откуда только руки растут!»), посадкой цветов на даче, посещением салонов красоты, магазинов. И всё это делалось с тем же серьёзным выражением лица. Сенин дорого бы отдал, чтобы выяснить, какие такие глобальные проблемы и мировая скорбь терзают его благоверную, что даже улыбку, простую шутку она считает чем-то крамольным и легкомысленным.

«Улыбайтесь, господа, улыбайтесь. Серьёзное лицо — это ещё не признак ума», — как-то провозгласил за общим столом Сенин известную фразу из известного фильма и тут же осёкся. На него устремились два недоумевающих голубых глаза постаревшей Золушки. Не глаза, а глубокие маленькие колодцы, — они мгновенно наполнились влагой. «Бог мой, а постарела-то как! — вздохнул Сенин про себя. — И салоны не помогают. Ему стало жаль жену. Спокойная старость — это, пожалуй, всё, на что она может рассчитывать. Не стоит требовать от неё многого. Сенин усмехнулся, вспоминая, как однажды, во время кризиса болезни, он спросил её, не страшно ли ей будет, если он умрёт? Спросил просто так, больше в шутку, чтобы отвлечь её и отвлечься самому, и вздрогнул, как от толчка: «Бог даст, не умрёшь», — буднично ответила жена и опять продолжила разговор о повышении цен, об учёбе дочери, о работе сына, о нерадивости невестки. Его поразило тогда — жене и впрямь, будто безразлично, умрёт он или нет. Или она просто не допускала этой мысли? В её сознании, где всё было наделено важным, мрачным смыслом и даже улыбка казалась чем-то крамольным, она всё же ни на секунду не вычёркивала его из живых, и за это Сенин был ей благодарен.

«До-дак-до-дак, до-дак-дак-дак», — солидно простучали тапочки сына. Он первым выходил из своей супружеской спальни: на работу надо было идти рано. Сенин улыбнулся любяще. Хороший парень, умница, два института окончил, трудяга, а самое главное — правильный. С таким надёжно. И собой не дурён, и в обществе умеет себя держать, не скучный, а друзья его до сих пор молодожёном зовут. Влюблён до сих пор в Ирину, жену свою, и это после девяти лет брака. При этом не особо и подкаблучник. Словом, не муж, а подарок к 8-му марта, недаром тёща на него надышаться не может, а вот жена…

Сенин почувствовал лёгкий, но пока приятный холодок в сердце, повернулся на другой бок. Барон, спавший в ногах, вскинулся:

— Хорошо всё. Спи, — пробормотал мужчина. — Кот с полминуты изучал его пытливым взглядом, потом опустил мохнатые веки.

Сын был жаден до учёбы. Он учился всегда: если не читал, то что-то мастерил, выжигал, выпиливал, сажал, растил, ухаживал за зверями и птицами, играл на пианино. В 11 лет расплакался, когда мать не разрешила ему взять с собою на курорт «Илиаду» и «Одиссею». Огромный иллюстрированный том весил примерно с четверть пуда и занял бы половину чемодана. Сенин с трудом отговорил его от этой затеи, пообещав, что подробно перескажет ему сюжеты гомеровских поэм. Тогда он впервые почувствовал в сыне неуёмную страсть к моменту — если что владело им в какую-то секунду, он должен был достигнуть своей цели во что бы то ни стало. Затем страсть могла угаснуть, но сын оставался благодарен своему увлечению. Этим Сенин гордился в сыне, и этого же страшился. Он мог увлечься пустыми приманками, достигнуть желаемого, но из внутреннего благородства не оставить его потом. Чувствовала в нём эту черту и мать, и нередко слезливо жаловалась мужу, прося воздействовать на сына. Но Сенин, распознав в том редкостное благородство и упорство, угадал и запредельную ранимость души и молил судьбу, чтобы была благосклонной к сыну. Сенин не был набожен, но сын, первенец, был его слабостью, затаенной тревогой — и он просил высшие силы сохранить его от слишком больших потрясений и переживаний.

«Цкурт-цкурт-цкурт», — простучали каблучки невестки Ирины. Сенин внутренне подобрался и тут же одёрнул самого себя: «Вольно, товарищ ефрейтор! — Из армии он возвратился в чине ефрейтора. — Вы не на плацу, а в собственной постели! А это не сапоги генерала, а туфли вашей невестки!» И всё же перед Ириной он испытывал странное сложное чувство — уважения, смешанного со страхом. Впервые этот страх он почувствовал, увидев глаза своей будущей невестки, а тогда ещё девушки сына. Они были необычного жёлтого цвета, то есть настолько светло-карие, что на свету казались совершенно жёлтыми, тигриными. Ирина была прекрасно воспитанна, безукоризненно и скромно одета (правда, Сенин догадывался, что эта нарочитая скромность стоит больших денег — отец девушки занимал какой-то крупный пост), знала несколько языков. Кроме того, она была стройна, красива, от её облика веяло какой-то особой чистотой, но в то же время и холодом. Сенин даже сейчас поёжился под тёплым одеялом. Ирина напоминала ему ведущую некогда популярной телепередачи «Слабое звено», при взгляде на которую хотелось вытянуться во фрунт и крикнуть: «Ахтунг, ахтунг!»

Ирина никогда не выходила из комнаты неприбранной. Даже утренние халаты ладно и ловко облегали её фигурку, а тапочки вообще были отдельной песней! Невестка не позволяла себе ни мохнатых огромных кроликов и собачек на ногах, ни разношенных удобных резиновых тапок. Нет, у неё была настоящая домашняя обувь — изящные бархатные сабо на небольшом каблучке — малиновые, чёрные и синие. Она чередовала их по дням недели и считала, что женщина не имеет права появляться на людях без каблуков, потому что они держат фигуру и осанку в тонусе и не позволяют расслабиться. Жена Сенина внимала этим речам с лёгкой долей зависти, дочь — с безразличием, а сын… Впрочем, Сенин понимал, почему сын так очарован женой: в ней — на каблуках или без — угадывался стальной внутренний стержень, огромная направляющая сила, которой невозможно было не подчиняться.

Однажды Сенин проснулся ночью, вышел в коридор и замер. Он впервые не узнал Ирину. Она стояла перед большим зеркалом, как всегда, в аккуратном халате и синих сабо (интересно, как умудрилась пройти бесшумно?) и мазала лицо кремом. И богатые волосы её, обычно забранные в причёску или привольно лежавшие на плечах, сейчас были спрятаны под косынку. Голова от этого казалась странно маленькой на длинной красивой шее. Ирина услышала шум, повернулась, и Сенин на мгновение перехватил взгляд немигающих жёлтых глаз.

«Змея», — успел подумать Сенин, и в тот же миг картинка распалась. Ирина моргнула, улыбнулась, спросила, не хочет ли он чего-нибудь, и, получив отрицательный ответ, ушла в спальню. Сенин так и не заснул в ту ночь, пытаясь разгадать тайну под названием «Ирина», тайну неведомой души, живущей с ним под одной крышей, и чем больше думал над ней, тем больше убеждался в её непостижимости.

«Швох-шварк, швох-шварк-шво-о-х-х!» — длинно, словно лыжный след прошумели тапки дочери. Сенин усмехнулся. Вот уж кто действительно не заморачивался ни о чем! Как есть, встала, как есть, пошла. И плевать ей на то, как она выглядит — нацепит, что удобнее и вперёд! Дочь была отличницей на факультете журналистики, спортсменкой и даже красавицей — длинные баскетбольные ноги, золотистые волосы и голубые глаза. Правда, всем этим богатством пользоваться не умела: шагала, словно гвозди вколачивала, волосы — в небрежном пучке, на обветренном лице ни капли косметики. Она словно бравировала своей неженственностью. Сенин всё понимал: минимализм, стиль унисекс. Но всё же сердце тяготело к ухоженным женщинам в нежных платьях, с браслетками на приятно округлых запястьях и милой кокетливостью во взоре.

Дочери было интересно многое: теннисные корты, выставки, театры, походы, плавательные бассейны, концерты. Чтобы понять её, Сенину самому надо было шагнуть хотя бы на три десятилетия назад, стать молодым, сильным, пружинистым, ощущать тело не противным мешком костей, а сгустком горячей энергии. И печальная радость охватывала его при воспоминаниях о собственной молодости — яркой, безудержной. Да, прошла, но ведь была же… Но как же быстро прошла, пролетела, промелькнула… И, любуясь исподволь полумальчишеской грацией дочери, испытывал горькую сладость. О, не лети так быстро, жизнь, повремени ещё немного!

«Чы-ы-ыс, бырч, чы-ы-ы-с, бырч-бырч!» — проскакали тапки внучек — старшей восьмилетней Таты и младшей четырёхлетней Яны. Солидное «чы-ы-ыс» — это Татка, «бырч-бырч» — подскоки Яны. Глядя на них, Сенин думал, что взрослыми они станут только лет через пятнадцать, но в старшей — ах, как уже угадывался строгий холод и воля матери, а в младшей — эх… Одна сплошная улыбка, свет и сердечко нараспашку — вылитый сын! Во время болезни Сенина, они прибегали, ластились: «Деда, деда!» Их с трудом выдворяли из кабинета. Сейчас и они привыкли к его постоянному присутствию в доме, порой пробегали мимо него, поглощённые сиюминутными очень важными своими делами. Девчонки, девчонки, что с вами будет, какими вы будете? Изменитесь ли, обломает ли жизнь вас или, может, вы перевернёте мир? Кто знает…

«Шш-ш-ш…» — еле слышно прошелестело что-то.

— Что, Барон? Встаём?

— Мугу! — утвердительно муркнул кот. За окном разгоралось утро.

«Так всё же кто? Кто из семьи (Барон не в счет), из людей? — Сенин в тысячный раз задавал себе этот вопрос. — Кто из семьи оказался близок ему настолько, что вытащил его буквально с того света? Не уходом, не любовью, а манящей душевной близостью? Она словно мост, по которому можно вытянуть человека из преддверия смерти. Ибо человек уходит, когда ощущает свою ненужность. Так кто же? Жена, сын, дочка, невестка, внучки?» И, оценивая всё, с холодной ясностью понимал, что невестка! Она, как ни странно, была ближе ему душевно. Больше всех! Холод, созерцательность, воля как натянутая струна — не твои ли это качества, товарищ ефрейтор?! Видимо, Ирина тоже чувствовала родство душ: именно она дольше всех задерживалась около его кровати, с поразительным терпением исполняла капризы больного; ловкими, едва заметными, приятно холодившими движениями касаясь лица, брила его, умывала, читала вслух. От услуг сиделок Сенин категорически отказывался, проявляя несвойственный ему эгоизм. Ирине одной удавалось кормить его. Еда в первые месяцы была предписана диетическая, противная. Сенин с трудом сдерживался, чтобы не вырвать, жена плакала от отчаяния, сын и дочь уговаривали без толку, и только невестка методично, спокойно, сдержанно преодолевала эту задачу. Что-то особенное, древнее, скифское проступало в ней, когда она читала ему книги. Чётче обрисовывались сухие острые скулы, спина была натянута, как тетива лука, из притемья глазниц вырывался жёлтый тигриный взгляд.

«Воин, — думал Сенин, невольно любуясь ею. — Ей бы на коне скакать, побеждать тигриной отвагой или змеиным коварством, но властвовать. Недаром, сын будто заколдован. С такой и ворожбы не надо — сама колдовство, богиня!» Только невестке с её внутренним «Ахтунг!» дано было вызволить его из душевной неопрятности. В неё почти всегда попадает человек, уставший от борьбы с физическим недугом. Но, слава Богу, есть Ирина, змеиноглазая тигрица. С такой не расслабишься: огреет, как хлыстом, беззвучным «Ахтунг!», одёрнет и вновь поставит в строй. «Годен к службе, товарищ ефрейтор! Жизнь ждёт Вас!»

«Трак-так-так-так-так!» — шаги жены замерли около кабинета, и она тихонько поскреблась в дверь.

— Одиннадцатый час уже. Все уже разбежались — кто на работу, кто в школу, сад. Вставай, завтракать пора, лекарства принимать.

Сенин вышел из кабинета. Впереди него важно выступал Барон.

— Он опять спал у тебя, — вздохнула жена. — На грудь может перебраться, придавит, потом будешь жаловаться, что сердце не отпускает.

— Пусть спит, — коротко ответил Сенин, — он не мешает.

Жена хотела что-то прибавить, но махнула рукой и пошла на кухню, включила телевизор к началу любимого сериала. С экрана бодро грянули про бродягу, который тащился по диким степям Забайкалья. Заканчивался концерт какого-то народного хора, и звучала последняя песня.

— Мешает? — услужливо спросила жена, едва только он появился на пороге. Умывшийся, розовый после холодной воды, с каплями воды на висках, Сенин чувствовал себя бодрее. — Если мешает, я сделаю тише, сейчас всё равно закончится.

— Да ничего, — Сенин вспомнил, что коробка с лекарствами осталась в кабинете. — Сейчас вернусь.

Вслед ему пронеслось:

Идти дальше нет уж мочи,

Пред ним расстилался Байкал.

— Ну слава Богу, кончился концерт, — обрадовалась жена. — Сейчас сериал.

— Я в кабинет лучше пойду, — сказал Сенин. — Не буду мешать.

— Что ты, что ты? — машинально пробормотала жена. Взгляд её был прикован к начальным титрам на экране.

Сенин подхватил маленький поднос с завтраком, усмехнулся чему-то и прошёл в кабинет. Утро уже горело вовсю, и в окно рвалось бездонное, как Байкал, холодное синее небо.

Начинался новый день.

Предыдущая главаГлава 18 из 28Следующая глава