Мальчик строил город на песке. Смуглые руки старательно лепили башни, домики с плоскими крышами, ворота и крохотные фигурки людей. Мальчик сидел у самой кромки воды — там, где песок влажен и податлив. Внутри очерченного круга — крепостной стены — уже возвышался круглый мост через речку, сторожевые башни были изукрашены тонким узором-сеточкой, около домиков с плоской крышей был заботливо вырыт колодец и даже поставлено малюсенькое ведро, чтобы жителям было чем доставать воду.
Только деревья не давались мальчику: ветки и листья никак не держались на песчаных стволах. В конце концов, мальчик решил не озеленять город и превратил неудавшиеся деревья в кондитерскую фабрику! Крышу её украшала большая песчаная конфета с надписью: «Слива».
Пляжники восхищённо цокали языками и хвалили мальчика за усердие и талант. А он, казалось, ничего не слышал, всё торопился населить свой коричневый город новыми обитателями. Вот появилась собачка с удивлённо приподнятым ухом, вот — кошка на крепостной стене.
Набежавшая волна легко коснулась ног мальчика и лизнула сказочный город. Это была маленькая любопытная волна, не замышлявшая ничего плохого. Ей просто стало интересно — и захотелось поиграть. Но вмиг осели и осыпались узорчатые башни со стрельчатыми окнами. Колодец наполнился водой до краёв. Обрушился мост через реку. Исчезли фигурки людей — собачка с удивлённо приподнятым ухом, кошка на крепостной стене. Через мгновение на месте города была небольшая груда песка. На ней медленно таяли пузырьки морской пены.
Мальчик не ожидал этого. Он даже всплеснул руками и замер. Но удар был слишком сильным. Он заплакал и побежал прочь от кромки воды, к маме, сидевшей поодаль. Уткнулся ей в колени и долго стоял так. Мама улыбалась, гладила его по голове, что-то приговаривала. Закатное солнце сверкнуло из-за синих облаков и окрасило груду песка в розовый цвет. Волшебным розовым светом вспыхнул напоследок песчаный город.
Я вспомнила этот случай, потому что он с отчётливой ясностью показал мне: у каждого воспоминания — свой цвет, своё предназначение. Есть яркие и яростные — как южное пекло, тихие — как сентябрьские вечера, чёрные — как беда, и злые — как опасность. Но есть и самые деликатные, хрупкие — словно написанные тончайшей кистью на стекле. Бледно-розовой краской, какой порою пишет закатное солнце. И какие оставляют после себя такую бездонную нежность, перед которой отступают великие страсти. И вдруг осознаешь: нет ничего крепче этих зыбких воспоминаний, похожих на плохо смытый узор со стекла. Они — будто слабый росток, отчаянно цепляющийся за жизнь, вонзающий корешок-шипицу в землю. И вот уже уходит, стирается, тает то, что когда-то приносило нам огромную боль и огромную радость — а нежность остаётся. Выжила под грудою бед и лет, нашла благодатную волглую почву в нашей памяти и озаряет её мерцающим розовым светом.
…Пыль летела со всех сторон, из всех углов. Меловая строительная пыль оседала на всём: асфальте, трубах, деревьях, сохнущем белье, которое нерадивые хозяйки вовремя не сняли с верёвок, — на земле, листьях, цветах, скамейках. Всё во дворе было покрыто пушистым налётом. Если бы взглянуть на двор из кабины вертолёта, он показался бы мохнатым насекомым — вроде гигантского белого мотылька.
Стройка велась неподалёку, но шум перфораторов, дрелей и прочей строительной амуниции будто вбуравливался в мозг и оседал в нём той самой проклятой пылью. От неё не было спасения. Жалобы жильцов ни к чему не приводили: по графику строительства объект должен был быть сдан в кратчайшие сроки, поэтому утро начиналось не с гомона птиц, а с бесконечного: «Ву-у-у-у, др-р-р-р, ж-ж-ж, з-з-з». Оно не умолкало ни на минуту до позднего вечера. Оно становилось личным врагом каждого из жителей дома. Это запах Его пыли перекрывал запахи баклажанной икры, всевозможных засолок и варений — милые и мирные запахи южного лета.
Островком не тишины (о ней не могло быть и речи), а какой-то заглушки, была будка сапожника в конце дома. Стены её были обиты винными пробками, видно, хозяин будки знал, что пробка, как никакой другой материал, приглушает звуки. Неизвестно, сколько он в жизни опустошил бутылок или специально коллекционировал, но маленькими пробочными цилиндрами было покрыто всё — от пола до потолка. Пробки были уложены ровными рядами и смотрелись, как солдаты на параде. Просветом служил небольшой квадрат окна, забранный сетчатой решеткой.
Вообще, и сама эта будка — с её решёткой в виде ромбов на старинный манер, пробками-солдатами, сапожным верстаком, скамьёй, накрытой зелёным ковролином, многочисленными чёрно-белыми фотографиями и маленькими пейзажами в рамках, ходиками и табличкой с надписью «Соблюдайте тишину» — казалась сундуком-самолётом, почему-то приземлившимся на нашей улице. Бессменным пилотом этого волшебного сундука был седой, очень молчаливый человек — сапожник Оман. Так его все называли. Он шепелявил и картавил так сильно, что не мог выговорить своего имени — Роман. Получалось нечто вроде «Хоман» или «Оман».
Более спокойного и невозмутимого человека трудно было себе представить. Казалось, он был напрочь лишён эмоций.
Сколько себя помню, он никогда никому не отказывал в починке обуви: брал за свою работу копейки, а детские сандалии и вовсе мастерил бесплатно. По его мнению, назначать плату своим, которыми он считал жителей дома, было неприлично. На все уговоры и попытки заплатить больше ответ был один: он поднимал на собеседника желтоватые глаза и очень убедительно говорил «нет». Услышать это от него, почти не размыкающего уст, было равносильно окончательному вердикту. Клиенты вздыхали, хлопали Омана по плечу, забирали свою обувь и… не уставали благодарить небеса, пославших им такого совестливого, не алчного и спорого ангела дратвы, кожи, подмёток и клея.
Работал он ловко — чиненое им служило долгие годы. И редко работа его была долгой. Разве только когда заказов было много. Принесут ему обувь, он повертит её в руках и взглядом укажет клиенту на скамейку — «подожди». Через полчаса ботинки или туфли — как новые: крепкие, прошитые, начищенные до блеска. Клиент в это время просто отдыхал: слушал приглушённый стук ходиков, рассматривал фотографии на стенах, изредка спрашивая: «А это кто?» и получал краткий ответ: «Мама», «Отес», и «Так п'хосто».
Под категорию «Так п'хосто» подпадали три выцветшие фотографии под самым потолком. На них с трудом можно было различить смеющихся людей в зимних спортивных куртках и шапках. Разглядывать фотографии пристально было лень.
Но в этот покрытый пылью день — когда меловой дребезжащий смерч носился по улице — из будки Омана уходить не хотелось. У неё был только один недостаток — слишком мала. Поэтому спасались в ней по очереди — все жильцы, которых судьба застигла дома, кто не убежал на дачи, не поехал в гости и вообще не улизнул под каким-то предлогом.
Кому из посетителей пришла в голову мысль дотянуться до побелевших фотографий и дотошно их рассматривать, неизвестно. Но этому «следопыту», видно, очень не хотелось покидать спасительную будку. Он вглядывался в одну из фотографий с рвением гончего пса и не замечал, что лицо Омана становилось угрюмым и ещё более замкнутым.
— А! — воскликнул «следопыт» с облегчением и ткнул пальцем в центральную фигуру. — Это ты?! Я узнал!
И захлопал в ладоши. Радость «узнавания» была велика.
— Но как ты изменился! Тут такой молодой, весёлый! Это где? В горах? Ты что, на лыжах ходил? А это рядом кто? Друзья? Какие горы?
Оман молчал. Сделал вид, что не может ответить, потому что держит в зубах гвозди, и только дёрнул плечом. Тревожно стучали ходики, но стук их приглушался пробкой. «Следопыт» не унимался.
— А! Сколько лет рядом живём, а я даже не знал, что ты в горы ходил. Мой племянник тоже когда-то лыжным туризмом увлекался. Правда! Даже какие-то награды и значки получал. Но однажды ногу сломал неудачно, скатился куда-то, не видно его было, на снегу лежал. Хорошо, какой-то турист рядом оказался случайно, вытащил его. На себе выволок, представляешь? Ангел, а не человек, мы так считаем. Повезло племяннику. Потом мы хотели этого человека найти, поблагодарить, но не смогли. Нам сказали, что он травму получил: пока дотащил племянника, сил не осталось. Сидел с высунутым языком, как пёс, не мог никак отдышаться. И случайно прикоснулся языком к железу. Пол-языка как подрезало. Потом вылечили, конечно. Но он ушёл из спорта. Так мы его и не нашли. А племянник потом долго с воспалением лёгких лежал, выздоровел и, негодник, снова сказал, что в горы идёт. Но тут уже мать в ноги ему кинулась, умоляла, плакала. Хорошо, за ум взялся, больше в горы не ходил, остепенился, семьёй обзавелся. Уф-ф, негодяи, людям покоя нет — последние слова относились к особо сильному буравящему звуку на улице.
— Тай шуда, — тихо сказал Оман и протянул руку за фотографией. «Следопыт» не услышал его и продолжал разоряться по поводу негодяев-строителей. При очередном сильнейшем «Дж-з-з, др-р-р-р!» он выронил фотографию, выскочил на улицу и стал что-то яростно кричать рабочему в оранжевой куртке. Тот ответил не менее гневно, и перепалка завязалась. Со стороны это выглядело комично: два толстеньких маленьких человечка поносят друг друга на чём свет стоит, а белая пыль щедро осыпает их с ног до головы.
Оман не спеша поднялся на продавленную табуретку, прикрепил фотографию на место, помедлил, вглядываясь. С выцветшей и словно присыпанной пылью фотографии задорно улыбались трое парней.
«Три товарища, — усмехнулся он. — Разметало нас. Алик в Германии, кажется. Игоря нет уже давно. А я здесь. На горы любуюсь иногда. Во сне».
Он вернулся за верстак. Сосед-следопыт не возвращался, верно, истратил весь пыл в перепалке. Зато заглянул другой, потом третий. Все отсиживались на зелёном ковролине, нещадно ругали строительную компанию и все дрели мира вместе взятые.
Говорили, что только в его будке-сундуке можно найти мозгам отдых, называли его ангелом спокойствия, посланным им, желали долгих лет жизни — и уходили. На смену им заходили другие. Тоже ругали пыль и строителей, тоже клялись, что только в его будке ангельски спокойно и уютно. Он слушал всех и молчал. И так до конца рабочего дня, до семи вечера. Но к этому времени и бравые строители завершили свою работу на сегодня. Зажглись первые робкие звёзды. Видно, они тоже боялись буравящего шума и не выходили на небосклон.
Оман не спеша снял фартук, протёр руки спиртом и вышел из будки. Дверь закрывалась туго, в пазы замка въелась пыль. Он подумал немного, вернулся, снял со стены три выцветшие фотографии и положил их в карман.
На следующий день пыль снова закручивалась маленькими смерчами, и снова в будку сапожника все прибегали за «отдыхом мозгам». Никто и не заметил, что под потолком сиротливо поблёскивают три кнопки…
Будка Омана простояла долго. Вовремя в эксплуатацию был сдан дом, чьё строительство досаждало жильцам. Вырастали дети двора, обзаводились собственными детьми, старели их родители, а Оман неизменно открывал двери своей будки в девять утра и закрывал в семь вечера. По-прежнему высокий, худой, седой и молчаливый, он казался несокрушимой сторожевой башней, строгим ангелом-хранителем дома. К нему привыкли, как к чему-то незыблемому: если горит лампа в будке Омана, значит, всё хорошо.
Однажды лампа не зажглась, и будка была на замке. Не зажглась она и на следующий день. И послезавтра. А ещё через неделю пришёл какой-то мужчина, назвался родственником Омана, сказал, что тот умер, забрал из будки его вещи, и все фотографии и картины в рамках. Будка сразу стала коричневой, нежилой, и многие впервые заметили, что на пробках, словно тающая морская пена, проступила белая плесень.
Спустя некоторое время будку снесли. На её месте открыли сначала цветочный магазин, потом овощную лавку, и торговля в ней шла бойко. Многие жильцы сменились, и из новых уже мало кто помнил Омана.
А ещё через три года, летом, около бывшей сапожной будки появился очень старый, почти невесомый человек. Его бережно поддерживала под руку немолодая женщина.
Человек воззрился на овощную лавку, недоумённо посмотрел на спутницу. Она что-то спросила у торговца. Тот пожал плечами.
— Я не знаю. Вы лучше у стариков, кто здесь живёт, спросите, я тут недавно.
Женщина усадила старика на стул, около горы арбузов и прошла внутрь двора. Через некоторое время она вернулась с мужчиной лет сорока.
— Роман Ахтыров, — сказала женщина и вопросительно посмотрела на старика. — Верно, папа?
Старик кивнул и тонким, чуть хриплым голосом, словно слабослышащий, воскликнул:
— Друг мой, Роман Ахтыров. Он здесь работал.
— Мы из Германии только вчера приехали, — словно оправдываясь, сказала женщина. — Папе недавно исполнилось 89. Он упёрся, что непременно хочет повидать своего друга. Они когда-то вместе занимались лыжным спортом.
— Если вы о дяде Омане, то это, наверно, он, — протянул мужчина. — Я был подростком тогда. Все его здесь Оманом называли, потому что он многие буквы не выговаривал, даже имя своё. Получалось «Оман». Хороший был дядька. Слов попусту не тратил, а добрый. Сколько лет прошло, а те, кто его знал, до сих пор помнят. После него такая пустота осталась… Никто его не заменит.
Молодой торговец фруктами слушал внимательно, но потом отвлёкся и отошёл к прилавку.
— Умер? — безучастно спросил старик. — Жаль… Эх, Ромка, золотое сердце… Сколько нежности в нём было. Знаете, как он однажды человека спас на лыжне?
— Извините, — перебил мужчина, — я спешу. В квартире 45 живёт мой друг, его отец лучше знал дядю Омана. Если хотите, поднимитесь к нему, он из дома почти не выходит, будет рад гостям. Второй подъезд, третий этаж.
— Папа? — обратилась к старику женщина. Но старик, словно не слыша её, сидел на пластиковом стуле, покачиваясь от слабости и бормоча что-то о великой нежности, затопляющей сердце. Невесомые слёзы исчезали в морщинах его лица, а он слабо взмахивал рукой, словно пытаясь прогнать их. Потом тихо запел, и только прислушавшись можно было разобрать, что это песня, а не дребезжащее бормотание:
Когда мы уедем, уйдём, улетим,
Когда оседлаем мы наши машины —
Какими здесь станут пустыми пути,
Как будут без нас одиноки вершины…[9]
Звук его голоса таял в летнем мареве. Женщина молча слушала. Старик умолк, и только тогда она подхватила его под руку и помогла подняться.
— Идём, папа, идём, — приговаривала она. — Устали уже.
Старик безропотно шёл за ней, но на повороте вдруг обернулся.
— Ничего не осталось, — прошептал он. — Был человек, и словно смыло его. Как тень на песке — всё ушло, как будто и не было.
Слёзы опять мелким градом покатились по его лицу.
— Было, было, — успокоила его женщина. — Смотри, ты вспоминаешь его с нежностью, тот мужчина столько хорошего о нём сказал. Значит, не всё исчезло.
— Да? — с какой-то детской надеждой спросил он.
— Точно! — улыбнулась женщина. — Идём уже, скоро вечер.
День и правда близился к закату. Солнце сочилось лучами сквозь нагретый воздух, словно наносило на стекло зыбкий узор. Вот вспыхнули напоследок тонкие розовые линии, ещё миг — и распался узор. Воздух стал синим, потянуло вечерней свежестью. Две маленькие фигурки — мужская и женская — скрылись за поворотом.
…Крохотное воспоминание. Деликатное, как сентябрьское солнце, не требующее особого внимания к себе. Но отчего именно оно, тихое, лёгкое, как тень, так властно и неистребимо? Может быть, потому что только нежности дано выжить под грудою бед и лет, найти благодатную волглую почву в нашей памяти и озарить её мерцающим розовым светом?
Быть может…