К книге
За час до взрываЭпилог
100%
Эпилог
24

Утро пришло не светом, а звуком. Не разрывами снарядов и не ревом двигателей, а мерным, неумолимым стуком дверного молотка в коридоре казармы и отрывистым голосом дежурного:

– Подъем! Шесть ноль-ноль!

Уваров открыл глаза. Он лежал на спине, не двигаясь, несколько секунд, пытаясь понять, где он и что этот звук значит. Потом сознание, заточенное годами службы, щелкнуло, как затвор пистолета. Инстербург. Казарма управления. Операция завершена. Можно спать. Но подъем есть подъем.

Он сел на койке. Тело отозвалось тупой, разлитой по всем мышцам болью, как после сильнейшего удара. Каждый сустав, каждый мускул напоминали о себе. Он посмотрел на часы, лежавшие на тумбочке: ровно шесть. Он проспал чуть больше пяти часов. Мозг, однако, работал с непривычной ясностью человека, которому больше не нужно держать в голове сложную оперативную схему, расчеты времени и вероятные действия врага.

В комнате уже шевелились. Громов, сидя на соседней койке, смотрел на свои заскорузлые, в мозолях и ссадинах руки, словно впервые их видел. Он медленно, с трудом сгибал и разгибал пальцы.

Егоров стоял у умывальника в углу, наливая в жестяную миску ледяную воду из крана. Звук падающей воды был громким в тишине.

Смирнова уже была одета. Она сидела на своей койке, аккуратно, с каким-то педантичным вниманием пришивала оторванную пуговицу к гимнастерке. Ее движения были точными, экономичными. На ее лице не было усталости – только спокойная, отрешенная сосредоточенность.

– Всем вставать, – сказал Уваров, и его голос прозвучал хрипло, но властно. – Привести себя в порядок. Чисто выбриться, почистить обмундирование. После завтрака – свободное время до десяти. В десять – ко мне с черновиками рапортов. Понятно?

– Так точно, товарищ майор, – отозвался Громов, поднимаясь.

– Только вот с бритьем проблема, – вздохнул Уваров. – Мыло хозяйственное, а бритва… я свою в броневике оставил, кажется.

– Возьмите мою, – бросил Егоров, указывая подбородком на свою тумбочку. – Лезвия затупились, но побриться можно.

Уваров встал, подошел к умывальнику. Холодная вода, ударив в лицо, смыла последние остатки оцепенения. Он умылся, тщательно выбрился туповатой бритвой, используя крошечный осколок зеркала, висевшего на стене. Отражение в нем было знакомым и чужим одновременно: впалые щеки, резче обозначившиеся скулы, глубокие синеватые тени под глазами, но и странная, внутренняя собранность в самом взгляде. Лицо человека, который прошел через огонь, выполнил задачу и теперь должен был жить с этим.

Он надел чистую, но все еще пропахшую гарью и порохом гимнастерку, пристегнул ремень, поправил пилотку. Обмундирование было потрепанным, но в нем была некая честная, боевая презентабельность.

– Идем на завтрак, – объявил он.

Столовая управления располагалась в том же здании, в полуподвале. Длинный зал с низкими сводчатыми потолками, грубо сколоченные столы и скамьи. Запах – каши, кипяченого молока, дешевого табака и влажного сукна. Народу было немного: несколько групп офицеров и солдат, видимо, тоже только что вернувшихся с заданий или готовящихся к выезду. Разговоры были негромкими, деловыми.

Раздачей занимались две поварихи в белых, но сильно заношенных халатах. Уваров с группой получили свои порции: в алюминиевых мисках – густая перловая каша с тушенкой, кусок черного хлеба и эмалированная кружка с горячим, почти черным чаем, подслащенным крошечной ложкой сахарного песка. Они сели за свободный стол в углу.

Ели молча, сосредоточенно, как и все делали в последние дни. Каша казалась невероятно вкусной – простой, сытной, горячей. Это была еда, а не просто топливо для организма. Громов уплетал за обе щеки, громко чавкая. Егоров ел медленно, тщательно пережевывая каждый кусок. Смирнова отодвинула куски жира к краю миски, но кашу съела дочиста. Уваров чувствовал, как тепло от пищи разливается по телу, согревая изнутри, заполняя пустоту, оставшуюся после выброса адреналина и сверхнапряжения.

Когда с едой было покончено, Уваров допил чай, поставил кружку на стол.

– Свободны до десяти, – повторил он. – Приведите в порядок снаряжение, что осталось. Почистите оружие, если успели получить со склада. Я вернусь к десяти.

– Вы куда, товарищ майор? – спросил Громов, вытирая рот рукавом.

– В госпиталь. Проведать Тритона. Нужно понять, в каком он состоянии, что ему требуется. И доложить ему, что операция закончена.

Громов, понимающе кивнул. В его маленьких, глубоко посаженных глазах мелькнуло что-то похожее на одобрение.

– Передавайте привет от Кувалды.

Уваров вышел из здания управления на улицу. Утро было по-весеннему холодным, но воздух, в отличие от прибрежных низин у Фришес-Хафф, не был насыщен соленой влагой. Здесь он был суше, пах дымом, пылью и той особой смесью, которую источает любой прифронтовой город: гарь, запах человеческих тел и лошадиного навоза. Солнце, уже поднявшееся выше крыш, светило ярко, но почти не грело, лишь золотило верхушки уцелевших деревьев, выщербленные осколками стены и остекленевшие пустые глазницы окон.

Он отказался от предложенного служебного «Опеля» и пошел пешком, зная, что госпиталь – в двух километрах к восточной окраине. Ему нужна была эта прогулка. Нужно было физически ощутить дистанцию между местом, где принимались решения, и местом, где за эти решения платили кровью. Он двинулся по улице, которая до войны, вероятно, была оживленной артерией города. Теперь она представляла собой унылую панораму разрухи и наспех налаженной военной жизни.

Справа тянулся длинный ряд трехэтажных домов из темно-красного клинкерного кирпича. Каждый из них нес следы боев: где-то фасад был иссечен пулеметными очередями, оставившими веерные следы, где-то зияла воронка от снаряда среднего калибра, заполненная обломками и грязным снегом. Окна были либо забиты фанерой и досками, либо зияли пустотой, из которой свисали клочья обоев и оборванные провода. На некоторых зданиях виднелись свежие, уже советские, вывески, намалеванные краской на листах кровельного железа: «Штаб 45-й Гв. СД», «Полевая почта № 83415», «Санпропускник». У одного из полуразрушенных подъездов солдаты из хозвзвода разгружали с грузовика ЗИС‐5 ящики с патронами, аккуратно складывая их в подвал под наблюдением офицера с планшетом.

Навстречу Уварову брела, пошатываясь, пожилая немецкая женщина в темном, до пят платье и платке. Она тащила за веревку деревянные саночки, на которых лежали две пустые канистры из-под горючего. Вероятно, шла к водокачке. Лицо у нее было каменным, без выражения, глаза смотрели в землю перед ногами. Она не подняла их, проходя мимо майора, как будто его не существовало. Уваров отметил про себя это отсутствие страха – лишь глухое, выжженное равнодушие побежденных, уже привыкших к оккупации. Чуть дальше у колонки, из которой сочилась вода, стояла очередь: несколько таких же женщин, пара стариков и двое красноармейцев с котелками. Они переговаривались негромко, на ломаном немецком и русском.

Уваров свернул на более широкую улицу, которая, судя по карте в его памяти, вела прямо к госпиталю. Здесь разрушения были масштабнее. Целый квартал напротив чудом уцелевшей кирхи лежал в руинах: груды битого кирпича, торчащие из-под них обгорелые балки, искореженный каркас какого-то промышленного оборудования. Работали трофейные бульдозеры – низкие, широкие «Штайры» с характерными для них силуэтами. Под присмотром саперов они расталкивали завалы, расчищая проезд. В воздухе стояла едкая цементная пыль, смешанная с запахом гари. Мимо, грохоча гусеницами, проползло самоходное орудие СУ‐76. Его расчет, укутанный в шинели, сидел на броне, курил. Механик-водитель высунулся по пояс из люка, крича что-то саперам. Картина была привычной, будничной – война уже откатилась дальше на запад, а здесь шла ее логистическая и инженерная фаза: расчистка, восстановление коммуникаций, организация тыла для следующего рывка.

Он пересек небольшую площадь, посреди которой стоял полуразрушенный памятник – каменный рыцарь с отбитой головой. На его постаменте теперь был наклеен свежий печатный приказ коменданта города на русском и немецком языках о сдаче населением оружия и соблюдении комендантского часа. Рядом, у входа в уцелевшее здание с колоннами (видимо, бывшая ратуша), стоял часовой. Над дверью развевался красный флаг. Из распахнутых окон доносился стук пишущих машинок и гул голосов – работал какой-то штаб.

Уваров шел, автоматически отмечая детали, как всегда на чужой территории. Наблюдение. Ориентация. Его мозг, даже в режиме относительного покоя, продолжал работать по отработанной схеме. Он видел не просто разрушенный город, а оперативную среду. Вот переулок между двумя гаражами – хорошее место для засады или устройства тайника, требует проверки. Вот высокая водонапорная башня – идеальная позиция для снайпера или наблюдателя, наверняка уже занята нашими. Вот группа подростков-немцев, копошащихся в развалинах в поисках чего-то съедобного или ценного – потенциальные информаторы или посыльные для оставшихся в подполье вражеских агентов.

Его обогнала, звеня пустыми бидонами, повозка, запряженная усталой лошадью. На облучке сидел пожилой немец в кепке, рядом – девушка в платке. Они везли, судя по всему, молоко для какого-то советского учреждения. Патруль из двух бойцов с автоматами ППШ остановил их, проверил документы, заглянул под брезент. Все чинно, без грубости, но и без сантиментов. Порядок. Жестокий, спартанский, но порядок.

Чем ближе к восточной окраине, тем чаще встречались следы недавних уличных боев. Стены домов были испещрены следами от пуль разного калибра – от пистолетных до крупнокалиберных пулеметных. На мостовой, рядом с свежезалатанными заплатками из брусчатки, виднелись темные, неотмытые пятна – ржавые следы крови. В одном из дворов, за низким забором, Уваров увидел груду немецкого военного снаряжения, собранного, видимо, для утилизации: каски, противогазы, разорванные шинели, пустые патронные ящики. Стоял тяжелый запах ржавого металла, гниющей кожи и чего-то химического – может, остатков дымовых шашек.

Он прошел мимо полуразрушенного завода. Высокие кирпичные трубы, одна из которых была сломана пополам. Через проломы в стене цехов виднелось искореженное оборудование: станки, прессы, конвейерные ленты. Все это было мертво, покрыто пылью и птичьим пометом. Но у проходной уже дежурил часовой, а из уцелевшего административного корпуса выходили и заходили люди в штатском, но с военной выправкой – вероятно, трофейные команды или специалисты по промышленности. Война катилась дальше, а за ней сразу же шли другие службы, начинавшие считать, оценивать, изымать, налаживать.

Наконец впереди показалось массивное трехэтажное здание из красного кирпича, с высокой черепичной крышей – бывшая немецкая клиника, теперь хирургический госпиталь НКВД. Окна первого этажа были частично заложены мешками с песком. На крыше, на специально сооруженном помосте, виднелось зенитное орудие – 61-К образца 1938 года, ствол которого был направлен в небо. Рядом с ним копошились две фигурки в шинелях. Пулеметное гнездо у входа – «максим» на треноге под брезентом. Подступы к зданию простреливались начисто, периметр охранялся. Это был не просто госпиталь, а укрепленный пункт в прифронтовом городе.

Перед входом раскинулся ухоженный, по-немецки аккуратный сквер, теперь превращенный в место для прогулок выздоравливающих раненных. Дорожки были посыпаны мелким гравием, стояли чугунные, покрашенные в зеленый цвет скамейки. Несколько человек в синих больничных халатах, поверх которых были накинуты телогрейки или шинели, прохаживались там или сидели, подставив лица слабому, но уже по-весеннему яркому солнцу. Один, с перевязанной головой и пустым рукавом, задумчиво смотрел на голые ветви липы. Двое других, оба на костылях, с ампутированными ногами, о чем-то оживленно спорили, жестикулируя. Еще один, совсем молодой, почти мальчик, с лицом, затянутым стягивающими шрамами, пытался читать газету «Красная звезда», но взгляд его был пустым и неуловимым. Возле куста сирени, на котором уже набухли почки, санитар в белом халате катал в коляске бледного офицера с забинтованной грудью. Была странная, почти нереальная тишина, нарушаемая лишь далеким грохотом с востока, редкими голосами и скрипом гравия под ногами. Это была картина тихого противостояния смерти, происходящего уже после схватки, в тылу.

Уваров на мгновение остановился наблюдая. Его глаза, привыкшие к динамике боя и напряженной оперативной работе, с трудом воспринимали эту статичную, выверенную до мелочей картину покоя. Каждый из этих людей прошел через свой ад, заплатил свою цену. И теперь они были здесь, на этой скамейке, под этим небом, среди чужих, но уже ставших привычными стен. Он сделал глубокий вдох и направился к парадному входу.

Вошел в здание. Резкий, знакомый запах ударил в нос: карболка, эфир, йод, вареная картошка, влажная штукатурка и под всем этим – сладковатый, тошнотворный запах гниющей плоти и гноя, который не могла перебить никакая дезинфекция. Длинный, выложенный кафелем коридор, слабо освещенный тусклыми лампами под синими абажурами – светомаскировка. По коридору сновали санитары с носилками и тазами, медсестры в белых, уже не идеально чистых халатах, спешили врачи с озабоченными лицами. Раздавались сдержанные стоны из-за дверей, металлический лязг инструментов на подносе, приглушенные команды, плач. Госпиталь жил своей напряженной, многослойной жизнью, где каждый шаг, каждый звук были связаны с болью, страхом и надеждой на выздоровление.

У стойки дежурной сестры, пожилой женщины с усталым, но строгим, как у классной дамы, лицом и аккуратной сединой в волосах, собранных в тугой узел, он предъявил удостоверение и спросил о лейтенанте Акулове. Сестра, не меняя выражения лица, взяла документ, внимательно изучила фотографию, текст, печати. Ее пальцы, испачканные фиолетовыми чернилами от штампов, были тонкими и нервными.

– Из оперативной группы? – уточнила она, поднимая на него взгляд. Глаза у нее были светло-серые, очень умные и безжалостно усталые.

– Так точно.

– Палата № 8, второй этаж, правое крыло. Операция прошла вчера, ближе к полуночи. Состояние тяжелое, но стабильное. Температуры нет. В сознании. Разговаривать можно, но недолго и не волновать. Он еще очень слаб, потерял много крови.

– Кто оперировал?

– Профессор Виноградов, ведущий торакальный хирург, специально прилетел из Москвы на санитарном «Дугласе». – В голосе сестры прозвучала нотка профессиональной гордости. – Сказал, что пуля прошла насквозь, раздробила плечо. Сделали резекцию, убрали осколки кости, дренировали. Теперь главное – избежать послеоперационной пневмонии и сепсиса. Антибиотиков не жалеем, пенициллин.

– Спасибо.

– Проходите. Только тихо. В палате еще один, спит.

Уваров кивнул, поднялся по широкой каменной лестнице с массивными дубовыми перилами на второй этаж. Здесь было тише. Он нашел палату № 8. Дверь была приоткрыта. Он постучал костяшками пальцев, выждал секунду и вошел.

Палата была просторной, светлой, с высокими окнами. Четыре койки. Две у дальней стены – пустые, матрасы свернуты. На третьей, слева от входа, спал, повернувшись лицом к стене и накрывшись с головой одеялом, пожилой майор с забинтованной головой. На четвертой, у окна, лежал Акулов.

Он был бледен как бумага. Глаза закрыты, длинные темные ресницы отбрасывали тени на впалые щеки. Дыхание поверхностное, но ровное, с легким, едва слышным присвистом. На его обнаженной до пояса груди и плече виднелся сложный, туго наложенный бандаж из белых марлевых бинтов, под которым угадывались очертания дренажных резиновых трубок, выходящих в стеклянные сосуды на полу. Одна рука, не поврежденная, лежала поверх одеяла, тонкая, с четкими сухожилиями на тыльной стороне кисти. Капельница была введена в вену на сгибе локтя; прозрачная жидкость из стеклянного флакона, висевшего на штативе, медленно, капля за каплей, уходила внутрь. Рядом на тумбочке стояла эмалированная кружка с водой, лежал томик какого-то технического журнала на немецком языке – видимо, из госпитальной библиотеки – и аккуратно сложенная фуражка с лаковым козырьком.

Уваров тихо подошел, поставил на пол свой потрепанный полевой планшет с документами. Не садясь, он несколько секунд просто смотрел на спящего. В голове, помимо его воли, всплыл последний живой образ: Акулов, вылезающий из черного провала люка, с лицом, искаженным болью и нечеловеческим усилием, со сжатыми в белую полосу зубами, весь в крови и грязи. Героический и в то же время жуткий, почти нечеловеческий образ. А сейчас перед ним лежал просто очень молодой, очень измученный, беззащитный человек, которого скальпель профессора Виноградова чудом вытащил с того света. Между этими двумя образами лежала пропасть в несколько часов, но она казалась больше, чем годы.

Акулов пошевелился, его веки дрогнули, открылись. Он смотрел в потолок несколько секунд, не понимая, где он, потом медленно, с видимым усилием, перевел взгляд. Увидел Уварова. В его глазах, обычно таких внимательных и спокойных, не было ни страха, ни паники, только глубокая, животная усталость, туман от боли и немой вопрос.

– Товарищ… майор? – Голос был тихим, хриплым, почти шепотом, едва преодолевающим свист в поврежденном легком.

– Я, – коротко ответил Уваров. Его собственный голос прозвучал неестественно громко в тихой палате. – Не вставай. Не двигайся. Лежи.

– Где?.. – Акулов попытался приподнять голову, но слабость немедленно вернула ее на подушку.

– Госпиталь НКВД в Инстербурге. Операция прошла успешно. Все позади. Врачи говорят – самое опасное миновало.

Акулов закрыл глаза, сделал медленный, осторожный вдох, как будто проверяя, не разойдутся ли швы на плече. Его лицо скривилось от болезненного ощущения.

– Циммер? – выдохнул он.

– Взят. Живой, раненный. Документы «Корморана» изъяты полностью. Шлюзы целы, вода сброшена в контролируемом режиме. Задание Ставки выполнено на все сто. Твоя работа, лейтенант, на финальном этапе была решающей. Без взятия Шмидта и информации о системе сброса мы бы не успели…

На губах Акулова дрогнуло что-то похожее на слабую улыбку.

– Только… лежачего героя из меня сделали, – прошептал он с горьковатой иронией. – Неудобно как-то.

– Лучше лежачий герой, чем стоячий покойник, – сухо, но без привычной жесткости парировал Уваров. – Врачи дают хорошие шансы. Главное теперь – лежать, дышать и слушаться сестер. Тебя оперировал лучший торакальный хирург Союза. Это не просто так.

– Чувствую… – Акулов снова открыл глаза, смотря в потолок. – Как будто… не грузовик, а целый танк «Тигр» переехал. И не забыл задний ход дать.

– Так оно и было. Осколочный эффект от близкого подводного взрыва, контузия, шок, большая потеря крови. Ты продержался на чистой воле и подготовке. Молодец. Чистая работа.

Он помолчал, наблюдая, как Акулов делает несколько осторожных, прерывистых вдохов-выдохов. Видно было, что даже этот простой процесс дается с трудом.

– Группа как? – спросил лейтенант, переведя взгляд на Уварова.

– Целы. Все. Кувалда, Волна, Ястреб на казарменном положении, пишут рапорты. Кувалда передает привет… Остальные тоже. Егоров отдал мне свою бритву, чтобы я побрился, – моя в броневике осталась.

Акулов кивнул, слабый огонек тепла, почти незаметный, промелькнул в его потухших глазах.

– Спасибо… что пришли. Доложили.

– Обязанность командира, – отрезал Уваров, но в его голосе не было привычной сухости, а была простая, чеканная констатация факта. – Ты – часть группы. О группе заботятся. Ты, лейтенант, сейчас нуждаешься в чем-то? Из вещей, из еды? Госпитальное питание, я слышал, кашей да хлебом не блещет. Можно передать что-то из офицерского пайка.

– Все… есть, – Акулов медленно покачал головой. – Сестра… добрая. Чай с сахаром приносит… Книжку дали… техническую. Скучно, но мозг отвлекает. Только читать… тяжело. Строчки плывут.

– Хорошо. Я доложу полковнику Малинину о твоем состоянии. Думаю, тебе оформят представление. За шлюз, за подводную работу, за взятие инженера Шмидта в одиночку, будучи раненным. Это серьезное основание.

– Не надо… представлений, – с усилием, но твердо выговорил Акулов. – Просто… сделал работу. Как все. И без наград… обойдусь.

– Представления – это тоже часть работы. Часть системы, – Уваров говорил тихо, но настойчиво. – Их надо делать правильно. Это не для тебя, а для других. Чтобы знали, как надо работать. Чтобы был пример. Это важно.

Акулов, казалось, обдумывал эти слова. Он снова закрыл глаза.

– Страшно было? – вдруг, неожиданно даже для себя, спросил Уваров. Он тут же мысленно выругал себя за этот вопрос, нарушавший все его внутренние установки, всю выстроенную годами дистанцию. Но спросил. Потому что в этой тихой палате, перед этим изломанным телом все уставные нормы казались хрупкой ширмой.

Акулов задумался. Его лицо стало совсем неподвижным, только веки слегка дрожали.

– Не… до страха было, – честно, с трудом подбирая слова, ответил он. – Сначала – расчет. Температура воды, видимость, течение… Потом – действие. Встреча с водолазами, нож, выстрел… Потом… только боль и одна мысль, что надо двигаться вперед, к клапану, иначе все, конец. А страх… он пришел потом, уже здесь, когда очнулся после операции. Страх, что не смогу больше нырять… Что останусь калекой.

– Все восстановится, – твердо, почти приказным тоном сказал Уваров. – Тебя оперировал профессор Виноградов. Я о нем слышал. Он людей с гораздо худшими повреждениями на ноги ставил. Ты молодой, организм сильный, спортивная закалка. Через месяц будешь ходить, через два – бегать. А нырять… Нырять ты будешь. После войны. В чистых озерах, за рыбой. Или за затонувшими кораблями, за секретными грузами. Найдут применение твоим навыкам. Стране специалисты такого уровня нужны будут не меньше, чем сейчас.

– Вы верите… что она скоро кончится? Война? – Акулов смотрел на него теперь прямо, и в его взгляде было не детское любопытство, а требование правды от того, кто знает больше.

Уваров отвел взгляд, посмотрел в окно, на клочок голубого, по-весеннему высокого неба между голыми ветвями деревьев в госпитальном саду. Где-то далеко, на горизонте, стояла серая дымка – то ли от пожаров, то ли просто облака.

– Данные объективные говорят, что да, – сказал он ровно. – Мы на территории Германии. Союзники с запада. Осталось взять Берлин. Сопротивление еще будет ожесточенным, отчаянным. Фольксштурм, эсэсовские части, фанатики. Будут уличные бои, будем отвоевывать дом за домом. Потери еще будут большие. Но арифметика неумолима. Ресурсы у них на исходе – горючее, боеприпасы, резервы. У нас – нет. Промышленность работает, ленд-лиз идет, резервы есть. Это вопрос времени. Но конец войны уже виден.

– А после? – тихо спросил Акулов.

– После будет работа. – Уваров повернулся к нему. – Страну восстанавливать. Города, заводы, дороги. Границы укреплять. Диверсантов и шпионов ловить – их меньше не станет, просто методы изменятся, станут тоньше. Для таких, как мы, как ты, работы хватит. На земле, под водой, в эфире. Война кончится, а необходимость в специалистах, умеющих действовать в тишине и темноте, останется.

Он встал, взял свой планшет. Пора было уходить. Лейтенант нуждался в покое больше, чем в разговорах.

– А сейчас тебе нужно одно: отдыхать, набираться сил. Я зайду еще, когда будет возможность. Если что нужно – передашь через дежурную сестру. Ее зовут Анна Васильевна, она, кажется, строгая, но справедливая. Можешь на нее положиться.

– Понял, товарищ майор.

– Выздоравливай, лейтенант. Приказ.

Уваров повернулся и вышел из палаты, тихо прикрыв за собой дверь. Он оставил Акулова наедине с его болью, слабостью, тихим гулом палаты и мерным тиканьем часов на стене. В коридоре он снова столкнулся с дежурной сестрой, Анной Васильевной. Она что-то записывала в журнал.

– Как он, на ваш профессиональный взгляд? – спросил Уваров ее прямо, без предисловий.

Она подняла на него взгляд, оценивающе. Видимо, решила, что этот майор не из тех, кому нужно смягчать правду.

– Крепкий парень, – ответила она сухо, но в ее голосе прозвучала твердая уверенность. – Выжил после такой травмы, без немедленной квалифицированной помощи, да еще и с потерей крови, – это уже чудо. Но молодость и спортивная, я вижу, закалка – его главные союзники. Если не будет послеоперационных осложнений – пневмонии, эмпиемы плевры, сепсиса, – через две недели начнем поднимать, через месяц – выпишем на долечивание в тыловой госпиталь. Но до полноценной службы, особенно такой… специфической, – она кивнула в сторону его петлиц Смерша, – не меньше трех-четырех месяцев. И то плечо останется слабым местом. Нырять на большие глубины – уже вряд ли.

– Спасибо за честность, Анна Васильевна.

– Не за что. Выполняю работу.

Уваров вышел из здания, снова оказавшись в госпитальном сквере. Он сел на скамейку, достал портсигар, снова скрутил цигарку. Прикурил от трофейной немецкой зажигалки, которая тоже была взята у кого-то из диверсантов. Дым, едкий и горький, был приятен. Он курил, наблюдая за раненными. Вот те двое на костылях закончили спор и теперь молча сидели, уставившись в одну точку. Слепой лейтенант с поводырем уже ушли. Санитар укатил коляску с офицером обратно в здание. Наступила тишина, нарушаемая лишь редкими выстрелами где-то на полигоне за городом и криком ворон на крыше. Это был тыл войны во всей его пронзительной, беспощадной простоте. Место, где зализывали раны, собирали по кусочкам разбитые тела и души, чтобы потом, возможно, снова отправить на фронт или вернуть в гражданскую жизнь, которую многие уже не помнили.

Он думал об Акулове. О его страхе не нырять. Это был правильный, профессиональный страх. Не страх смерти, а страх несостоятельности, потери навыка, превращения из инструмента в проблему. На таких людях, на таком отношении к делу и держалась армия. Не на громких лозунгах и политических сводках, а вот на этой тихой, упрямой привязке к профессии, к мастерству. «Просто сделал работу». В этой короткой, скупой фразе, вырванной у него болью, была вся суть советского человека. В этом была та самая «технология Победы», которую не измерить орденами и не описать в газетах.

Он потушил окурок о подошву сапога, встал и медленно пошел обратно в управление. Обратная дорога казалась короче. Город теперь был полностью ожившим. По центральной улице уже двигался поток машин: грузовики ГАЗ-АА и ЗИС‐5, несколько «Студебекеров» с высокими бортами, редкие легковушки – в основном трофейные «Опели» и «Мерседесы» с советскими номерами. На перекрестке девушка-регулировщица, в ватнике, юбке из сукна и ушанке, с полосатым жезлом в руке, ловко управляла этим хаотичным движением. Ее лицо было серьезным, сосредоточенным, она отдавала команды четко, почти по-мужски.

В одном из полуразрушенных домов, откуда еще вчера торчали обгорелые балки, сегодня уже дымила труба полевой пекарни. Оттуда валил густой, невероятно вкусный запах свежего хлеба. У входа стояла очередь – в основном гражданские, женщины и старики, с сумками и тряпичными мешочками. Жизнь, грубая, настойчивая и прагматичная, пробивалась сквозь разруху и смерть, как трава сквозь асфальт. Война еще гремела за горизонтом, но здесь, в ее тылу, уже начинался трудный, медленный процесс возвращения к чему-то, что когда-то называлось миром.

Он вернулся в казарму без пятнадцати одиннадцать. Громов, Егоров и Смирнова были уже готовы. Они сидели на своих койках, перед ними на тумбочках или на коленях лежали разлинованные листы бумаги, исписанные убористым, аккуратным почерком. Снаряжение – ремни, подсумки, фляги, ножны – было вычищено до блеска и аккуратно разложено для последней проверки. В комнате пахло махоркой, гуталином, металлической смазкой и какой-то едкой химией – видимо, Смирнова чистила контакты от разобранного блока гидроакустического комплекса «Штиль».

– По порядку, – сказал Уваров, садясь на свою койку и снимая пилотку. – Что по рапортам? Какие вопросы, нестыковки?

Они доложили четко, по-деловому, как и всегда. Громов, водя толстым, негнущимся пальцем по своим каракулям, описывал бои у шлюза, свои действия с противотанковым ружьем ПТРД, точное количество выстрелов, детали обнаруженной системы минирования внешнего контура. Егоров тихо и методично излагал ход снайперской дуэли с немцами из катера, оборону периметра у насосной станции, детали пленения экипажа. Смирнова с холодной, почти машинной точностью докладывала о технических параметрах работы гидроакустики, частотах акустических помех от станции ПАС‐41, спектральных характеристиках ложных целей-приманок, своих предложениях по усовершенствованию аппаратуры для фильтрации подобных шумов. У каждого были уточнения, нестыковки во времени, которые нужно было согласовать, чтобы общая картина в итоговом отчете управления была цельной, не вызывающей вопросов у проверяющих из Москвы.

Уваров слушал, задавал короткие, уточняющие вопросы, иногда диктовал общие формулировки, которые должны были связать разрозненные эпизоды в единое, логичное повествование об операции. Это была рутинная, кропотливая, но абсолютно необходимая работа. Каждый эпизод, каждый выстрел, каждое принятое решение должны были быть зафиксированы, объяснены, вписаны в строгую логику устава и оперативной необходимости. Это была обратная, невидимая сторона подвига – бюрократия отчета, без которой не существовало вменяемой, управляемой армии. Бумага, как и винтовка, была оружием, и с ней тоже нужно было уметь обращаться.

Работа заняла около часа. Когда основные тезисы были согласованы, черновики исправлены, Уваров откинулся на спинку койки, почувствовав знакомую усталость, но теперь – усталость от умственной, а не физической работы.

– Хорошо. Чистовые варианты, аккуратно, без помарок – к шестнадцати ноль-ноль. Сдаем лично полковнику Малинину. После этого, вероятно, будет краткий разбор и формальное закрытие дела. Затем – ожидание нового назначения. Пока отдыхаем, но будьте готовы к любому варианту развития событий. Фронт катится на запад, а наше управление – вместе с ним. Новые территории, новые объекты, новые угрозы. Враг еще не сломлен окончательно, и его разведка будет активна как никогда.

– А Тритон как? – спросила Смирнова, впервые за все утро полностью оторвавшись от своих бумаг и подняв на Уварова глаза. В ее обычно холодном, сосредоточенном взгляде читалась искренняя озабоченность.

– Жив. Оперирован профессором Виноградовым. Состояние тяжелое, но стабильное. Врачи дают хороший прогноз, если не будет осложнений. Через месяц, может, уже встанет на ноги. Но о возвращении в строй, особенно в наш, речи не идет минимум три-четыре месяца.

– Слава богу, – тихо, почти неслышно, выдохнул Громов, и Уваров сделал вид, что не расслышал этих слов – маленького, суеверного отступления от сухого уставного языка в сторону простой, иррациональной человеческой радости и надежды.

– Свободны до шестнадцати, – повторил Уваров, вставая. – Приведите в окончательный порядок личные вещи, подготовьте все к возможной отправке. Я пойду сдавать предварительные материалы в отдел делопроизводства.

Все остальное время до вечера прошло в коридорной, размеренной рутине штабного работника. Он занес бумаги в отдел делопроизводства на третьем этаже, получил расписку от сержанта с вечными чернильными пятнами на пальцах, зашел в столовую на обед (были суп из концентрата и тушенка с гречневой кашей), снова прошелся до госпиталя (Акулов крепко спал под действием обезболивающего, и он не стал его будить), вернулся, проверил, как идет чистка и смазка разобранного ППШ у Громова, просмотрел окончательные технические выкладки Смирновой, которые она вывела уже на чистовик с идеальной четкостью чертежника. День тянулся непривычно медленно, без спешки, без выбросов адреналина, без необходимости каждую секунду анализировать угрозы. Это была странная, почти неприличная в условиях войны роскошь – иметь время. Время, которое можно было потратить на простые, бытовые действия: почистить сапоги, постирать портянки, просто посидеть молча.

В шестнадцать ноль-ноль они строем, в чистом, приведенном в порядок обмундировании, вошли в кабинет Малинина. Полковник выглядел несколько отдохнувшим, хотя глубокие тени под глазами никуда не делись и лишь слегка смягчились. Он принял у них рапорты, бегло, но очень внимательно просмотрел каждый, задал несколько уточняющих вопросов – не по содержанию, а по оформлению, по соответствию формы.

– Довольно подробно и грамотно. Техническая часть у сержанта Смирновой особенно ценна, – отметил он, откладывая последний лист бумаги и снимая очки. – Это ляжет в основу специальной методички по противодействию акустическим диверсиям и маскировочным средствам. Молодцы. На этом операция «Янтарный рубеж» официально завершена. Ваши действия получили высокую оценку командования. Соответствующие представления к государственным наградам уже оформлены моим отделом и с очередной шифровкой уйдут в Москву. Что касается дальнейшего распределения… – Он посмотрел на Уварова, затем обвел взглядом остальных. – Ваша группа как временное оперативное формирование расформировывается. Лейтенант Акулов – на длительном излечении. Старшина Громов и сержант Егоров завтра, к девяти ноль-ноль, получают предписание о направлении в распоряжение командира 12-го отдельного штурмового инженерно-саперного батальона 3-го Белорусского фронта. Их уникальный опыт по обезвреживанию сложных инженерно-взрывных устройств в полевых и гидротехнических условиях там крайне необходим для продвижения наших войск вглубь Германии, особенно при штурме укрепрайонов.

Громов и Егоров переглянулись, кивнули почти синхронно. Это была логичная, ожидаемая ротация. Саперы всегда были на острие событий.

– Сержант Смирнова, – Малинин перевел свой тяжелый, пронизывающий взгляд на нее, – откомандировывается в Москву, в Центральный научно-исследовательский институт связи и специальной техники НКВД СССР. Ее полевые материалы, расчеты и предложения по модернизации гидроакустических средств разведки и противодиверсионной защиты требуют углубленного изучения, апробации и внедрения на уровне центрального аппарата. Самолет за ней – послезавтра.

Смирнова молча выслушала, ее лицо оставалось непроницаемым, лишь уголки губ чуть дрогнули. Фронт, полевая работа в маленькой группе – это была ее стихия. Москва, институт, чистая наука и лаборатории – это была другая вселенная, к которой она, вероятно, была готова лишь теоретически.

– Майор Уваров, – наконец Малинин посмотрел на него, – вы остаетесь в моем непосредственном распоряжении здесь, в управлении. Через два дня ожидается прибытие особой инспекторской группы из ГУКР «Смерш» во главе с генерал-майором Кравченко. Им понадобятся ваши детальные, устные и письменные консультации по всей операции «Янтарный рубеж», а также по тактике и методам работы абверовских диверсионных школ на примере Циммера и его людей. Вы будете прикомандированы к ним в качестве основного эксперта на все время их работы здесь. Вопросы есть?

Вопросов не было. Все было логично, разумно, по-армейски прямолинейно. Группа, блестяще выполнившая одну уникальную, сверхсрочную задачу, распадалась, а ее члены направлялись туда, где их уникальные, отточенные в огне навыки принесут максимальную пользу в новых условиях. Никакой сентиментальности, никаких длинных прощаний. Только холодный, железный расчет эффективности – единственное, что и вело к Победе.

– Тогда все. Завтра в восемь утра – общее построение на плацу, объявление приказов о переводе, получение новых документов и предписаний. Сегодня – ваш последний вечер в этом составе. Используйте его по назначению. Свободны.

Выйдя из кабинета, они молча спустились по лестнице вниз, в вестибюль. Вечер уже полностью вступил в свои права, за окнами сгустились синие сумерки. Где-то в столовой, наверное, шел ужин, но никому не хотелось есть. Они вышли во двор. Воздух стал еще холоднее, с востока потянул промозглый ветер, неся с собой запах далекого пожара.

– Ну что, – первым нарушив тишину, хрипло произнес Громов, останавливаясь посреди вымощенного брусчаткой двора и закуривая самокрутку. – Значит, так. Разъезжаемся.

– Так, – коротко подтвердил Егоров, стоя рядом, руки в карманах шинели.

– Институт связи в Москве… – задумчиво, глядя куда-то поверх крыш, произнесла Смирнова. – Интересно, какое у них там оборудование. Наверное, новейшее.

– Лучшее, что есть в Союзе, – сказал Уваров, так же доставая портсигар. – Ты свою полевую работу здесь отработала сполна. Теперь нужно, чтобы твои наработки, Волна, стали достоянием всех наших спецслужб. Чтобы следующие оперативные группы, следующие Волны, были еще эффективнее, еще зрячее. Это не менее важно, чем подрыв шлюза.

Она кивнула, но в ее обычно ясных, холодных глазах читалась легкая, едва уловимая растерянность, как у солдата, которого неожиданно перевели из окопа в штаб.

– Командир, – обратился к Уварову Громов, затягиваясь так, что его лицо скрылось в облаке дыма. – Разрешите сегодня… скромно так, отметить? Как положено, по-фронтовому? Без перебора, понимаю, но… чтобы достойно. За операцию. За Тритона. За то, что живы.

– Отметите, – разрешил Уваров, свернув свою цигарку. – Только в пределах казармы. И чтобы завтра в восемь на построении были как стеклышко. Никаких последствий.

– Так точно! Будем как штык!

Уваров видел, что им нужно побыть вместе, без него, старшего, без майорских петлиц. Чтобы сказать то, что не говорят при командире. Чтобы вспомнить детали, которые не войдут в рапорты. Чтобы попрощаться по-своему, по-фронтовому, без протоколов и устава. Он повернулся и пошел к зданию управления, оставив их в сгущающихся сумерках двора. Он поднялся на второй этаж, в комнату, которая уже казалась пустой и чужой, хотя их вещи еще лежали на койках и тумбочках. Он сел на свою койку, достал из планшета свой личный, потрепанный блокнот в кожаной обложке и начал писать свое личное, ни для кого не предназначенное резюме операции. Не факты для отчета, а выводы. Тактические просчеты, удачные находки, характеристики противника, сильные и слабые стороны своей группы, каждого бойца. Это была его внутренняя интеллектуальная работа, необходимая, чтобы извлечь максимальный урок даже из успешного дела. Чтобы в следующий раз, в новой операции, не наступать на те же грабли.

За окном стемнело. В городе в соответствии с комендантским часом погасли последние огни. Только где-то вдалеке, на командном пункте, светились окна, затянутые синей бумагой. Где-то внизу, из помещения дежурных или из их комнаты, донесся приглушенный смех, позвякивание алюминиевых кружек – его группа отмечала завершение своего короткого, но невероятно насыщенного совместного пути. Уваров закончил писать, закрыл блокнот, потушил свет и лег, накинув на ноги шинель. Он лежал в полной темноте и слушал тишину. Не ту звенящую, натянутую как струна тишину перед атакой или в засаде, а глубокую, почти мирную тишину ночного тылового города. Тишину, в которой слышен только далекий, приглушенный гул войны за горизонтом, редкие голоса часовых на посту и скрип половиц под чьими-то шагами в коридоре.

Он думал о том, что завтра эта комната опустеет по-настоящему. Громов и Егоров уедут на передовую, для обезвреживания новых мин. Смирнова полетит в Москву, к другим, чистым задачам, к формулам и схемам. Акулов будет месяцами лежать в госпитале, бороться за каждый вздох. А он останется здесь, с кипами бумаг и отчетов, готовя материалы для важных инспекторов из центра, перекладывая свой опыт в сухие строчки инструкций. Каждый пойдет своей дорогой, которую беспощадно проложила для них война. Они сошлись на несколько дней для решения одной, казавшейся невыполнимой, сверхзадачи, справились с ней ценой крови и нечеловеческого напряжения – и разошлись. Так работал безжалостный, но эффективный механизм большой войны – без сантиментов, с максимальной отдачей от каждого винтика.

Но где-то в глубине, под слоем усталости, профессионального цинизма и привычки к смерти, жило тихое, твердое, как кремень, удовлетворение. Они сделали дело. Настоящее, конкретное, измеримое дело. Спасли, возможно, тысячи жизней солдат и мирных жителей, спасли целую наступательную операцию от краха в грязи и паники. Остановили умного, подготовленного, технически оснащенного врага. Их профессионализм, их холодный расчет, их готовность идти до конца – победили. В этой гигантской войне, где счет шел на миллионы смертей и десятки километров, их маленькая, невидимая победа на берегу Балтийского залива была всего лишь эпизодом, строчкой в сводке. Но эпизодом, который имел вес. Который давал моральное право смотреть в глаза и тем, кто погиб, не дойдя до Берлина, и тем, кто будет жить после, в мире, который они, такие как Уваров, Громов, Акулов, Смирнова и Егоров, отстояли своей кровью, своим умом и своей волей.

Последней мыслью перед тем, как уснуть, была простая, как штык, и ясная, как утренняя команда, формула, в которой для него заключался весь смысл прошедших дней и, возможно, всей его службы: «Враг разбит. Задача выполнена. Люди, те, кто смог, – живы. Остальное – неважно. Можно спать».

Предыдущая главаГлава 24 из 24К книге