К книге
Роман о двух мирахГлава II. Таинственный напиток
13%
Глава II. Таинственный напиток
4

На следующий день, ровно в полдень я, как и обещала, вошла в мастерскую. Пришла я туда одна, без Эми – немного помучившись угрызениями совести на предмет благопристойности и своих обязанностей дуэньи, моя миссис Гранди [3] все-таки последовала моему совету и отправилась кататься с какими-то друзьями. Хотя мефистофельские качества Рафаэлло Челлини и внушали ей определенные опасения, в одном ни у меня, ни у нее не возникло никаких нравственных сомнений: трудно себе представить столь же безупречного и порядочного джентльмена. Даже самая привлекательная и самая одинокая барышня не ощутила бы с ним рядом ни малейшей угрозы – она была бы, подобно сказочной принцессе, укрыта в неприступной башне, ключ от которой имелся лишь у загадочного дракона. Когда я пришла, в комнатах никого не было, если не считать великолепного ньюфаундленда, который поднялся мне навстречу и, встряхнувшись всем своим мохнатым телом, подошел, сел рядом и подал мне огромную лапу, самым благожелательным образом виляя хвостом. Я тут же откликнулась на его сердечное приветствие и, поглаживая великолепную голову, все гадала о происхождении этого животного; дело в том, что хотя мы ежедневно заходили в мастерскую синьора Челлини, мы ни разу не видели этого его величавого кареглазого четвероногого спутника, да и упоминаний о нем не слышали. Я села, пес тут же улегся у моих ног; он время от времени дружелюбно на меня поглядывал и снова начинал вилять хвостом. Окинув взглядом уже ставшую привычной мастерскую, я подметила, что столь понравившаяся мне картина забрана куском восточной ткани, в которую вплетены золотые нити, перемешанные с шелковыми, ослепительных цветов. На мольберте стоял большой квадратный холст, полностью подготовленный – судя по всему, именно на него и предполагалось перенести черты моего лица. Утро выдалось довольно жаркое, и хотя окна и стеклянные двери оранжереи стояли открытыми настежь, в мастерской было очень душно. На столе я заметила графин из венецианского стекла чрезвычайно изысканной работы, в нем соблазнительно поблескивала чистая вода. Я поднялась с кресла, взяла с каминной полки старинный серебряный кубок, наполнила прохладной жидкостью и уже поднесла было к губам, но тут его вырвали у меня из рук и рядом прозвучал голос Челлини, только вместо обычной мягкости в нем слышалась повелительность.

– Не пейте! – приказал он. – Ни в коем случае! Не смейте! Я вам запрещаю!

Я взглянула на него в немом изумлении. Лицо его побледнело, огромные темные глаза пылали от сдерживаемого волнения. Ко мне постепенно вернулось самообладание, и я ровным тоном произнесла:

– ВЫ мне запрещаете, синьор? Боюсь, вы забываетесь. Что такого, если я выпью у вас в мастерской стакан простой воды? Обычно вы более гостеприимны.

Тут манера его переменилась, на щеки вернулся румянец, взгляд смягчился, на губах показалась улыбка.

– Прошу меня простить, мадемуазель, за резкость. Я действительно на миг забылся. Но вам грозила опасность и…

– Опасность? – недоверчиво воскликнула я.

– Совершенно верно, мадемуазель. Здесь, – он поднял венецианский графин к свету, – не просто вода. Если вы посмотрите на содержимое в солнечном свете, вы, полагаю, заметите в нем нечто необычайное – и это подтвердит мою правоту.

Я посмотрела и с удивлением увидела, что жидкость ни на миг не остается в покое. От некоего источника в середине постоянно разбегались пузырьки, время от времени появлялись алые и золотые полоски.

– Что это? – удивилась я, а потом добавила с полуулыбкой: – Неужто вы – обладатель достославной аква-тофаны? [4]

Челлини аккуратно поставил графин на полку, причем я заметила, что он выбрал место, где лучи солнца падали на него под прямым углом. Потом он повернулся ко мне и ответил:

– Аква-тофана, мадемуазель, это смертоносный яд, известный как древним, так и многим ученым-химикам современности. Прозрачная бесцветная жидкость, при этом совершенно неподвижная – этим она подобна стоячему пруду. То, что я вам только что показал, никакой не яд, скорее наоборот. И я готов немедленно вам это доказать.

Он взял с бокового столика рюмочку, наполнил ее странной жидкостью и тут же выпил, после чего аккуратно закрыл графин пробкой.

– Но, синьор Челлини, если жидкость эта безвредна, почему вы запрещаете мне ее даже попробовать? – стояла на своем я. – Почему говорите, что для меня в ней таится опасность?

– Потому что для ВАС, мадемуазель, она там действительно таится. У вас слабое здоровье, нервы ваши расстроены. Этот эликсир является сильнодействующим тоником, который оказывает моментальное воздействие на весь организм и растекается по жилам со скоростью ЭЛЕКТРИЧЕСТВА. Я к нему привык и принимаю его ежедневно, как лекарство. Но начинал я с очень малых, почти неощутимых доз. Поверьте, мадемуазель: одна ложка этой жидкости, если ее примет человек неподготовленный, способна вызвать мгновенную смерть, хотя на деле эликсир призван укреплять и приумножать жизненные силы. Вы теперь поняли, почему я сказал, что вам грозит опасность?

– Безусловно, – подтвердила я, хотя, признаться честно, на деле была озадачена и заинтригована.

– Вы простите мне мою мнимую грубость?

– Разумеется! Однако вы раздразнили мое воображение. Я хотела бы побольше узнать об этом вашем загадочном лекарстве.

– Узнаете, если захотите, – ответил Челлини, к которому сполна вернулось обычное добродушие и хорошее настроение. – Узнаете все, только не сегодня. Слишком у нас мало времени. Я пока даже не начал работать над вашим портретом. Да, и я забыл – вас мучает жажда, а я, как вы правильно подметили, нарушил законы гостеприимства. Позвольте исправить мою оплошность.

Любезно поклонившись, он вышел и почти сразу вернулся с кувшином, наполненным ароматной жидкостью золотистого цвета, в которой поблескивали, маня свежестью, кусочки льда. На поверхности заманчивого питья плавали лепестки розы.

– Этим можете наслаждаться без всякой опаски, – произнес Челлини с улыбкой, – оно вам пойдет только на пользу. Это вино с Востока, неведомое даже специалистам – а значит, его не подделывают. Смотрю, вы разглядываете розовые лепестки на поверхности. Это персидская традиция, которая мне кажется очень милой. Когда пьешь, они уплывают в сторону и не мешают.

Я попробовала вино – оно оказалось восхитительным, мягким и нежным на вкус, точно свет летней луны. Я пригубила бокал, и тут ньюфаундленд, который после того, как вошел Челлини, растянулся на коврике перед камином, поднялся, прошествовал в мою сторону и нежно потерся головой о складки моего платья.

– Смотрю, вы с Лео подружились, – заметил Челлини. – Считайте, что вам сделали величайший комплимент, ибо Лео крайне разборчив, но совершенно непоколебим в своем выборе. Характеры он умеет читать получше большинства государственных сановников.

– А почему я никогда его раньше не видела? – осведомилась я. – Вы ни разу не упоминали, что у вас есть такой изумительный любимец.

– Я ему не хозяин, – ответил художник. – Просто он иногда удостаивает меня своим обществом. Вчера вечером он прибыл из Парижа и прямиком направился сюда, зная, что ему будут очень рады. Мне он не поверяет своих планов, но полагаю, что он вернется в свой дом, когда сочтет это нужным. Он сам решает, как поступать.

Я засмеялась:

– Какой умный пес! А он путешествует пешком или на поезде?

– Насколько мне известно, он предпочитает железную дорогу. Там его знают все сотрудники, и он, не раздумывая, садится в купе к охране. Иногда сходит с поезда на полпути и дальше следует пешком. Если же его одолевает леность, он доезжает на поезде до самой конечной точки. Примерно раз в полгода хозяин Лео получает от железной дороги счет за его странствия и пунктуально его оплачивает.

– А кто он, его хозяин? – поинтересовалась я.

Челлини сосредоточился, взгляд его стал серьезным и задумчивым.

– У нас с ним, мадемуазель, один и тот же повелитель – умнейший из людей, бескорыстнейший из наставников, беспристрастнейший из мыслителей, неподкупнейший из друзей. Я ему обязан всем, даже жизнью. Ради него я готов пойти на любые жертвы, готов ему поклоняться безраздельно – и даже этого будет мало, чтобы выразить мою благодарность. Но он настолько же выше человеческой признательности и человеческих наград, насколько солнце стоит выше моря. Не здесь и не сейчас дерзну я сказать ему: «ДРУГ, УЗРИ, СКОЛЬ СИЛЬНО Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ!» – ибо слова эти будут слишком мелочны и незначительны; а вот после – кто знает?.. – он осекся, слегка вздохнув. А потом, будто с усилием изменив направление собственных мыслей, продолжил тоном куда более приязненным: – Однако, мадемуазель, я попусту трачу ваше время и не воздаю должного чести, которую вы мне оказали, придя ко мне сегодня. Не соблаговолите ли сесть вон туда? – И он поставил в одном из углов, напротив мольберта, изящное креслице из резного дуба. – Мне крайне неудобно вас утомлять, – продолжил он. – Любите ли вы чтение?

Я с готовностью закивала, и он протянул мне книгу в причудливом переплете из тисненой кожи, с серебряными уголками. На обложке значилось: «Письма мертвого музыканта».

– В этой книге вы обнаружите подлинные жемчужины мысли, страсти и чувства, – заметил Челлини. – А поскольку вы и сами музицируете, вам все это наверняка придется по душе. Писатель был одним из тех гениев, которым мир отплатил презрением и насмешками. Сколь завидная участь!

Я с удивлением посмотрела на художника, взяла предложенную книгу и села, приняв указанную им позу; пока он поправлял служивший мне фоном бархатный занавес, я спросила:

– А вы, синьор Челлини, действительно считаете, что презрение и насмешки – это завидная участь?

– Безусловно, – ответил он, – ибо это верный знак того, что вас не понимают. Достичь того, что превыше человеческого понимания – вот в чем подлинное величие. Сравняться в духовности и безмятежности с богочеловеком Христом – пусть тебя распнет улюлюкающая толпа, которой позже суждено узреть свет и величие Его учения, что может быть великолепнее? Выражаться бесподобным слогом Шекспира, которого почти не признавали при жизни, однако дарования его были столь обширны и разнообразны, что толпы глупцов по сей день не могут уняться, обсуждая подлинность и принадлежность его пьес, – мыслим ли больший триумф? Познать, что собственная твоя душа способна, если подкрепит ее сила воли, вознестись на невообразимую высоту могущества – разве не способно это примирить с мелочным верещанием человеческого стада, давно забывшего, есть ли в нем хоть искра духовности – пока оно, напрягая зрение, пытается разглядеть свет гениальности, что непереносимо ярок для ее затуманенных мирской пошлостью глаз, пока оно не воскликнет: «МЫ ничего не видим – значит, ничего и НЕТ!» Ах, мадемуазель, открыть собственное внутреннее бытие – все равно что открыть все чудеса науки и искусства!

Челлини говорил с воодушевлением, лицо светилось, озаренное жаром красноречия. Я слушала со своего рода сновидческим удовлетворением: на меня снизошло ощущение полного покоя, которое я всегда испытывала в его присутствии, и я с интересом наблюдала за тем, как он стремительными и ловкими движениями набрасывает на холсте очерк моего лица.

Он постепенно углубился в работу, время от времени поглядывал на меня, но молча, лишь карандаш не прекращал стремительного движения. Я не без любопытства обратилась к «Письмам мертвого музыканта». Несколько пассажей поразили меня своей оригинальностью и глубиной мысли, но, когда я вчиталась, наиболее впечатляющим показался мне тон безграничной радости и умиротворенности, озарявший буквально каждую страницу. Не было в этой книге стенаний по поводу неудовлетворенного тщеславия, сожалений о былом, не было жалоб, критики, ни слова против собратьев по искусству; автор обо всем судил с заслуживающей уважения позиции достойнейшего равенства, вот разве что когда заговаривал о самом себе, то делался смиреннейшим из смиренных – хотя и не удрученным, а все столь же счастливым.

«О музыка! – писал он. – Музыка, Сладчайший Дух служения Господу, что я такое сделал, что ты столь часто ко мне снисходишь? Право же, негоже тебе, Могущественная и Божественная, опускаться до утешения ничтожнейшего из твоих слуг. Ибо не хватает мне искусности поведать миру, сколь воздушен шелест твоих крыльев, сколь нежен вздох, слетающий с твоих уст, сколь несказанно прекрасен трепет тишайшего твоего шепота! Оставайся в далеких далях, о Избранное Средоточие Голоса Создателя, оставайся в чистейшем безоблачном эфире, где лишь тебе пребывать пристало. Ибо прикосновение мое тебя принизит, мой голос отпугнет. Слуге твоему, о Возлюбленная, довольно и того, чтобы грезить о тебе, а после умереть!»

Дочитав, я встретилась взглядом с Челлини и спросила:

– А вы были, синьор, знакомы с автором этой книги?

– Я был с ним близко знаком, – ответил художник, – и он обладал нежнейшей душою из всех, что пребывали в нашей бренной юдоли. Музыка его была столь же неземной, как и поэзия Джона Китса [5], и был он из тех, кто рожден из мечтаний и восторгов – такие редко оказываются на этой планете. О счастливец! Какая ему выпала смерть!

– И как же он умер? – спросила я.

– Он играл на органе в одном из великих римских соборов в день Покрова Богоматери. Прекрасно спевшийся хор исполнял под его аккомпанемент «Regina Caeli» [6] на сочиненную им мелодию. Музыка была великолепна, ошеломительна, проникновенна – мощь ее и величие все нарастали к изумительному финалу, и тут вдруг раздался негромкий раскат грома; орган стих, певцы смолкли. Музыкант был мертв. Он упал на клавиатуру инструмента, и когда его подняли, оказалось, что лицо его прекраснее лица любой ангельской статуи – совершенно безмятежное, оно было озарено восторженной улыбкой. Точную причину его смерти так и не установили – он всегда отличался крепким здоровьем. Все твердили, что у него больное сердце – эскулапы всегда именно на это и ссылаются, если человек внезапно покидает наш мир. Все скорбели о его уходе – кроме меня и еще одного любившего его сердца. Мы-то радовались – и по-прежнему радуемся – его освобождению.

Я задумалась над смутным смыслом его последних слов, но расспрашивать не решилась, а Челлини, видимо заметив это, продолжил работу, более не вступая со мной в беседу. Веки мои отяжелели, слова на странице «Писем мертвого музыканта» заплясали перед глазами, точно черные дьяволята с тощими ножками и ручками. Меня окутала странная, хотя и весьма приятная дрема, я слышала жужжание пчел за открытым окном, пение птиц и голоса людей в отельном садике – все они сливались в непрерывный и вроде как далекий гул. Я видела солнечный свет и тень – видела, как великолепный Лео во всю длину растянулся рядом с мольбертом, видела худощавую фигуру Рафаэлло Челлини, четко вырисовывавшуюся на светлом фоне; вот только все это странным образом сливалось в некое свечение, в котором не было ничего, кроме изменчивых оттенков цвета. И то ли мне привиделось, то ли с моей любимой картины действительно сползла скрывавшая ее ткань – сползла ровно настолько, чтобы мне предстало улыбчивое лицо «Ангела жизни»? Я принялась растирать глаза, а услышав голос художника, вскочила на ноги.

– Довольно мне на сегодня испытывать ваше терпение, – произнес он. Слова звучали глухо, словно из-за толстой стены. – Если хотите, можете быть свободны.

Я стояла перед ним, плохо себя сознавая, и по-прежнему сжимала в руке книгу, которую он мне дал. Потом нерешительно подняла взгляд на «Властелинов жизни и смерти». Картина была скрыта тканью. Значит, я испытала оптическую иллюзию. Я заставила себя заговорить, улыбнуться – отбросить обуревавшие меня непривычные ощущения.

– Похоже, – начала я, и мой собственный голос звучал как чужой и откуда-то издалека, – похоже, синьор Челлини, ваше вино с востока оказалось для меня крепковато. Голова тяжелая, и я в некоем помрачении.

– Вы просто утомились, да и день жаркий, – ответил он невозмутимо. – И разве же это ПОМРАЧЕНИЕ – увидеть любимую картину?

Я вздрогнула. Но ведь картина действительно завешена тканью! Взглянула – никакой завесы, лица двух Ангелов ярче прежнего сияют на полотне! Что странно, я этому совсем не удивилась, хотя случись то же самое мгновением раньше, я бы, безусловно, поразилась и даже перепугалась. Туман в голове внезапно рассеялся, я все ясно видела, отчетливо слышала, и когда заговорила, голос мой прозвучал столь же полнозвучно, сколь тихим и глухим казался чуть раньше. Я остановила взгляд на картине и ответила с легкой улыбкой:

– Да уж, я и верно «улетела куда-то», как оно говорится, если не заметила этого, синьор! А ведь это ваш безусловный шедевр. Почему вы его не выставляете?

– И ВЫ еще спрашиваете? – Он подчеркнул голосом слово «вы», одновременно шагнув ближе и устремив на меня пронзительный взгляд темных немигающих глаз. И мне показалось, что некая могущественная внутренняя сила требует, чтобы я ответила на этот его вопрос словами, о которых ранее не помышляла и которые, когда я их произносила, для меня были почти что лишены смысла.

– Разумеется, – проговорила я медленно, будто повторяя урок, – вы не из тех, кто нарушает доверие, оказанное ему свыше.

– Отлично сказано! – отозвался Челлини. – Но вы утомились, мадемуазель. Au revoir! До завтра!

Он распахнул двери мастерской и шагнул в сторону, давая мне пройти. Я бросила на него вопросительный взгляд:

– Мне завтра прийти в то же время?

– Если вас это не затруднит.

Я озадаченно провела ладонью по лбу – мне казалось, что я должна высказать что-то еще, прежде чем уйти. Он терпеливо ждал, удерживая рукой портьеру у двери.

– Мне кажется, я должна вам что-то сказать на прощанье, – произнесла я наконец, заглянув ему в глаза. – Вот только, к сожалению, позабыла что.

Челлини невозмутимо улыбнулся:

– Не забивайте себе голову, мадемуазель. Я недостоин ваших усилий.

Тут перед глазами у меня будто мелькнула какая-то вспышка, и я воскликнула:

– Вот, вспомнила! Dieu vous garde [7], синьор!

Он почтительно склонил голову:

– Merci mille fois, mademoiselle! Dieu vous garde – vous aussi. Au revoir [8].

И учтиво, по-дружески пожав мне руку, он закрыл за мною дверь мастерской. Едва я осталась одна в коридоре, ощущение радости и умиротворения, которое я только что испытывала, начало понемногу ослабевать. Я не то чтобы впала в тоску, скорее на меня навалились вялость и усталость, ноги болели, как будто я отшагала много миль. Я отправилась прямиком к себе в номер. Посмотрела на часы: половина второго, в этот час в отеле обычно подавали обед. Миссис Эверард явно еще не вернулась с прогулки. Мне не хотелось идти к табльдоту одной, да и аппетита совсем не было. Я опустила шторы, чтобы отгородиться от блеска яркого южного солнца и, бросившись на пос тель, решила, что буду отдыхать до возвращения Эми. Я забрала из мастерской Челлини «Письма мертвого музыканта» и начала читать в надежде, что не засну за чтением. Но скоро поняла, что не могу сосредоточиться, да и мысли разбегаются. Постепенно веки сомкнулись, книга выпала из ослабевшей руки, и я почти сразу же погрузилась в безмятежный сон.

Предыдущая главаГлава 4 из 30Следующая глава