Григорий Александрович спросил:
– Есть хочешь?
Кольку еще колотило, но все-таки живот уже подвело нешуточно. После того как закончили со всеми делами и приехали на Петровку, Богомаз распорядился: Пожарский посидит в кабинете, пока не приедет кто-нибудь из отделения.
– Я сам доеду, – попытался было откреститься Колька.
– Извини, нет. Рисковать тобой не стану, только в сопровождении взрослых.
– А можно от вас родителям позвонить?
Ненашев, который убирался со стола перед уходом, рассеянно успокоил:
– Не беспокойся. Родители в курсе.
– Че-го?! – удивился Колька.
– В курсе, что жив и содействуешь в операции, – объяснил Ненашев. – Пришлось, конечно, кое в чем покривить душой, но ты же не будешь маме с папой все рассказывать?
– Ни за что, – твердо заявил Пожарский.
– Абсолютно правильно, – одобрил муровец.
Когда пришел Богомаз, Ненашев распрощался, пожав Кольке руку.
Григорий Александрович пришел с водой для чая, поставил кипятильник, извлек из сейфа буханку черного хлеба, масло в банке, увенчал все это кругом колбасы, толстой, в толстых блямбах жира и так пахнущую чесноком, что у Кольки голова пошла кругом.
Богомаз выстроил из продуктов невероятные бутерброды в несколько ярусов – как кулебяка. Запах чеснока, смешанный с маслом и свежим хлебом, ударил в нос, слюна хлынула мгновенно, и Колька едва успел сглотнуть, чтобы не опозориться. А Богомаз ничего, лишь подбодрил:
– Ты чего смотришь? Жуй давай!
Колька проглотил один бутерброд, второй ел, треща за ушами, третий – уже спокойнее. На четвертом сказал:
– Спросить хочу.
– Валяй!
– Кто этот Савушкин?
Григорий Александрович в задумчивости потер подбородок:
– Как тебе сказать-то так, чтобы не соврать. Ну, взяточник, вор, убийца, само собой, и клеветник.
– А почему он Вася, если Лев Давыдович?
– А он еще и самозванец. Присвоил чужие документы – так и дочь у него появилась.
Колька не поверил:
– Она что, совсем дура?! Родного отца в лицо не знала?!
– Почему сразу дура, многие не знают. Да там долгая история, родители разбежались еще до войны… Не тем будет помянут покойник Савушкин, был он редкий бабник.
– Понятно, – пробормотал Пожарский, который ничего не понял. – Значит, Лиза думала, что это он ее отец. Что же с ней случилось?
– Убита.
– Он убил?
– Если не ты, то он. Ты же не убивал?
– Нет.
– Значит, он, больше некому.
– А как же…
Тут дверь без стука отворилась и вошла Введенская – суровая, прямая, с втянутыми щеками, перетянутая ремнем, – прямо личность с плаката «Заменим мужчин, ушедших на фронт». Вошла четко и официально козырнула:
– Товарищ подполковник, старший лейтенант Введенская по вашему приказанию…
– Вольно! – не дослушал ее Богомаз. – Присаживайтесь, Катерина Сергеевна.
– Спасибо, нам на электричку, – ответила Катерина и осталась стоять, глядя в сторону. Колька торопливо проглотил, что было во рту, и сказал, что уже готов. Очень хотелось домой.
Григорий Александрович пожал ему руку:
– Ну, бывай, Пожарский. Прятаться от родной милиции, если не виноват, нехорошо, но все равно благодарю за службу.
– Спасибо. – Колька глянул на Сергеевну, и та сказала:
– Подожди в коридоре.
Когда за Пожарским закрылась дверь, Катерина некоторое время молчала, собираясь с мыслями, а Богомаз делал вид, что убирается на столе. Она не выдержала первой:
– Гриша, как ты мог?! Так обращаться с людьми, более того, с детьми!
Григорий Александрович, ничуть не смущаясь, доел бутерброд, смахнул в рот крошки, вытер рот, извинился и ответил:
– На данном этапе развития, Катерина, мы с тобой друг друга не поймем. Вот будут у меня свои дети, может быть, тогда…
– «Может быть»?! А чужие дети – это пусть, это можно?!
– Эти дети – воры, а один и убийца, – уточнил Богомаз.
– Они могли вырасти, могли раскаяться. А теперь их нет – и во многом по твоей вине. Ты это допустил, ты мог бы спасти – и ничего, ничего не сделал… Ты понимаешь, как это называется?!
Григорий Александрович поднял глаза, и Введенская осеклась, а он продолжил:
– Я начальник, мне и отвечать.
– А ты ответишь? И что же, неужто найдешь слова?..
– И искать не стану. И отвечу. Замначальника БХСС не вправе охотиться за квартирными воришками, бегать по комиссионкам, скупкам, отлавливать сопливых…
– Как же, конечно, – фыркнула Введенская.
– Именно так. Государство поручило мне вернуть в запасники культурные ценности и зачистить ряды ответственных работников от взяточника и самозванца. Я выполнил приказ. И неважно, как я это сделал.
– И суд, ты считаешь…
Григорий Александрович повысил голос:
– Да, я считаю! Прибывает комиссия инспектировать запасники, по бумагам – вот, на полочке, а на деле? Растасканы уроды по квартирам, комиссионкам, скупкам. Ты понимаешь масштаб беды?
Сергеевна отмолчалась.
– Тот, кто допустил, тот и исправил! В процессе он совершил преступления – вот что суду должно быть интересно! Суд должно интересовать то, что сделал он, лже-Савушкин, впоследствии – и безгрешный Красницкий, а не что не сделал Гриша Богомаз, ясно?
Введенская махнула рукой. Григорий Александрович, стирая пот со лба, заметил:
– У тебя слишком много ума и слишком много совести.
– Это плохо?
– Должно быть много одного из двух. Мало ума и много совести – отличный исполнитель, много ума и мало совести – командир… Да-да, командир. Начальник. Тот самый, с которого спрос, который будет отвечать за все, – я. Поняла?
– Нет.
– Я не теряю надежды. А пока отправляйся, человечный ты человек, воспитывай ягнят из волчат.
– Хорошо сказано, – признала Введенская, вздохнула и протянула руку, – ладно, извини.
– Я никогда не обижаюсь на правду, – заверил Богомаз, уже чуть улыбаясь, и протянул авоську. – На. Не дала парню поесть, защитница детей.
…В коридоре Катерина отдала Кольке подарок. Он попытался отказаться, но Введенская отрезала:
– Бери! У тебя дома ни крошки.
– Да я это…
– И у Оли тоже. Палыч который день в отделении ночует. Бери, говорят тебе!
Уже в электричке Сергеевна долго мялась, потом наконец объяснила:
– Как только ты позвонил Сорокину – тотчас же позвонил и Богомаз. Так все и получилось. Николаич был против всего этого.
– Да я что, я ничего, – соврал Колька и отвернулся.
– Нет. Надо, чтобы ты знал: Сорокин был против.
Колька привычно повернул нехороший разговор на другое:
– Неужто вот эта вся буза из-за такой ерунды? В каждом универмаге стоят батареями, кому они нужны, безделка!
– Ох, Колька, святая простота, – вздохнула Сергеевна. – Безделкам этим лет четыреста. И каждая стоит по полкило. Золотом.
Колька не сразу понял, что сейчас услышал. А осознав, не поверил.
– Красиво-то красиво, но прямо уж полкило? Для чего они, разве что пуговиц наделать…
– Может, и больше, я не слежу. Это знаменитый квартет с Коломбиной из дрезденского музея «Зеленые своды». Папа римский прислал его как проклятие отступнику, герцогу Саксонскому Благочестивому, который стал протестантом. Ну неважно. То, из чего ты говоришь пуговиц наделать, – это уникальные жемчужины с крапом.
Колька, подумав, заметил:
– Жемчужины, они ж всегда светлые.
– Должны быть светлыми, да. А эти с червоточиной. И у каждого она своя, – она чуть смутилась и добавила: – как у людей.
– Это да. И Савушкин их из музея подтибрил?
– Я не знаю деталей, – призналась Введенская, – должно быть, подтибрил, может, разбазарил, а потом как взяли его за горло – самому же пришлось искать по комиссионкам, скупкам, по воришкам. Хотя ему это было проще – цыгане, они всегда вместе… Может, и сам бывал в гостях – кто его знает? Найдет, где и у кого, – посылает на разведку мальчишку, тот разнюхает все – и к Лизе или к Щербину. Связь у них была через наш приемник.
– А дальше, значит, как мне надо было – под кровать и открывать дверь?
– Да, Лиза сидела в засаде, потом открывала дверь.
– И Лиза не знала, для кого ворует?
– Видимо, нет, держали связь через одного цыганенка… Ну неважно.
– А зачем же он ее в ремесленное запихнул, если она ему нужна была?
– Кто ж знает? – пожала плечами Катерина. – Может, решил все-таки в папу поиграть? А то и, что точнее, после кражи последней фигурки – Коломбины – уже были не нужны эти сложности, а может, он уже начал опасаться: попадется Лиза – что с ним самим будет? Он же не знал, что ты ее свистнешь.
– Я сам не знал.
– Да как знать, чего не знаешь, – двусмысленно успокоила Введенская, – а теперь ешь колбасу и успокойся. Все позади.
Колька занялся колбасой и смотрел в окно. За темными стеклами проплывали редкие огоньки, будто кто-то рассыпал искорки по бархату. На душе было куда легче, хотя мысли все еще расползались, как взбунтовавшиеся черепахи. Никак они не хотели выстраиваться в ряд, так, чтобы стало все понятно.
Пожарский старался осознать услышанное от Сергеевны – ну, это что-то такое, далекое, его не касающееся. Бесполезно все это понять. Но оказалось, что никак не уяснить даже то, что произошло именно с ним. И нельзя было нащупать, в какой момент он сам оступился. И оступился ли?
«Надо думать, что да, – решил Колька, – иначе ничего бы не стряслось».
Всплыло в памяти лицо Лизы – не такое, каким видел, а грустное и одновременно нездешнее, без улыбки. Глаза серые, быстрые остановились навсегда. И фигурку вспомнил – почему она не хотела от него уходить? Зачем вечно была рядом, у сердца, теплая, будто живая? Теперь нет обеих, и не понять – точно ли все это было, стряслось, или просто сон, тяжелый и путаный.
«Потом покумекаю. Завтра. Через год. Потом как-нибудь».
О чем думала Введенская – инспектор по делам несовершеннолетних, – лучше гражданам не знать. Потому что есть такие моменты, времена, поступки, когда все в чем-то да виноваты, и глупо обвинять во всем одного человека… но будет лучше, если за всех ответит только один.
Электричка причалила к платформе, они вышли. На станции никого не было, снег потихоньку падал, еще редкий, робкий, он чуть позже станет наглым и все захватывающим. Тепло и тихо, вдали лаяла собака, играла гармошка, да так залихватски: «Сыпь, все др-р-ребедень».
– Я покурю? – спросил Колька, Введенская разрешила.
Он достал папиросы, начал хлопать по карманам, мимоходом удивился, что во внутреннем пусто, нет куколки. И спичек, кстати, тоже не было.
– Тогда пойдем? – предложила Катерина, но тут со стороны области приближалась последняя электричка: возможно, у кого-то прибывшего будет огонек.
Причалила электричка, двери с лязгом открылись, на платформу шагнул человек, какой-то совсем несуразный: в ушанке, шинели, засаленной до деревянности, в сапогах, перехваченных один тряпкой, другой проволокой. Чудик этот крикнул оставшимся:
– Бывайте, други! – и даже отвесил поклон. Потом повернул грязно-красную и веселую рожу – и Введенская ахнула:
– Сахаров!
– Ну таки я, – заверил он, щеря давно не чищенные зубы. – Прибыл в родную гавань, жив, здоров и раскаялся. Хотя… – Рома ткнул в Кольку пальцем – все-таки сволочи вы все! Но я не в обиде. – И, достав спички, сунул Пожарскому.
Колька, офонаревший не меньше Сергеевны, машинально прикурил, протянул папиросы Цукеру, но тот отказался:
– Пошамать бы.
Колька отдал ему колбасу, и тот обрадовался ей, как родной:
– Наша! Жареная с салом. – И, впившись в батон всеми зубами, зажмурился и замычал от удовольствия. Приоткрыв один глаз, он глянул на Кольку. – И чего куксишься? Чем снова недоволен? Живой – живой. Свободный – свободный. Колбаса есть? Есть. Ольга ждет…
– Ждет?
– Выдохни, красный бакен. Ждет, еще как!
– Откуда ты такой странный? – спросила Введенская. – Полрайона подковать надо, а ты прохлаждаешься. Фу, дрянь какая на ногах, сапожник без сапог. Не стыдно?
– Человек имеет право на отдых, пусть и не по своей воле – но лучше в области, чем в тюрячке. Сапоги – это временно! – с достоинством парировал Цукер.
Катерина, стараясь не расхохотаться, прижала платок ко рту. Поборов неуместное желание, она строго, как положено, призвала к порядку:
– Граждане, прошу всех по домам. Достаточно на сегодня.
И они пошли гуськом – Введенская впереди, за ней чапал «худыми» сапогами Цукер, напевая что-то себе под нос. Снег падал медленно, лениво, будто тоже уже устал. Белые хлопья кружились, и Колька вдруг принялся ловить ртом снежинки. Ничего. Если никто не видит, то можно.