После похорон Галины Георгиевны друзья не встречались долгие три года. Разлука пришлась на конец восьмидесятых, время сложное, скользкое. Уже дышали в спину пагубные девяностые, уже искрили то тут, то там первые социальные беспределы. В то же время жизнь Венедикта полнилась множеством мажорных событий. Библия бабы Зины распахнула перед ним путь в церковное искусство. Вертикали храмовых стен возносили дух художника к подпружным сводам и требовали: «Пиши, брат, пространство Бога ждет твои мысли!»
В отличие от товарища Юра Родзянко жил неприметно. Работал в ЖЭКе электромонтером, место не денежное, но с возможностями: вкрутит лампочку одинокой бабушке, поговорит с ней часок о том о сем, глядишь, частная копеечка к государственному рублику и прибавится.
— Вот скажи, Вень, — Юра разлил остаток водки и ладонью расправил завернувшийся край газеты, — ты, гляжу, к попам в услужение подался. Оно че, теплее тут?
— Не форси, — улыбнулся Венедикт.
— Нет, правда! Объясни, что ты нашел в этом поповском муравейнике?
Вместо ответа Венедикт встал и подошел к висящему на стене церковному календарю с изображением иконы «Благовещение Пресвятой Богородицы» древнего письма.
— Скажи: куда сходятся линии перспективы?
Юра вразвалочку подошел к стене, стал водить пальцем в продолжение архитектурных построений и вдруг хмыкнул:
— Не понял. Они сходятся прямо в меня!
— Верно, — подтвердил Венедикт, — все линии на этой иконе сходятся в тебя, точнее, в твое сердце.
— Ну, выпили чуток, бывает, — хмыкнул Родзянко, продолжая разглядывать «Благовещение».
Он обернулся к товарищу.
— А как тебе такое? Уплыли мы с тобой в море далеко-далеко. Я на веслах, ты правишь. Я говорю: «Нас сносит в течение!» «Это теплый Гольфстрим, — отвечаешь ты, — если не потеряем курс, все будет хорошо». «Мы вернемся?» — спрашиваю. «Зачем? — улыбаешься ты. — Жизнь слишком коротка, чтобы возвращаться! Помнишь, у Шпаликова:
По несчастью или к счастью, истина проста:
Никогда не возвращайся в прежние места.
Вдруг выныривает огромная рыба, глотает лодку вместе с нами и уходит на глубину. Я цепляюсь за лоскуты твоей одежды, чтобы не провалиться в глубокую, как колодец, трахею чудища. А ты перехватываешь мою руку и спокойно говоришь: «Не надо бояться, Юра». Так мы висим неопределенно долго. Вдруг все ускоряется. Нас бросает из стороны в сторону. Отверзается пасть, и, жмурясь от снопа жгучего солнечного света, мы с тобой падаем на песок…
— Вот так Иона![1] — воскликнул Венедикт, глаза его загорелись. — Говори, что было дальше. Это невероятно!
— Да, собственно, все, — смущенно ответил Родзянко. — Мы лежим, вдыхаем запах йодистого отлива, а вокруг нас толпятся какие-то люди и поют: «Кери» или «Кири»…
— «Кири»?! — Веня схватил уголь и, обернувшись к стене, прямо по белой штукатурке размашисто написал Kyrie eleison[2]. — Так пели?
В старших классах Юра увлекался лингвистикой, учил греческий, пробовал латынь. Он понял товарища.
— Так! Откуда ты знаешь?
— Как не знать! Твой рассказ — история удивительная. Началась она в Ветхом Завете, а закончилась, судя по твоим словам, в наши дни. Как говорили на Руси, экая куролесица из твоего Kyrie eleison вышла!
— Не понял.
— Не беда! — широко улыбнулся Венедикт. — Господь отметил тебя особым знаком. Он же тебе все и растолкует.