К книге
ГруманланыЧасть вторая Море – наше поле. 1
63%
Часть вторая Море – наше поле. 1
22

Голландский купец Мушерон с 1584 года собирал сведения через своих агентов в Московии о плавании русских в Ледовитом океане. Голландские купцы в 1591–1596 годах посылали экспедиции, чтобы пройти северным путем в Китай и Индию… Шел передел земли, и «лутеры» Западной Европы спешили, чтобы не упустить добычи, пока беспризорной, в другой части света. Самый короткий путь на Восток шел по Ледяному океану. Сунулись раз-другой и, скрипя зубами, отступили. Ченслер, потеряв два корабля из трех, едва добрался до устья Северной Двины и уже на русской лодье доплыл до Москвы, где встретился с царем, изрядно насторожил негоциант самодержца, и Иван Васильевич Грозный постановил ставить в устье северной реки город-крепость, чтобы никого не пускать из зарубежных «воров» на восток. Город скоро зарубили, поставили таможни на Мезени, в устье Печоры, на Оби – дорога в «шафранные моря» была срочно заперта… Да что там царские таможни и государевы пищальники, если сам океан куда надежнее закрылся от чужих походников торосами, каменными коргами, коварными мелями и замельями, как бы подтвердил своими запорами – никого не пущать восточнее Соловецкого монастыря. А коли Скифский океан взял на себя Божье слово, окаянных лутеров и протестантов с их «золотой куклой» далее не пущать, то и крепко заперся он за ледяные переграды. Только «знаткой» русский мореходец знал тайные пути, какими ходили предки, чудь и скифы в таинственные пряные моря.

Девятого июня 1594 года экспедиция Вильяма Баренца, снаряженная голландскими купцами на трех кораблях, «открыла остров Медвежий, так названный по случаю расстрелянного из мушкетов с корабельной палубы белого медведя (ошкуя). По этому поводу было «принято на грудь» изрядно шотландского виски и рому, пока разглядывали тушу громадного зверя. Как пишет Ломоносов, «28 июня пустился на Новую Землю и между 4 и 5 июля в самую полночь нашел себя от берегу Новой Земли около шести миль… И, увидев множество льду, а особливо поля ледяные (по нашему называются стамухи), коих конца не видно. Пошел к южному концу Новой Земли… Близ Вайгача нашел он поставленные кресты и муку, в камнях зарытую; признаки промышленников российских…».

Только в третьем походе Баренц открыл острова, далеко протянувшиеся от Матёры в море, изрезанные заливами, годными для становищ; ни лесу на них не было, ни травы в низинах, но лишь каменные «вараки» (всхолмья) да горы, покрытые льдами и снегом.

17 июля Баренц увидел Новую Землю и, до сентября идя вдоль берега неведомого острова, вдруг нашел себя намертво затертым во льдах разбойным ветром. Когда у брига затрещали борта и внизу появились течи, когда несяки полезли на палубу, затрещали и накренились мачты, спешно спустили на льды боты и стали выгружать провиант, оружие, одежду, анкерки с виски и ромом и потащились на берег, вынужденные жить в непривычном месте, совсем не готовые к зимовке, это было плавание, так непохожее на путешествия по южным морям, среди земель, покрытых тропическими лесами, со множеством непуганой птицы и зверя, незнакомых с человеком. По всем представлениям голландских матросов, они угодили в ад, как оказалось потом, когда погрузились в долгую беспросветную ночь.

Первого сентября попали на берег, сыскали речку с пресной водою, натаскали с заплесков плавнику для постройки избы. Лес, приплывший с Мезени, Онеги и Печоры, был основательно потрепан морями, по которым кружили топляки и бревна, пока-то попали на западную сторону Матки, был лес, конечно, изрядно обглодан, измочален волнами и худо годился для стройки, но кое-как избу огоревали, замшили пазье, обложили по низу мхом и каменьем, обшили подтоварником, досками из каюты и казенки, парусами. Вытащили на берег все, что сохранилось от разбитого судна, потом повалил долгий снег и избу основательно занесло. Но печку не сложили, собрали поварню из каменьев посреди больших хоромин, напоминающих казарму. Это был первый опыт зимовки в Скифском Ледяном океане, который русские обживали к тому времени уже добрых тысячу лет, а может, и куда более. Печуру из каменьев начали топить углем, который вынесли с корабля. Но не было трубы. Не было пятника в стене для выхода дыма, жалея тепло, не распахивали настежь двери. И от каменного угля угорали настолько, что едва не померли, чуть живы остались.

Это состояние мне знакомо, когда, прижаливая тепло, рано закрывали заслонку, худо помешав в печи, и от крохотной головнюшки хозяева угорали и частенько умирали: так погиб мой родич и едва не захалел до смерти мой брат, особенно часто случалась эта драма в банях «по-черному». Истопка, когда дым шел прямиком, через избу, доставляла массу неудобств, приходилось иль сидеть внагинку, или проползать по жилью на коленях, и представляю, как мучился экипаж Баренца, пока-то привыкли к такому трудному быту. У всех лица в саже, глаза покраснели, слезятся, в голове чумная боль…

Стали матросы голодать, но на острове оказалось великое множество оленей и песцов, настреляли зверя, освежевали, мясо пустили в еду, шкуры, меха и кожи – на одежду и обувь. Нужда всему научит, тем более если человек с руками, привыкший к дальним походам, в которых и случаются всякие драмы и трагедии даже и в теплых морях, среди пальм и кипарисов, по рекам, кишащих рыбою… Но голландцы знали «нужу», но не привыкли к стуже… трудно представить, какие страдания испытывали голландцы от непривычных холодов, когда ложишься спать в повальной темени и просыпаешься во студеной мгле: но неизвестно, проникла ли к ним в казарму Старуха-Цинга и скольких она забрала с собою на тот свет или обошла стороною. Но мое детство, как мне помнится, прошло в подобных испытаниях, нам знакомых с зыбки. Русской печки в комнатушке не было, а в углу стояла голландка, которой сложно было натопить каморку сырым ивняком, который мы с матерью волочили на чунках из-под угорья. Комнатка крохотная, потому я спал на студеном полу, закутавшись наглухо в шабаленки, а углы трещат от мороза, на улице темень глухая, в черном окне звезды с кулак, лежишь себе, притерпевшись, вроде бы так и нужно, вроде бы по-другому и не бывает во вдовьем углу: на суровом севере все так бедуют. И ничего вроде бы страшного, и нужда не кажется такой нестерпимой, ибо все так голодуют. Утром только боязно вставать, сразу ноги сунешь в валенки, чтобы пробежать на двор по ледяному полу…

Иль вот еще картина: мать стирает белье после бани, потом тащим с нею корзину на прорубь полоскать; мать стоит на коленях, подсунув дерюжку. Полощет, и простыни тут же смерзаются в огромные картоны, потом мать развешивает смерзшееся белье на морозе на веревки, а утром заносит мороженое к нам в боковушку: простыни гремят, как железные листы, потиху оттаивают, наполняют комнатушку запахом свежести, мороза, бодрого веселья, и как-то сразу тухнут в моем детском чувстве ощущения тягости и неизбывной нужды… Но мы-то другой жизни не знали, многие поколения русских скифов вырастали в бесконечные зимы, которым, казалось, не будет конца, и даже первые просверки солнца и негаснущие дни уже казались благодатью и неким никогда прежде не испытанным блаженством, хотя эти перемены погоды повторялись, – за зимою весна, а там уже поджидаешь лето…

Примерно такие же чувства, наверное, испытывали зимовщики Баренца, когда занимались стиркой, чтобы полностью не завшиветь и не «забукосеть». Рубашки, только что вынутые из кипятка, тут же деревенели, прежде чем успевали мужики их выжать. Но матросов хоть спасало вино и водка, взятые в плавание с большим запасом. С таким же чувством ждали весны, но она затягивалась, не давала о себе знать. Баловали с осени белые медведи, озоровали возле становья, не давали спокойной жизни, нельзя было выйти из казармы без ружья. Но голландцы еще не знавали, что для поморов «белый хозяин» – это обыденка, соль и перец для остроты кушанья, а когда увидели, сколь вольно, почти шутя мужики обходятся с ошкуями, стали сочинять, что эти русские не боятся смерти, если с одним ножом ходят на медведя…

В зиму ошкуи завалились в сон, но им на смену пришли к избе множество песцов и поедали все, что находили у моряков и что плохо, без присмотра, лежит. У моряков ловушек на песца не было, кулемок они не видали, потому били из ружья, чем и пробавлялись до весны. В середку зимы, в декабре, вдруг открылось море и стало светло от полуденной зари. Навалились дожди, потом заиграли сполохи, море в берегах покрылось салом, с запада накатили громовые трески, словно разъялось небо, обещая страшный камнепад, как при конце света, из моря поднялись диковинные льды, как терема иль княжеские дворцы, и поплыли к берегу. 15 апреля море везде открылось, а у заплесков появились стоячие, изломанные, сверкающие при закате красные льдины наподобие старинных германских соборов. Под сильным полуденным ветром море совсем очистилось. С великим трудом с моря притянули шлюпку и стали готовить к отплытию. Баренц оставил в становье описание несчастливого своего путешествия с назиданием всем плавающим, кому достанется повторить их нелегкую судьбу, чтобы они не преминули описать свои приключения для урока будущим путешественникам…

Баренц от многих пережитых потрясений тяжело заболел (наверное, цингою) и, не доходя до Голландии, умер, «к великой печали для всех». Вильяму Баренцу казалось, что он совершил величайшее открытие, которое и было занесено впоследствии в тысячи газет и журналов, в архивные и летописные источники, потому что протестанты и католики, исповедуя золото как главный смысл жизни, все, что свободно лежит, где не полощется на ветру чужое знамя, старались скоренько прибрать к рукам, объявить своим приобретением, чтобы последующие торговые люди шли в новые земли, как в свой дом. Но совсем иное понятие было у русских: мореходцы шли в океан за хлебом насущным, и их долгое время не волновало, кто придет к ним для промысла (только не балуйте), ибо в понимании русского крестьянина земля была Божьим уделом, а значит, общая, и лишь когда Запад навалился на океан и стал хищно подбирать все, что плохо лежит, разорять вековечные промыслы и оставлять русского мужика без куска хлеба, вот тогда поморы, не видя ниоткуда помощи, взмолились государю, чтобы он защитил от иностранных насильников. А дело шло к тому, что русского промышленника немецкие, датские и голландские флотилии взялись гнать с исторических кормных мест, объясняя поморам, что они в Ледяном океане случайные лишние люди и им здесь не место. Поморы решили защищаться, и вот тут, когда распря могла разрешиться только оружием, и вмешалась Московия и повелела гнать чужебесов подальше за Грумант и не пускать их на русский порог.

Когда экспедиция Баренца возвращалась домой, то по дороге им встречалось много промышленников, и когда голландцев затирало льдами, то, видя поморов, они на шлюпке плыли за помощью, спрашивали, как доплыть до места, и покупали у мужиков съестные припасы. На северной оконечности Новой Земли, которую с великими трудностями достиг Баренц и тут скончался от цинги, иностранцы видели старинные промысловые избы, обетные кресты, амбары и вешала для неводов и сетей для ловли белухи. Эта огромная земля, якобы «открытая» Вильямом Баренцем, была древним угодьем русских поморов и называлась ими Матка, Мать-кормилица, духовная Мати, так в причетах крестьяне называли русскую землю: «Мать сыра земля, она всех породила и в свой черед всех к себе заберет». А компас, по которому узнавали мореходцы концы света, называли «Маточка».

Ломоносов, когда набирал кормщиков из Мезени в экспедицию адмирала Чичагова, сообщал, особенно подчеркивая свойства русского помора и его значение в освоении Арктики: «…Нет сомнения, что из давних лет купечество далече простиралось близ берегов Ледовитого океана в северных сибирских пределах… Как свидетельствуют Стурлевером писанные мореплавания из Норвегии в Двину-реку, также найденные древние готические серебряные деньги при реке Пинеге в Кеврольском уезде, примеченные в знатном отдалении от моря на берегах старинные морские кочи, повествование новгородского летописателя, что древние славяне по рекам Выми и Печоре до великой Оби промышлять дыньков (соболей)…

Из сих трудных к норд-осту морских походов и поисков явствует, что россияне далече в оный край на промысел ходили уже действительно близ двухсот лет…»

Но Ломоносов не мог знать, что неожиданные находки гидрографической экспедицией на берегу Таймыра в 1945 году, оставленные древними груманланами, шедшими на восток для меновой торговли, красноречиво подсказывали, что поморцы шли на коче в первом десятилетии XVII века, тогда же появился на реке Лене мезенский мореходец, знаменитый Пянда…

Михайло Ломоносов был и внешне настоящий груманланин: «дородний», богатырского сложения, русоволосый, с голубыми глазами, мужественный и дерзкий, волевой и любопытный помор, так вспоминали об академике очевидцы. Вышел он из деревни Денисовки из-под Холмогор, рано запохаживал с отцом Василием Дорофеевичем, а в шестнадцать лет уже стал кормщиком и на своем коче, набрав артель покрутчиков, плавал вдоль всех двенадцати берегов Белого (Студеного) моря от Колы до Печоры и, имея зоркий взгляд, всегда бодрый ум и отважную душу, освоился с характером путей, состоянием льдов, со множеством заливов, губ и загубий, мелей и отмелков, каменистых корг и корожков, скрытых под верхним слоем приливной воды, скрытые несяки и ужасные торосы. Грозящие бедою, бакланы (одиночные камни) и поливухи, береговые приметы, видные кормщику издалека, знал ветра и заветерья, как приноравливаться к ним, запомнил состояние воды и цвет неба, грозящий перемененьем погоды, ближние становья, куда лучше спрятаться в случае штормовой погоды, коварные сувои, где можно сгибнуть, требующие расторопности, ветры-полуночники, грозящие стужею. Если бы Ломоносов, трезвомыслящий деревенский мужик, не сбежал бы по молодости из суземков в Москву за знаниями, то стал бы, наверное, мореходцем, знаменитым во всех уголках Беломорья; но и съехав в столицу, занявшись наукою, поэзией, мозаичным искусством, стеклянным производством, государственной политикой, отстаивая ежечасно русскую правду и величие русского народа под градом гнусных насмешек и оскорблений, – так вот, занятый сотнею дел, он никогда не забывал Поморье, высоко чтил «груманланов», принимая их за особую отрасль русского человека, выделанного до высшего качества Ледяным океаном. Может, порою, приустав, изморившись суетой столичной жизни и множеством мелких дел, он невольно вспоминал родное море, просторы океана и ту ослепительно сияющую волю, которую однажды покинул, соблазнившись учеными книгами.

Ломоносов вспоминает, как ему приснился погибший батюшка, (хотя и не был извещен, о гибели его на острове вместе с артелью). Ломоносов – тонкий религиозный человек с мистической напряженной душою. Таким был и гений Александр Пушкин, однажды воскликнувший, пораженный гением помора: «Ломоносов – наше все!» Значит, великий поэт и философ Александр Сергеевич Пушкин почитал себя отраслью (веткой) могучего национального древа (М.В. Ломоносова – холмогорского мужика, груманлана). И в этом тоже таится глубокая мистика национального оклика, через возвышенное признание. Близкие по русскому духу, по негасимой любви к отечеству и русскому народу, они «покрестовались» особенной клятвою, как самые родные люди, более близкие, чем кровники, они «покрестовались в духе», словно обменялись православными крестами.

И вот Михайла вспоминает, как «на возвратном своем пути морем в отечество единожды приснилось ему, что видит выброшенного по разбитии корабля отца своего на необитаемый остров в Ледяном море, к которому в молодости своей бывал некогда с ним принесен бурею. Сия мечта впечатлилась в его мыслях. Когда он прибыл в Петербург, первое его пожелание было наведаться от архангелогородцев и холмогоров об отце своем. Нашел там родного своего брата и услышал от него, что отец их того же года на первом вскрытии вод, по обыкновению своему, отправился в море на рыбный промысел, что минуло тому уже четыре месяца, и ни он, никто другой из его артели не воротились. Сказанный сон и братневы слова наполнили его крайним беспокойством. Принял намерение проситься в отпуск, ехать искать отца на тот самый остров, который видел во сне, чтобы похоронить отца с достоинством, если подлинно найдет тело его.

Но обстоятельства не позволили ему ехать, и он послал брата своего, дав ему на дорогу денег в Холмогоры к тамошней артели рыбаков, прося, чтобы при первом выезде на промысел привернули к острову, коего положение и вид берегов точно и подробно он описал. Люди сии не отреклись исполнить просьбы и в ту же осень нашли подлинное тело Василия Ломоносова точно на том пустом острове и погребли его, возложили на могилу большой камень. Наступившей зимой был Ломоносов во всем оном извещен. Внутренняя скорбь его временем умерилась.

Даже нынешние некоторые историки, косящие на Запад, во всем потаковщики Европе, то и дело с каким-то нескрываемым чувством презрения, но боящиеся охулки от властей, заговаривают, что Ломоносов был неуживчивый, вздорный человек, задирался по самым пустякам, к истории как науке был сторонним лицом, судил о ней поверхностно, нахватавшись верхов с чужих страниц, похваляясь своей ученостью, и его мысли не стоят и капли веры; был, дескать, шумный несговорчивый ябеда, чуть что не по его уму, сразу слал письма по властям… А что случилось на самом деле? Да, Ломоносов недолюбливал «лутеров» и протестантов за их поклончивость «золотой кукле», «ереси жидовствующих», что в XVII веке перекинулась в Европу и устроилась в ростовщиках и меняльных конторах, скапливая тайную казну; и так случилось в последующих веках, что ни одна война, революция иль дворцовый переворот не обходились без заемных еврейских денег. Нынче они, уже не скрывая притязаний на власть, открыто управляют миром и из гонимых превратились в гонителей по царствам, шерстя дворы управителей и творя в них шабаш…

А вся перессорица пошла от немцев, что, призванные еще царем Петром, привольно и сыто устроились по казенным ведомствах, захватили академию и давай с ненавистной душою переписывать историю Руси. Миллер, человек явно неглупый, но завистливый интриган, и затеял с Шумахером и Таубергом склоку, чтобы вытеснить единственного русского ученого из академии; в своей диссертации, предназначенной Елисавете Петровне, Миллер утверждал, что русский народ пошел от «чухни», это чухонцы подарили крохотному племени название «русские», когда они пришли к Ледовитому океану, и здесь уже сидели ненцы, лопь, манси, ханты; явились на чужое место и давай коренные народы вытеснять с древних угодий. И Ломоносов как истинный помор, прямодушный, совестливый, искренний помор, глубоко почитающий Бога и верховную власть, на которой и зиждется государство, усмотрел в сочинении Миллера коварную умышленность, унижающую русское племя, которое, по мысли Михаила Васильевича, пришло из Русской равнины в давние леты вслед за скифами и чудью, племенами храбрыми, одержавшими блестящие победы даже над Александром Македонским и его отцом Филиппом, а значит, русский народ подобен скифам, столь же мужественный и непобедимый, чем и стоит гордиться, а не похулять и чернить. А варяги – это славянское племя, и язык у них славянский и князь Рюрик был славянин, чего не хочет Миллер, этот немец-слепец, отвергающий все¸ что не по его уму.

Скверное утверждение Миллера, что русскому народу дала название «чухня», возмутило Ломоносова до сердечного расстройства, и он, не стерпев кощунственной неправды, пошел с открытым забралом на немца, чувствующего себя хозяином в чужом дому. Выступление Миллера было послано «наверх», для разрешения академического спора, и оттуда пришел ответ, дескать, государыне Елисавете Петровне не показывать, а немедленно, не оглашая и не показывая никому, навсегда спрятать богохульную «диссертацию» в секретной комнате за печатью…

В сердцевине академической распри возникла не какая-то кухонная перебранка за очередь у поварни, но о месте русского народа в истории; откуда взялся он и какое имеет право владеть огромными землями.

Но с XVIII века этот глум выскользнул из секретной комнаты в народ, и черновики Миллера гуляют по миру, утвердились при дворах как последняя истина, которую уже не поколебать: дескать, русский – крохотный никчемный жалкий ленивый народишко, начавшийся от «чухни», и власть-то им принесли варяги и долго правили, а имя свое русские получили от шведов, которые одержали над Русью множество блистательных побед, а каждая пядь земли издревле принадлежала «коренным» народам, чухонцам («чухне») вепсам, лопарям, уграм, финнам, хантам и манси, а русские явились и захватили чужие пространства мечом, коварством и наглостью…

* * *

Ломоносов был во многом прав, когда утверждал, что русскую историю писали злоумышленные завистливые люди, сочиняя по своим бумагам, своим торговым кодексам (хватай все, что плохо лежит), летописям, амбарным книгам и затейливым придумкам бродячего народа, а тогда, в XVII веке, их по Северу России шаталось превеликое множество: старались пролезть на заманчивую землю хотя бы в игольное ушко, и этими умышленными затеями они выгрызли углы и обложки из Книги Русского Бытия в несколько тысяч лет, с неискоренимым желанием навеки закопать в Потьму уникальный русский народ. Да и наши спиногрызики, лишенные православной русской души, немало приложили к тому усилий, прикрываясь мнимой ученостью своею. Вот и пришла пора заново писать национальную биографию, вглядываясь не в немые черепа и черепки, траченные землеройками и насыльщиками вечной тьмы, а в саму природу, в вечное Божье слово, в народную память, в исторические воспоминания, мифологию, сказания и песни, в географические карты и в древние письмена, не отказываясь от страниц прежних деяний, не насылая на прежние веры охулки и проклятий, не сожигая каждый звук, доносящийся от хрупких свидетельств, как поступали до сих пор, предавая злой критике каждое свидетельство из глубины веков. Хватит чернить помазом с дегтем зачатки прежних времен, подпинывая ногами к пропасти подземного вертепа. А подобным чувством были заражены даже многие русские ученые мужи, словно бы дьявол хватал их за руки и сулил прибытки. И самое удивительное, что особенно старались наши русские люди, призывая в соработники чужебесных гробокопателей, которые отвергают все старинное, что не вяжется с западным умыслом.

Вот были Татищев, Ломоносов, которые совсем по другим путям выстраивали национальное бытие; но над ними глумились, над ними смеялись, чинили всякие препоны, создавая невыносимую жизнь в науке, так что Ломоносову хотелось бежать из Академии, полагали, что химику и поэту негоже встраиваться в историю мелким умом своим, сочинять политическую науку по небылицам, сказкам и байкам, мифам, историческим сплетням и преданиям, перекраивая слова на свой лад, отыскивая в этих перевертышах какой-то особый смысл, лезть в чужие, неведомо кем состряпанные древние карты и наискивать в них странствия былых русских кочевников. Дескать, история Ломоносова далека от истинной науки, она лишена культуры изысканий, логики, сопоставлений и единственно верных, неоспоримых свидетельств, занесенных европейскими мореходцами в путевые справочники, лоции, донесения, архивные документы королевских домов Британии, Швеции и Голландии. В протестантских и лютеранских библиотеках изобрели финноугорскую теорию заселения России и, слюнявя замусленную карту русских просторов, тычутся по северным землям, сочиняют новые названия рек, озер, пустошей и болотцев, привязывая каждый клочок чужой земли к своей родове. Там, где веками о край Ледяного океана жили сарматы, скифы, чудь и русские, вдруг заселились, выткались из небытия селькупы, ненцы, ханты, манси, нганасаны, хотя пришли на севера с Саянского нагорья, вытесненные алтайскими скифами, лишь в начале второго тысячелетия…

Ломоносова крепко задевала историческая неправда, когда унижались русские… Зная четыре языка, он подробно изучил свидетельства о происхождении скифского племени, их чудную героическую историю, возникновение и исчезновение с карты мира во времена строительства могущественной империи. Скифы разошлись по всем путям Европы и Азии от Уральского хребта до Сварожского моря, от Русской равнины до Гипербореи, от Ледяного океана до Алтая, и везде вроде бы имели успех, но вдруг пропали как бы в одночасье (по историческим меркам), скрылись с глаз долой.

И вот в горах Алтая совсем недавно британские археологи обнаружили захоронения «легендарных скифских однососцовых амазонок», посвятивших свое бытие странной идее вечной схватки с ордами горной страны от казахских степей до Амура. Вдруг сказка, над которой опрометчиво издевательски смеялись ученые Европы, воплотилась в быль, как и гомеровское сказание о Трое, которую раскопал археолог Шлиман. Героическая частица истории из мифа и красивой сказки покрылась льняными одеждами истины, и это случилось благодаря не только черепкам и черепам, затаившихся в земле, а гениальному прочтению высокой поэзии греческого пиита. Шлиман поверил, что древняя поэма – правда: но самое любопытное – открыв золото Трои, мы, русские поморы из Мезени, вдруг вернули часть своего полузабытого национального детства, ибо артефакты Шлимана повторяют в точности старинные свидетельства культуры древних поморов и неоспоримо связали скифов и русских поморов-гиперборейцев в один народ: разве это не чудо?

Вот в эту-то затаенную полноводную реку необычайно интересных свидетельств минувшего и придется окунуться будущим этнографам, заново осмысляя русскую историю.

Ломоносов писал: «Имя “Скиф” по старому греческому произношению со словом “чудь” весьма согласныя, не происходит от греческого и, без сомнения, от славян взято… Славяне и чудь по нашим, сарматы и скифы по внешним писателям были древние обитатели в России. Единородство славян с сарматами, чуди со скифами для многих ясных доказательств неоспоримы…»

Противники Ломоносова грубо язвили, что холмогорский мужик, пролезший в академики, – гордоус и честолюбец, большой любитель славы… Ну что тут сказать… Даже Ломоносову ласкало слух и грело душу, когда говорили искренние теплые слова, достойные его гениального ума. Ведь, несмотря на поморскую закваску, он был живой человек и блюл себя как опытный кормщик-груманланин, не терпящий в океане никаких возражений от артели, ибо дал обязательство Господу вернуть покрученников в родные домы. Ломоносов беспокоился за всю державу, за весь русский народ, чтобы он жил успешно, чтобы в этом походе под покровом Богородицы не споткнулся в пути, не погрузился в океан беспамятства…

ИСТОРИЯ С НАМИ

Великих истин в мире мало, может, всего пять: Бог, мать сыра земля, любовь, жизнь, смерть… А все остальное подвластно нашему любопытству и сомнению. И вот, когда сквозь сутемки лет вглядываешься в прошлое и вдруг спотыкаешься умом, слухом и взглядом о какое-то слово иль имя, название наволочка, иль речушки, иль морской луды, – вдруг разбереживает память до самых скрытых закоулков, и невольно охватывает тебя неожиданный щенячий пронзительный восторг. Будто в младени вернулся, на родной косогор. Словно бы с добрым знакомцем, коего тысячу лет не видал, нечаянно столкнулся на рассохе дороги, попадая совсем в другую сторону, сразу огромный белый свет вдруг обмаливается до городской коммуналки: перебросился вроде бы парой незначащих слов и побрел себе дальше, но расстаешься уже с чувством, что не сирота, не брошенка и есть для тебя прикров. И пусть разминулись тут же, и век больше не видать земляка, но мысль, что ты не один на белом свете, благодатно укладывается на душу. Пара вроде бы необязательных слов, которая вывязывается в уловистую сеть. Глубинной национальной истории. Ячея за ячеей.

Братцы мои, ну что дельного можно увидеть у Белого моря середка зимы, от чего бы внезапно обрадела душа, если бездельно, грустно выглядывать в проталинку замуравленного накипью оконца, когда обложной зыбистый снег аж скрадывает подоконник, и хорошо, если развиднеется на воле на воробьиный поскок, а то висит нескончаемо пред очию какая-то сизая волосатая мгла, похожая на погребальную паволоку, опущенную с небес. Только крякнет ино в бревенчатых углах от мороза, да надсадно так, будто раненый зверь, заскрежещет ледяной торос о край берега, подпираемый подводной стамухою.

Той же сказительнице, одноглазой старой деве Марфе Крюковой, живущей в одиночестве в огромной старой избе, продуваемой насквозь ветрами, надо было иметь какой-то особый скрой души, могучий дух и гибкий незамоховевший ум, чтобы проникать сквозь пространство времен и в дальнем далеке, взвихренном вселенскими молоньями, разглядывать далеко ушедший обоз с русской родовою, и не только различать их смутные обличья, но и одевать их плотью, бытом и побытом, участвовать в бранях, оплакивать погибших, садиться с дружиною за один гостевой стол напротив великого князя Волота Имировича (Владимира Красное Солнышко) и, участвуя в гоститве, выпевать их героические подвиги, лишь напоследок опомниваясь и смущенно примолвливая: «И я там был, и мед там пил, по усам текло да в рот не попало». Да оттого, что мысленно, как бы через прозрачное стекло, разглядела все в подробностях, чтобы тут же и завесить то зазеркалье темной ширинкою до подходящего случая. Вот пела Марфа Крюкова старину о Волохе Всеславьевиче, иль старшем богатыре Святогоре, умершем в полуночном краю на Севере, так она и исполина этого видела воочию, ну как нас с тобою, словно бы стояла возле того каменного гроб в последние часы, когда святорусский великан-волот повалился в домовину, надвинул, будто шутейно, на себя крышицу и велел младшему товарищу своему Илье Муромцу ударить по гробу мечом. И куда угодил кладенец, там вырастала железная полоса. И запечатал добрый молодец богатыря Святогора в домовинке, и тут испустил великан дух. Пусть и случайно, по дурости, но ведь закрестил Илья Муромец не только великого предка своего, но вместе с ним и все старинное предание, и древний обычай, и могучих небесных богов, от коих и пошло на земле великое русское племя. Наверное, Святогор был последний великан-Волот, родившийся от Бога – небесного Вола на Светлых горах (Урале), сменили его богатыри помельче силой и натурою, но с новыми ухватками, с православным норовом.

Любопытно, что Илейку Муромца, охранителя Киевской Руси родом из села Карачарова (Кара-чары, черные колдовские глаза), поставили на ноги калики перехожие (русские волхвы, предсказатели, учители), и прежде чем отправиться к киевскому князю на службу, он держит путь к Северным горам, к реке Каре, где обитали слепой кузнец Колыван и сын его великан Святогор, и здесь богатыри похристосовались, стали крестовыми братьями, и наипервейший богатырь Святогор передал силу от духа своего названому брателке Илейке. Отсюда же родом баба Латыгорка, Златоволоска, кою Святогор взял в жены себе, изменившая мужу своему с наезжим карачаровским молодцем. И Муромец, едва успев похристосоваться, совершил два гнуснейших поступка; слюбодейничал с женою брата своего и заточил его навечно в каменную скудельницу… С гибелью старой возвышенной Руси пришла на смену Русь с изменчивым коварным норовом, склонная к предательству ближнего своего.

Где-то здесь находится Алатырь-камень, алтарь – священное место для всего человечества, где оно начиналось, таинственный центр мира. Если признать, что мифологические герои земного происхождения и действовали в истории русского народа, значит, в досюльные времена, кои не понять нашим куцым воображением, еще до протоариев жили в Помории и на Ямале люди из рода великанов, поклонялись они Солнцебогу Коло (отсюда и Кольский полуостров, остров Колгуев, река Кола, остров Кий – сакральное место, где патриарх Никон поставит монастырь, речки Кия, Кулой, Койда и Ковда), а после великаны вымерли, источились, сгинули, как динозавры, мамонты и саблезубые тигры, не выдержав земных потрясений. Знать, и легендарный Кий, основатель Киева, сошел с Белого моря, с Летнего иль Терского берега, а может, и от острова Алатырь, где лежала таинственная страна незаходящего солнца, земля света – Гиперборея. (Как напоминание о великанах-волотах – деревня Волотовица и Волотовицкий ручей, что в вологодских краях.) Мифология и поныне понимается несведующими «научными» людьми как сказки, блажной вымысел баюнков и калик перехожих, пустые приговорки деревенских бобылок и старух-шепчушек.

Это сама история русского народа во всей толще времен сочинялась из уст в уста тыщи лет, где часто мистически, иносказательно, в сказовой манере, бухтинах и скоморошинах прорастало не только предание, но и само движение России по путям истории. Причудливо, в поэтических покровах, в самых неожиданных образах и портретах смешались боги досюльные, события, характеры, человеческие трагедии, кочевание русского племени по мировым полям, присматриваясь, выбирая место для дома. Как пахарь смекает себе будущую житницу, чтобы надежно заселиться с семьею, такой уголок, чтобы укорениться, оплодиться в нем, так и всякий народ долго блуждает по украйнам мира, чтобы зацепиться в нем и оборониться от чужого норова, завистливого глаза…

Топонимы, гидронимы, омонимы замещались, вымещались, накладывались друг на друга, когда племена каким-то свойством, устав воевать, вдруг приходили к общности, к мысли жить «совсельно», в одном духе: и если эти чувства не казались дикими, отступала гордыня и приходила в помощь беззатейная любовь, – вот те-то народы, связавшись вервью непроторженной, и сохранились в Книге Времен, решая неясную Божью задачу.

О вселенских людях и индоарийских богах напоминает и река Пур («Пуруша» – женская ипостась), впадающая в реку Кару, Пур-наволок, где нынче стоит Архангельск, речка Пурьема, остров Пурлуда…

Трудно представить, что именно в здешних краях у Молочного моря и за Камнем-Уралом (согласно преданиям, стояла благословенная райская обитель Беловодье (мечта русского христианина); здесь люди никогда не знали горя и несчастий, и жил человек так долго, сколько желала душа его; что именно это мрелое море, призакрытое клубами морозного дыма, называлось прежде Молочным морем. А под Полярной звездою высилась алмазная гора Меру, по которой души умерших взбирались в Ирий (небесный рай) для жизни вечной-бесконечной.

Никому не хотелось попасть в круги ада, в нижние миры бабы Пуруши, откуда уже не было выхода под Божий свет, и потому православные не только старались не грешить, соблюдать Христовы заповеди, но и хранили остриженные волосы и ногти, заворачивали их в тряпицу, чтобы по смерти было ловчее взбираться по алмазной, сияющей горе Меру в обетованные райские виноградья.

Предыдущая главаГлава 22 из 35Следующая глава