Выборы было уже в полном разгаре, когда Куртье приехал в Бекландбюри. Он остановился частью, желая дождаться результатов выборов, частью же надеясь еще раз увидеть Барбару. Он пошел бродить по главной улице, как посторонний наблюдатель. Прежняя страстная политическая вера в действительность этих желтых и синих бюллетеней давно уже поблекла и заменилась философским взглядом на вещи. Но он видел, что избиратели больше всего ненавидят неопределенность, и что они страстно желают быть уверенными в том, что страна может быть сразу спасена либо желтыми, либо синими билетиками. Без сомнения, у всех у них были свои основательные причины становиться на ту или другую сторону. Либо они шли по дороге, проторенной их отцами, либо действовали под влиянием внушения или же соблазнились заманчивыми обещаниями той или другой стороны.
Некоторые подавали свои голоса, потому что «его лордство» выступал кандидатом, другие же потому, что привыкли к возгласу: «выбирайте Чилькокса для Бекландбюри». Но, во всяком случае, как для тех, так и для других истина была окрашена теперь либо в желтый, либо в синий цвет.
Узкая улица была запружена толпой избирателей. Высокие полисмены, наблюдавшие за порядком, стояли спокойно по сторонам, потому что им нечего было делать. Толпа была мирно настроена. Обе стороны были уверены в победе и поэтому были в хорошем расположении духа. Куртье находил это спокойствие толпы поистине великолепным. Избиратели явились с известным решением. Они ожидали этого дня в течение многих месяцев и теперь будут обсуждать его результаты тоже в течение многих месяцев.
Выборы, очевидно, представляли нечто в роде религиозной церемонии, суммирующей все их наиболее возвышенные чувства, и такой человек, как Куртье, конечно не мог оставаться равнодушным зрителем этого важного акта, хотя его политические верования уже лишились первой свежести, и пора увлечений для него миновала.
Было уже довольно поздно, когда он увидел на улице длинную вереницу людей с большими плакатами спереди и сзади, на которых было напечатано огромными синими буквами на светло-голубом фоне:
Новые осложнения.
Опасность не исчезла.
Подавайте голоса за Мильтоуна.
Спасайте империю!
Куртье остановился, почувствовав прилив негодования. Эти ходячие плакаты глубоко возмущали его, так как в них он видел грубую уловку, проявление низменных сторон национальной жизни. Однако, разве это не оправдывалось с партийной точки зрения? Разве не было безусловно необходимо пустить в ход все средства, чтобы до наступления ночи выиграть сражение? И ради этого синие газеты печатали жирным шрифтом: «Новые осложнения», а желтые помещали заметку о «Ночном приключении лорда Мильтоуна».
Такую тактику нельзя было назвать вполне честной, но другого способа сражаться не было. Желтые, пожалуй, даже были более виновны в недобросовестности, но они сами не верили в добросовестность своих противников. Все это было прекрасно известно Куртье, и, тем не менее, человек, расклеивающий объявления, показался ему особенно отвратительным. Он не мог удержаться и ударил палкой по одному из плакатов, которые несли мимо него.
Раздавшийся стук напугал лошадь мясника, и она взвилась на дыбы. Куртье схватил ее под уздцы, но бросившаяся под ноги собака подтолкнула его. Он споткнулся и упал. Лошадь, сделавшая скачок ударила его копытом по голове, так что он на мгновение потерял сознание, но затем, придя в себя, отказался от всякой помощи и отправился в отель.
Он чувствовал сильное головокружение. Обмыв и перевязав небольшую рану на голове, он тотчас же лег в постель.
Мильтоун, вынужденный показываться лично своим избирателям и поэтому посетивший места голосования, узнал о том, что случилось с Куртье, и тотчас же пришел навестить его.
– Это все ваши плакаты! – сказал ему Куртье.
– Я приказал их удалить, – отвечал Мильтоун.
– Штука удалась, поздравляю, Вы пройдете на выборах.
– Я ничего не знал о плакатах.
– Мой милый, я ни на минуту в этом не сомневался. Если человека отделяет от священного города пустыня, то разве он откажется от путешествия, от того только что по дороге ему придется умываться грязной водой? Толпа?
– О, как я ненавижу ее, Куртье.
В его словах было столько подавленного бешенства, что они даже удивили Куртье, вся жизнь которого проходила в том, что он всегда сражался с большинством.
– Куртье, я, ненавижу пошлость и глупость толпы, ненавижу звук ее голоса и ненавижу ее вид! – продолжал Мильтоун со страстью в голосе. Я испытываю муки ада от одной только мысли, что я прохожу туда посредством голосования толпы. Грешно пользоваться ею, и я искупаю это теперь.
Эта странная вспышка настолько поразила Куртье, что он сначала ничего не ответил.
– Вы слишком много работали, – сказал он наконец, – поэтому вы потеряли свое душевное равновесие. Ведь, в конце концов, толпа состоит из таких же людей, как мы с вами.
– Нет, Куртье, если бы она состояла из таких людей, как мы с вами, то она не была бы толпой.
– Вы так говорите, как будто вам нет никакого дела до всего этого, – возразил Куртье серьезным тоном.
– Я всегда держался в стороне от этой каторги. Вы поступаете так, как вам хочется. Я же не настолько свободен.
С этими словами Мильтоун распрощался с ним.
Но Куртье еще раз сказал ему с ударением:
– Бросьте вашу политику, если вы так чувствуете. Не губите свою жизнь из-за этого… Не губите ее жизни.
Мильтоун ничего не ответил.
Ночь была тихая и теплая, когда Куртье вышел около полуночи из отеля и направился к зданию классической гимназии, где должно было быть вывешено объявление о результате выборов. Какой-то странный шум, точно дыхание громадного чудовища, наполнял воздух. Это гудела толпа, запрудившая площадь, находившуюся в конце улицы, идущей под гору.
Издали точно темный ковер растянулся внизу, испещренный светлыми пятнами от фонарей. Высоко над толпой поднималась маленькая башня с остроконечной крышей, украшенная освещенным циферблатом часов. Куртье, спускавшийся по улице, видел, что головы всех были обращены в одну сторону. Ему казалось, что он слышит биение сердца этой толпы, чувствующей и мыслящей теперь как один человек.
Отдельные помыслы, чувства, желания – все это потонуло в одном общем порыве, заставлявшем биться в унисон тысячи сердец, и Куртье невольно испытывал волнение, подавленный величием этой ночной сцены.
Какой-то старик с длинной седой бородой, стоящий рядом с ним, взволнованно шепнул ему, указывая на балкон:
– Я не видел ничего подобного со времени знаменитого 48-го года… Вот они там, эти аристократы!
Куртье взглянул вверх и увидел лорда и леди Валлейс, стоящих рядом и смотрящих на толпу. Возле них, облокотившись на окно и разговаривая с кем-то, скрывавшимся позади нее, стояла Барбара. Старик, указавший Куртье на них, отошел в сторону, что-то ворча про себя. Куртье заметил, что глаза его сверкнули ненавистью, и это взволновало его. Он увидел, что Барбара смотрит на него. Она тихонько поднесла свою руку к виску, как бы желая дать ему понять, что она заметила его забинтованную голову. Но у него хватило настолько самообладания, чтобы не поднять шляпы в ответ на ее жест.
Старик, волнение которого возбуждало его симпатию, снова подошел к нему и заговорил:
– Вы вряд ли помните 48-год? Вот было время! Народ был охвачен такими чувствами… Мы все готовы были умереть за свою идею в те дни. Мне теперь 84 года, прибавил он, прижимая свою дрожащую руку к груди, – но дух еще жив во мне. Я хочу, чтобы выиграли радикалы.
Далеко позади них несколько человек в толпе начали петь, и скоро старая чартистская песня раскатилась по площади, наполненной народом.
Куртье, увлеченный общим энтузиазмом, тоже громко запел. Он почувствовал в своей руке мягкие пальчики какой-то женщины, а в левой он держал худую дрожащую руку старика. Песня раскатилась и постепенно умолкла вдали, но тотчас же мощный баритон, тот самый, который был запевалой, затянул национальный гимн, и в одно мгновение тысячи голосов присоединились к нему, а в воздухе заколыхалось бесчисленное множество шапок.
– Вот это религия! – подумал Куртье.
Даже с балконов раздавалось пение. Куртье видел, что лорд Валлейс слегка приоткрыл рот, как будто стыдился присоединиться к певцам, Барбара же, откинув голову, пела с увлечением. Впрочем, в толпе не было ни одного человека, который не участвовал бы в этом хоре. Душа английского народа как будто вырывалась наружу вместе звукам, далеко разносившимися в ночной тишине.
Но вдруг песня смолкла. Наверху, под освещенными часами, показалась какая-то тонкая, темная фигура, за ней появились другие. Куртье узнал Мильтоуна.
Кто-то крикнул:
– Да здравствует Чилькокс!
Затем все смолкло, и в наступившей тишине можно было ясно расслышать шум поезда, промчавшегося на расстоянии мили от площади.
Темная фигура выступила вперед. В руках у нее был маленький листок бумаги, отчетливо выделявшийся белым квадратным пятном на черном фоне сюртука.
– Леди и джентльмены – раздался голос. – Вот результат голосования: Мильтоун получил 4.898 голосов, Чилькокс 4.802.
Тишина сразу прекратилась, словно молчание, упав на землю, разлетелось на тысячи кусков. В воздухе стоял непрерывный гул. Куртье пробился в толпе поближе к балкону. Он видел, что лорд Валлейс облокотился на перила, широко улыбаясь. Леди Валлейс подняла руку к своим глазам, а Барбара, рука которой покоилась в руке Гарбинджера, прямо смотрела ему в глаза…
Куртье остановился. По лицу старого чартиста, стоящего рядом с ним, катились крупные слезы.
Наконец, показался Мильтоун. Он был бледен, как смерть, и на лице его не было улыбки победителя.