Прошло восемь месяцев…
Схватки начались майским вечером — тихо, вкрадчиво, почти обманчиво. За узкими окнами замка мир облачился в молодую зелень; свежая листва, омытая дневным теплом, источала терпкий аромат жизни и робкой надежды. Птичьи трели постепенно тонули в бархатных сумерках, а воздух замер — густой и тёплый, словно сам май затаил дыхание у подоконника, чутко прислушиваясь к таинству, рождавшемуся внутри каменных стен.
Эвелин поначалу не поверила, надеясь, что предчувствие обмануло её. Она сидела в кресле, стараясь дышать размеренно, как учили и старая знахарка, и акушерки из Гэллоуэй, и вспоминая то, что когда-то читала в интернете, убеждая себя: всё пройдет благословенно. Её тело уже хранило эту мудрость; оно вспоминало обжигающий ритм, изнуряющий труд и ту зыбкую границу, за которой невыносимая мука обрывается первым криком...
Но память плоти меркнет, если душа не помнит и впервые охвачена трепетом.
Когда боль вернулась — на этот раз подлинная, глухая, властно тянущая из самых глубин существа, — Эвелин побледнела. Тонкое кружево сорочки прилипло к влажным ладоням, а дыхание, еще минуту назад ровное, сбилось, превращаясь в прерывистый шёпот молитвы.
— Нет… — прошептала она себе. — Нет, я справлюсь. Я справлюсь.
Но страх, древний и животный, поднимался всё выше, сжимая грудь. Страх не смерти — страх боли, неизвестности, одиночества в этом миге, где никакие титулы, никакая любовь не могут пойти вместо тебя.
Йенн ворвался в покои, когда сумерки окончательно поглотили замок. Он не заезжал в конюшни, не смывал дорожную пыль — он летел к ней, ведомый лишь зовом крови и неясной тревогой, что гнала его во весь опор от самых дальних поселений.
Он выглядел так, словно только что вернулся из изнурительного похода: плащ, пропитанный запахом ветра и лесных дорог, тяжело спадал с плеч, на сапогах запеклась грязь пройденных лиг, а в глазах горел дикий, почти лихорадочный огонь. Но всё его суровое величие лорда осыпалось прахом, стоило ему увидеть Эвелин — бледную, сосредоточенную, вцепившуюся побелевшими пальцами в подлокотники кресла.
Весь мир за пределами этой комнаты — тяжбы крестьян, границы земель и приказы короля — перестал существовать. Для него осталась лишь эта женщина, ведущая свою самую главную битву в тишине угасающего дня и всё его мужество лорда, привыкшего к виду крови, на миг изменило ему.
Он упал перед ней на колени, накрыв её влажные ладони своими огромными, мозолистыми руками.
— Лин... — его голос, обычно твёрдый как гранит, сорвался на хриплый шёпот. — Я здесь. Дыши вместе со мной. Я никуда не уйду, слышишь? Ни в этот раз, ни в какой другой.
Он целовал её пальцы, стараясь забрать себе хотя бы крупицу той боли, что терзала её тело. В его взгляде, устремлённом на жену, было столько обожания и первобытного страха, что воздух в комнате казался натянутым, точно струна перед самым разрывом, и густым от незримого напряжения, предвещающего грозу. Для всего мира он оставался суровым воином, но здесь, у её ног, Йенн был лишь мужчиной, чья душа была неразрывно связана с женщиной, дарящей ему новую жизнь.
Когда очередная волна боли заставила Эвелин вскрикнуть, он не отстранился — он прижал её голову к своему плечу, лишь бы она чувствовала его опору в этом стихийном танце между жизнью и смертью.
Тяжёлая дверь со скрипом отворилась, и в комнату, пахнущую воском и тревогой, вошла старая ведунья Мораг. От неё веяло сушёной полынью и тем спокойствием, которое обретают лишь те, кто сотни раз принимал новую жизнь из рук самой смерти. Она бросила быстрый взгляд на Йенна, чьи пальцы побелели от напряжения, сжимая руку жены, и её лицо, изрезанное морщинами, смягчилось.
— Уходи, лорд, — проговорила она негромко, но с той непреклонностью, которой подчиняются даже короли. — Твоя битва окончена, теперь начинается её.
Йенн вскинулся, в его глазах вспыхнул опасный огонь, и он уже готов был выдохнуть резкое «нет», но Эвелин слабо сжала его ладонь. Она посмотрела на него — в этом взгляде, затуманенном болью, была такая бездонная нежность и безмолвная просьба дать ей пространство для этого трудного подвига, что Йенн замер.
— Я буду за дверью, Лин, — хрипло прошептал он, в последний раз прижимаясь лбом к её мокрому от пота виску. — Слышишь? Буквально в шаге от тебя. Только дыши.
Он поднялся, медленно, словно отрывая часть собственной плоти, и вышел в коридор. Но даже там, в полумраке замка, он не сел — он мерил шагами каменные плиты, прислушиваясь к каждому стону, каждой паузе, сжимая рукоять меча так, будто собирался вызвать саму Судьбу на поединок за жизнь своей женщины и их дитя.
Её уложили на постель. В комнате стало тесно от людей и суеты. Из Гэллоуэй прибыли акушерки — серьёзные женщины с уверенными руками и спокойными голосами. Они говорили негромко, чётко, почти по-деловому, и в этом было странное утешение: всё происходящее им было знакомо, обыденно, как утро или вечер.
Рядом с ними стояла Мораг. Она не суетилась, не командовала — лишь наблюдала, словно видела больше, чем остальные. Время от времени она кивала, бросала короткое слово, и все невольно слушались.
И, конечно, были бабушки.
Леди Оливия — собранная, но с тревожными глазами, которые не отрывались от лица внучки. Леди Фиона — бледная, с сжатыми руками, то и дело шепчущая молитвы, путая слова, но не смысл.