К книге
Крысы нашего двораКрысы нашего двора. 8
82%
Крысы нашего двора. 8
9

Во вторник утром ни прокурор, ни защитник не сказали ничего нового. Защитник про крысу вообще не упомянул, настойчиво, хотя как бы между прочим, употребляя в отношении своего подзащитного выражение «человек большого физического и нервного перегруза». Однако никаких медицинских справок на этот счет суду представлено не было. Кокорев же слушал защитника, как, впрочем, и прокурора, и вообще всех в суде, со спокойным и доброжелательным лицом и на нервного никак не походил.

Прокурор, наоборот, про крысу вспоминал то и дело с саркастической интонацией и когда попросил для подсудимого шесть лет, то выглядело это так, что по крайней мере половина из них следует Кокореву именно за крысу. Чтоб, дескать, не морочил голову советскому суду реакционной мистикой, может и имеющей хождение на идеалистическом Западе, а у нас обреченной на всеобщее негодование и провал.

Чугунов с грустью подумал о том, что, несмотря на гладкую, не зацепляющую ни одной душевной мышцы речь, прокурор прав: преступление Кокорева ужасно, бессмысленно и за него надо отвечать по всей строгости по статье такой-то, как за нанесение тяжких телесных повреждений. Но строгость наказания, казалось Чугунову, не исключала, а, наоборот, предполагала возможно большее доверие суда к словам подсудимого, которые к тому же никак не могли облегчить этого наказания.

Как все это объяснить суду, Чугунов не знал и страдал.

Когда Кокорев говорил свое последнее слово, он дважды посмотрел на Лапутянко и дважды сказал, похоже без интереса к своей судьбе, а как бы ее, народную заседательницу, в ее мучительном душевном сомнении утешая:

— А моего товарища Гречушкина мне жалко. Очень даже.

А больше ничего существенного и не произнес. Еще, правда, про крысу прибавил:

— А крыса, конечно, извиняюсь, но действительный факт, имевший место.

…Судья, собираясь выносить решение, никак не думал, что уйдет из суда лишь поздним вечером. Дело и так непозволительно затянулось. Все было в основном ясно, а фантазии Кокорева судью не очень волновали: ему и не такие истории случалось выслушивать за его долгую службу. Лапутянко, как она дала понять, тоже куда-то торопилась, кажется в Театр имени Ермоловой. Оба понимали, что прокурор в своем требовании был прав, лишнего не запрашивал: шесть лет за тяжелые повреждения, нанесенные человеку, не сделавшему тебе ничего дурного, — это нормально.

Но Чугунов с самого начала обсуждения приговора стал задавать судье вопросы, говорившие о том, что он, Чугунов, никуда не торопится. Сначала он долго и занудливо расспрашивал судью, одинаковые ли наказания должны получить какой-то деревенский мужик, убивший соседа немотивированно, и другой какой-то мужик, убивший соседа за то, что сосед извел у него корову, бывшую кормилицей семьи. Судья, не понимавший, при чем тут эти коровы, и видевший в поведении Чугунова лишь наивную заседательскую спесь, смешную судье, так как приговор в крайнем-то случае можно вынести и без второго заседателя, занеся его никому не нужное особое мнение в протокол, — раздраженно спросил Чугунова, что он понимает под словом «извел»?

— Убил! — сразу ответил Чугунов, так как, стыдясь задерживать других, старался поскорей промахнуть все промежуточные вешки, идя к какому-то главному для себя месту.

— Ну, если семья совершившего убийство предварительно была лишена убитым средства к существованию, это в известных случаях может служить относительно смягчающим обстоятельством, хотя…

И тут Чугунов, сознавая и глубоко переживая свое занудство и торопясь освободить от себя судью и Лапутянко, заговорил. Он говорил, обращаясь в основном к судье, так как на то, что народная заседательница поймет его, у него не было надежды. Он только иногда из вежливости и неведомого ему доселе желания всех расположить к своим словам глядел в холодные глаза заседательницы и снова переводил страдающий взгляд на судью.

Он говорил о том, что мы мало знаем о людях и о крысах, а о Боге и совсем ничего; что очень страшно решать судьбу Кокорева, не зная точно самых мелких обстоятельств дела; что двор дома, где он, Чугунов, живет, стал гораздо лучше и чище без крыс, но немножко и хуже, а почему так — Чугунов не знает и вот спрашивает у образованных людей; что крыса и корова, конечно, животные разной полезности, сравнивать их нельзя, но никто не знает, не была ли крыса для одинокого Кокорева важнее и ближе коровы, потому что давала ему чувство радости, когда он тихо и щедро угощал пенсионеров и они вели с ним умные разговоры о жизни: как ее наладить и вообще возможно ли это. Чугунов вырос не где-нибудь в Парагвае: приученный к речам на собраниях и радиоречам, он понимал, что в его стране не принято говорить так, как говорит сейчас он. Но, не замечая уже того, что Лапутянко несколько раз бешено взглянула на судью и отошла к окну, не помня об этом и обращаясь уже к одному только судье, Чугунов говорил о том, что крысы разных народов — разные крысы, и если немецкий писатель Эрнст Теодор Амадей Гофман и русская поэтесса Цветкова, жившая, как известно, в эмиграции, сталкивались с неразвитыми и вредными крысами Западной Европы, то это не значит, что крысы везде таковы, и что его друг детства Евгений Михайлович, известный человек, выступавший даже по телевизору, может подтвердить большие, хотя временами и недобрые способности крыс, за которыми они вместе наблюдали еще с испанских событий, когда фашист Франко, поддержанный Гитлером и — скрытно — империалистами всех стран и народов, душил испанскую народную республику.

Вернее, Чугунов думал, что он все это говорит. На самом деле он повторял на разные лады, то искательно, то гневно, семь-восемь фраз, длинных и страстных, каждое пятое слово в которых было «вообще», а каждое кратное четырем было даже и не словом, а разговорным его сокращением, началом названия древней женской профессии, с которой, как сказала на том памятном районном совещании стоящая сейчас у окна Лапутянко, у нас в стране давно и навсегда покончено. Галине Трофимовне было непонятно, как вообще это слово могло так долго удерживаться в языке и даже быть среди носителей этого языка более популярным, чем многие другие слова, выражающие действительную реальность. И уж совсем было непонятно народной заседательнице, как может терпеть судья это слово, пусть и в его усеченной форме, в помещении, принадлежащем советской юстиции, как он может терпеть эти бессвязные речи в святая святых нашего суда, в совещательной комнате, где обсуждаются самые справедливые в мире решения.

Когда судья, задумчиво смотревший на Чугу-нова и, кажется, не замечающий сложка-паразита в чугуновском клокотании, прервал его вопросом о том, как Чугунова угораздило в народные заседатели, Лапутянко с удовольствием повернулась от окна, желая видеть, как судья уничтожит наконец этого малограмотного и непристойного мистика. Правда, форма, в которой судья задал свой вопрос Чугунову, не понравилась заседательнице: она была неуверенная, содержала оттенок почти извинения за якобы бестактный, а на самом деле давно напрашивающийся интерес к необъяснимому факту избрания Чугунова в заседатели. Но, может быть, в этом таился сарказм? Чугунов, прервав свое косноязычное летание на метле, теперь уже впол-не внятно и спокойно объяснил, что его на заводе почему-то считают справедливым и что никто не хотел в заседатели, потому что в суде рабочий день ненормированный, а у них у всех дачные участки. Лапутянко, которую выбрали в народные заседательницы по совершенно иным, серьезным причинам, ждала, что сейчас-то судья и объяснит зарвавшемуся наглецу, что почем. Но судья, задав вопрос и получив ответ, замолчал, и Чугунов опять распалился и заклокотал о трудном детстве, будто бы точно известной ему, Чугунову, неспособности таких людей, как Кокорев, к составлению сказок, о русских и западноевропейских крысах, о научно доказанном сочувствии, которое способны испытывать крысы к больным собратьям, тогда как волки, например, жрут их… Что такое?! Лапутянко, привыкнув малость к чугуновскому способу изложения, со стыдом обнаружила, что она, как будто выучив за этот час некий новый для себя русский язык, начинает — через пень-колоду пока — понимать смысл произносимого на этом языке, что этот смысл, как ни странно, существует.

Но что это был за смысл!

Лапутянко начала быстро соображать, куда именно она, как честная гражданка и в некотором роде избранница своего народа, должна написать о недопустимом по легкомыслию факте выдвижения на важный общественный пост другого народного, стыдно сказать, избранника. На судью она больше не надеялась.

За окном еще не темнело. Но воздух терял прозрачность, становился похожим на запыленное стекло. Прозрачным он оставался только над крышами: там кружились пять голубей и летали туда-сюда две вороны. Воздушное стекло выдвигалось снизу, как автомобильное, надвигалось на день, чтобы окончательно отделить его от вечера. Вечер был почти уже настоящее. А день — почти уже прошлое. И они должны быть отделены друг от друга вот этим стеклом… Как будто стекло нельзя разбить в любую минуту, даже когда оно станет совсем темным, толстым, многослойным, — разбить и оказаться там, где был раньше, а то и вовсе там, где никогда не был, — скажем, в каком-нибудь пахнущем грехом и ладаном аристократическом особняке.

Чугунов говорил, судья слушал, Лапутянко складывала в уме слова гражданственной своей обиды, которые ночью должны были стать письмом к людям, какие не могли же не понять ее… Чугунов говорил, судья слушал, Лапутянко складывала… Но и окончательно разочаровавшись в председателе суда, она все-таки не ждала от него того, что он сделал, и была потрясена, когда судья задумчиво, как будто про себя, но вслух сказал:

— Интересно, если бы Гречушкин, убив крысу, пришел на следующий день в подсобку, явился бы кто-нибудь из крысиных детей или родичей с червонцем? Или крыса была бездетная и одинокая?..

Чугунов стал высказывать свои соображения по этому поводу, а судья вставлял реплики в его речь. И реплики не сбивающие, а превратившие их общение в разговор, в котором уже судья начал молоть что-то о мыши, живущей под полом у него на даче, и будто бы регулярно вылезающей слушать вместе с обитателями дачи сводку погоды в программе «Время», и снова скрывающейся в свою нору при первых звуках такой хорошей, такой грустной музыки, заключающей эту сводку.

Лапутянко казалось, что она сходит с ума. Если взять их совещание за миниатюрную модель общества — а ведь так делают, она сама читала в «Литературной газете», — то выходило, что у двух третей этого общества было постоянное общение с отвратительными грызунами, и ей, живущей в трехкомнатной, сверкающей чистотой квартире с мужем, чистюлей и подкаблучником, и видевшей в последний раз крысу семь лет назад во время туристической поездки в Бангладеш, ей, Галине Трофимовне Лапутянко, завучу французской спецшколы, одной из лучших в городе, — ей предлагалось чувствовать себя чуть ли не обделенной этим крысиным вниманием, этой противоестественной близостью передового человека мира с грязной тварью, голохвостой мерзостью!

Судья медленно посмотрел в окно и, кажется, только тут обнаружил, что кроме них с Чугуновым в комнате есть еще и народная заседательница. Он помолчал, как бы собираясь для неприятного разговора, и наконец промолвил, обращаясь к Галине Трофимовне:

— Дело-то на доследование надо посылать… А? Как вы считаете?..

Предыдущая главаГлава 9 из 11Следующая глава