По всему поведению на суде кокоревского защитника — общественного защитника, выделенного коллективом речного порта, — Чугунову было ясно, что его плану защиты крыса только мешает. Как и все остальные, не верил защитник в крысу, раздражала она его и казалась ему обстоятельством, только отягчающим вину подсудимого, старающегося запутать суд неуместными фантазиями. Выходило, что один только Чугунов допускает, что преступник суду не врет. Это одиночество увеличивало ответственность народного заседателя. Разочаровавшись в способности художественной литературы правильно оценить возможности крыс, Чугунов решил узнать до вторника, что думает о крысах наука. Утром в понедельник он попросил у начальника цеха оформить ему отгул — на работе было затишье — и пошел в районную библиотеку. Он не был в ней записан. Но, ошеломив молодую библиотекаршу своим интересом к этим грызунам, уговорил ее дать ему почитать в читальном зале все, что есть у них научного про крыс. Библиотекарша, подумав, принесла ему том Брема. Чугунов нашел страницы про крыс. Некоторые фразы показались ему удивительными. Например: «Альбертус Магнус первым между зоологами упоминает о крысе как о немецком животном». Это, увы, не укладывалось в их с Жекой концепцию о большей продвинутости русских крыс. Но другие фразы убеждали в значительности этого животного во всех его национальных воплощениях. Например: «Епископ Аутунский в начале 15-го столетия, отлучил крысу от церкви». Или: «До первой половины прошлого столетия она (крыса) наслаждалась в Европе ни с кем не разделяемым господством…»
Все это было интересно.
Но вот библиотекарша подошла к столу, за которым сидел Чугунов, и положила перед ним старый номер «Нового мира», раскрытый на статье с названием «Искрящие контакты».
— Вот, прочтите, — сказала она.
И Чугунов прочитал об удивительном научном эксперименте над крысами. Их приучили замыкать контакт, после чего они тут же получали в награду еду. После этого одну из крыс отсаживали в отдельную клетку, а в соседней клетке к ее собратьям были подведены контакты таким образом, что замыкание контакта и получение пищи отсаженной крысой одновременно причиняло боль другим, и крыса видела это.
Что же произошло? Во-первых, отсаженная крыса мгновенно связала два события. И во-вторых — вот что поразительно! — она тотчас отказалась от еды. У крыс в стае существует строгая иерархия. Так вот все — все! — крысы, кроме самой слабой и презираемой, предпочли подохнуть от голода, чем причинить боль своим собратьям. И лишь эта несчастная, убогая крыса не остановилась перед тем, чтобы мучить сородичей ради своего насыщения.
«О господи, мы-то как бы себя повели у нас в Хамовниках?» — невесело подумал Чугунов и, поблагодарив библиотекаршу, вышел на улицу.
Крысы жалеют своих! Этот научно установленный факт поудивительней, чем инстинкт честной, но, по существу, скобарской сообразительности, проявленной крысой — если она была — в отношениях с Кокоревым.
Но все-таки была ли?.. С Гречушкиным бы поговорить… Странно, что Чугунову не приходило это в голову раньше. Кто, как не Гречушкин, единственный видевший крысу — если она, конечно, была, — может рассеять все сомнения. В период следствия врачи не разрешали следователю общение с Гречушкиным: он долго был в реанимационной палате, потом боялись нервного возбуждения, да и следователь не особенно интересовался Гречушкиным, и так все ясно было, ни от чего Кокорев не отпирался.
Но это следователю все было ясно. А Чугунову — ничего. И он прямо из библиотеки поехал в отдаленный новый район, где, как он помнил из материалов дела, лежал в неврологическом отделении пострадавший Гречушкин.
Чугунов не знал, пустят его к больному или нет, но ему так хотелось скорее поговорить с человеком, своими глазами видевшим — или не видевшим? — крысу, что он не пожалел денег на такси. Ну просто с космонавтом, шагавшим по Луне, ему было бы не так интересно поговорить, как с несчастным, шарахнутым по черепу грузчиком, который, возможно, подтвердит существование крысы, таскавшей Кокореву червонцы в обмен на лежалое сало околопортового продмага…
Такси миновало центр и за Садовым кольцом стало пробираться мимо застроек двадцатых и тридцатых годов: шофер знал город, не собирался дурить пассажира, тоже явно москвича, и вез кратчайшим путем. Чугунов смотрел на эту Москву, которую старой не назовешь, но которая и от но-вой отличается серым уютом заросших тополями дворов, деревьями, еще способными заглянуть в невысокое окно к соседу своему — человеку, и чувствовал в себе любовь к этой, к такой Москве. Она, такая Москва, никому не нужна, ни архитекторам, ни обществу охраны памятников: какие тут памятники, когда это сама жизнь. Никому она, такая Москва, не нужна, кроме Чугунова, старого огольца проходного двора с двумя микроинфарктами и одним, но серьезным геморроем…
Господи, вот и термолитовый домик! Молодец, долго держался, насколько пережил своего хамовнического родича. Но тоже стекла повыбиты, занавесочек не видать, а видать, что на снос. Чугунов рассердился неизвестно на что и в то же время почувствовал в горле какое-то неудобство: стоит что-то, как будто сладкое, а не проглотишь.
В это время машина выдралась из трамвайных путей на новый широкий проспект, и знакомая Чугунову Москва кончилась, пошла другая…
…Гречушкин не знал, зачем к нему пустили этого человека. Он помешал Гречушкину думать о странной и неправильной зависимости как будто бы не связанных между собой частей человеческого организма, думать и волноваться. Гречушкин сидел, подняв хилый воротник халата, и старался не смотреть на Чугунова, который, наоборот, вот уже полчаса пытался заглянуть ему в глаза, чтобы хоть что-то понять.
Дежурной медсестре Чугунов, конечно, не сказал, кто он и по какому делу: могла и не пустить. На Гречушкина же то, что Чугунов — народный заседатель, который должен вынести приговор Петьке Кокореву, никакого впечатления не произвело. Что будет с Петькой, его сейчас меньше всего интересовало. Вот что будет с ним, с Гречушкиным, которого гад Петька, похоже, лишил центральной мужской радости жизни? Об этом он хотел думать. А Чугунов ему мешал.
— Вы с ним, с Петром, раньше-то ссорились? — спросил заседатель.
— Ч-чего мне с ним ссориться? Что он мне — н-начальник?
Они и впрямь никогда не ссорились. Но не нравилась Гречушкину способность Кокорева ничему особенно не удивляться, спокойно верить в то, во что верить разумному человеку никак нельзя. Скажут ему, что зарплату к праздникам повысят — он и верит. С чего? Почему? Зачем зарплату повышать, когда в магазине одни сырки плавленые, а все сыты и довольны и на водку всем хватает. Кто такую бесхозяйственность допустит, чтобы еще больше могли пить?
Тут, по правде говоря, Гречушкин на Петьку зря клепал: Кокорев в повышение зарплаты тоже не особенно верил. Но в гипнозе не сомневался. И в сороковой день — ну, что душа в этот день с близкими прощается, — верил. Ну не то чтобы верил, а совершенно не понимал, почему этого не может быть.
Когда Кокорев сказал ему про крысу, Гречушкин, конечно, не поверил. Но, с другой стороны, он два раза перед этим пил с Кокоревым. И то, что Кокорев не просил у него доли, положенной с третьего, было фактом, ничем научно не оправданным и не менее удивительным, чем крыса, таскающая в зубах червонцы. Когда Гречушкин согласился встретиться с крысой, он ждал, что появится кто угодно: например, какой-нибудь малый по прозвищу Крыса или чем-нибудь на крысу похожий, может, по фамилии Крысин. Почему этому малому надо отдавать червонец Кокореву или ему, Гречушкину, вместо того чтобы самому пойти в продовольственный, — об этом Гречушкин как-то не задумывался. Мало ли какие резоны могут быть у этого малого. Может, у него жена в этом магазине работает и ему ее видеть лишний раз противно? Или у него аллергия на магазинные запахи? Совсем об этом не думал Гречушкин.
Когда он увидел чуть не полуметровую крысу, идущую к нему по балке с червонцем в зубах, то сначала ужаснулся, почуяв, как шатается нормальный, крупноблочный корпус его мировоззрения. Он тут же решил, что крыса дрессированная. Но можно выдрессировать крысу, если Пете делать больше нечего, а где червонцы взять? А червонец вон он — из зубов у хмырюги торчит. И сама гладкая, пушистая, серая, как шапка у Верки, только провод сзади прицеплен. Разъелась на Петькином сале!.. Когда Гречушкин протянул руку к червонцу и крыса попятилась и медленно ушла, исчезла в какой-то дыре, Гречушкин долго сидел в подсобке, дожидаясь, не передумает ли недоверчивая богатая крыса, не явится ли снова.
В этот день она не явилась…
Неразговорчивость Гречушкина огорчала Чугунова. Он подумал, что бутылка в этом деле была бы большой подмогой. Но спиртное приносить в больницу было нельзя. И это правильно: кто знает, как бы подействовала водка на гречушкинские раны.
Но Чугунов решил быть настойчивым.
— А что это за крыса была, про которую Кокорев рассказывает? — спросил он. — Вообще была она?
«Еще бы не было! — подумал Гречушкин. — Лежит, как утюг, цельнометаллическим дрыном прибитая, только провод сзади, как у электрического утюга. И червонец из пасти не пускает. Еле вынул!» Гречушкин в момент вспомнил, какую беспокойную ночь провел перед вторым свиданием с крысой. Как ему вдруг захотелось этих червонцев: не для богатой жизни, не для достатка — баб своих удивить и растрогать, баб, ничего от него, кроме большого мужского здоровья, не видевших. Хотя, с другой стороны, чего кроме им и надо?
— К-крыса? Это — б-богатая-то?.. — переспросил Гречушкин и — осекся…
Не хотелось ему отвечать на вопрос заседателя. Ну не хотелось, и все!
— Мне в туалет надо, — сказал Гречушкин и вышел в коридор.
В туалете без всякой надобности провел он десять долгих минут, размышляя о том, сказать ли этому пристебывающемуся к нему дядьке правду или не говорить, стараясь догадаться о том, почему эту правду говорить не хочется. Гречушкин думал, уставясь в стенку туалета, на которой некоторыми выздоравливающими больными были нарисованы разные штуки и ситуации из быта, Гречушкину хорошо знакомого и любимого им. Под рисунками были сделаны поясняющие подписи, большей частью нечетко, что вызвало чей-то размашистый и тоскливый вопль синим фломастером: «Товарищи! Пишите яснее!»
Гречушкин, отвлекшись на секунду, подумал, какого прекрасного мира он может лишиться по милости ученых прохиндеев, додумавшихся связать голову, которая вон где, с вон чем, который совсем в другом месте и при старой, гуманной к народу науке никакого отношения к мозгам не имел. Гречушкин подумал с теплом и признательностью о той правильной полезной науке и понял, что нельзя предавать ее, отдавать на поругание длинноволосым студентам с крестиками на крепких шеях. И вспомнил Гречушкин, как унижался он перед крысой во время второго с ней свидания, как заглядывал ей в хитрые вороньи глаза, убеждая, что он от товарища Кокорева. Подумал, вспомнил и озлел. И решил, что ему делать!
Вышел он из туалета, вошел в палату, где дожидался его напряженный Чугунов, сел на кровать и уверенно сказал:
— Н-не было н-никакой к-крысы!
И тут же в палату вошел отставной милиционер и крикнул:
— Ну пропадай, чапчик, сдал тебя злыдень наш нашей сдобе. Стукнул ей, что не маячит у тебя после того, как по кумполу тебе привесили!..
Гречушкин сразу очень устал и лег под одеяло.
Чугунов наклонился к нему:
— Так как насчет богатой крысы?..
— Н-не было н-никакой к-крысы, с-сказал уж я в-вам! — начал злобно заикаться Гречушкин. — И д-давайте отс-сюда, м-мне в-волно-ваться н-нельзя, в-врача позову!
Чугунов понял, что беседа их окончена, и ушел. Гречушкин лежал без движения с четверть часа. Милиционер куда-то исчез…
И вот дверь палаты открылась, и вошла молодая врачиха, белокожая, рыжая, по определению милиционера — «сдоба». Она села рядом с кроватью Гречушкина на табурет, на котором недавно сидел Чугунов, взяла Гречушкина за руку, проверяя пульс. И едва она это сделала, как Гречушкин вдруг ощутил давно забытый подъем сил, такой для него очевидный, что он побоялся, как бы этот подъем не стал очевиден сквозь тощее больничное одеялко и докторше. Он боялся и хотел этого… Доходяга-старик хрипел в забытье. Его все равно что не было. Злыдень — знаток приборов не возвращался, может, боялся, чувствуя себя виноватым. Милиционер, наверно, забивал в холле «козла»… Гречушкин был наедине с рыжей красавицей, каких у него никогда не было и никогда не будет. Но это уж на совести у малахольного мира, сколько ни строящего баррикад, сколько ни разрушающего дворцов якобы на благо хижинам, а все равно не способного добиться такого равноправия, чтобы ему, грузчику речного порта, ухватить сейчас эту образованную кровную интеллигентку за тугие крахмальные вымена и дать ей счастье на этой узкой и скрипучей больничной койке, дать ей счастье, какого ей сроду не узнать с ее могучими очкастыми лыжниками и теннисистами. Это уж на совести правительств, и не знает Гречушкин, еще кого — профсоюзов! А у него, у Гречушкина, вот он, наработан! «Каким ты был, таким ты и остался!» — краснел и ликовал Гречушкин, благодарно и возвышенно думая о своем организме словами старой душевной песни. Он знал, за что это ему. За его верность правильной надежной науке, за его убежденность в невозможности противоестественной связи головы и этого, другого, за его решительное «Нет!» придуманной Кокоревым неисторической крысе!