Она закрыла глаза. Огонь в печи потрескивал. Ветер пел в трубе. Где-то в лесу филин крикнул ещё раз и замолк. Эля уснула.
А Герман сидел рядом и смотрел в темноту. И впервые за много лет темнота не казалась ему врагом. Потому что за его спиной, в свете огня, спала та, ради которой он пересёк ад и вернулся обратно. И он не отдаст её никому. Ни Александру. Ни охране. Ни самой смерти.
Он её цербер. И он будет охранять её сон. До самого рассвета. И после. Всегда.
Глава 11. Дом
Дом стоял на поляне уже полвека.
Когда-то здесь жил лесник, угрюмый, молчаливый старик, который не любил людей, но любил лес. Он построил этот дом своими руками: толстые сосновые брёвна, проконопаченные мхом, крепкий фундамент из дикого камня, высокая крыша, способная выдержать любые снегопады. Он прожил здесь тридцать лет и умер в одиночестве, и дом остался после него, пустой, но не мёртвый. Стены помнили тепло. Печь помнила огонь. Окна помнили свет.
Кирьян знал историю этого дома. Не всю, но достаточно. Лесник, построивший его, был человеком странным. Говорили, что он ушёл от людей после того, как потерял жену и ребёнка, они умерли от болезни, а он не смог спасти. Он похоронил их на опушке, под старой сосной, и остался здесь навсегда. Одичал. Оброс бородой. Перестал говорить. Но дом содержал в порядке: подновлял крышу, чистил печь, запасал дрова. Как будто ждал, что однажды дверь откроется и кто-то войдёт. Не вошёл никто. Он умер в одиночестве, и дом простоял пустым десять лет, пока Кирьян не наткнулся на него случайно.
Кирьян нашёл это место три года назад, когда уходил от погони после одного неудачного дела. Тогда он пробыл здесь две недели, залечивал раны, слушал тишину и думал, что когда-нибудь этот дом ещё пригодится.
И вот пригодился.
— Тут не дворец, конечно, — сказал он, расхаживая внутри. — Но крыша не течёт, печь работает, и подвал есть. В подвале дрова и кое-какие консервы. На первое время хватит.
Эля остановилась, оглядывая комнату. Большая, почти пустая: стол, два стула, старый диван с продавленными пружинами, книжная полка с десятком пыльных томов. Окно выходило на лес. Пахло деревом, пылью и чем-то ещё, может быть, временем. Может быть, памятью о человеке, который здесь жил.
— Мне нравится, — сказала она.
— Серьёзно? — Мика огляделся с сомнением. — Тут даже вайфая нет.
— Здесь тихо.
— Тишина это, конечно, прекрасно, но как я буду отслеживать новости? Как я буду держать связь? Как я вообще выживу без интернета?!
— Выживешь, — Кирьян бросил рюкзак на пол. — Ты и не в таких условиях работал. Помнишь подвал на Сортировочной? Там крысы были размером с кошку.
— Те крысы хотя бы не мешали сигналу!
— Сигнал тут есть. Слабый, но есть. На чердаке лучше всего. Поставишь антенну.
Мика пробормотал что-то про каменный век, но уже через минуту деловито распаковывал ноутбук, прикидывая, куда лучше пристроиться.
— Тут есть кое-что, — сказал Кирьян, проходя мимо полки. — Старик оставил записи. Дневник или что-то вроде. Я не читал. Не моё дело. Но, может, тебе будет интересно, — он кивнул Эле. — Ты ведь любишь читать.
— Откуда ты знаешь?
— Досье читал. Там было сказано: филологическое образование, диплом с отличием, специализация: литература XIX века.
— Ты читал моё досье?
— Я читаю все досье. Привычка. Полезная.
Эля не нашлась, что ответить. Она не привыкла, чтобы кто-то знал о ней что-то, кроме имени и статуса «жена Александра Романова». А этот человек, угрюмый, немногословный, с вечно уставшим лицом, знал. И это было странно. И приятно.
Мика, закончив распаковывать оборудование, подошёл к ней. В руках у него был маленький свёрток, что-то, завёрнутое в чистую тряпицу.
— Держи, — сказал он, протягивая свёрток. — Это тебе.
— Что это?
— Ну, я подумал... Ты три месяца просидела в золотой клетке. У тебя, наверное, даже зубной щётки своей не было. А тут вот. Зубная щётка. Новая. И паста. И расчёска. И ещё... — он замялся. — В общем, там шоколадка. Я не знал, какую ты любишь, взял молочную. Если не любишь, отдай Герману. Ему, по-моему, всё равно, что есть.
Эля развернула свёрток. Внутри действительно лежали зубная щётка, маленький тюбик пасты, деревянная расчёска и плитка молочного шоколада. Самая обычная. Но для неё это был дар драгоценнее золота. Потому что это значило: о ней подумали. О ней позаботились. Она не вещь, не пленница, не функция. Она человек, которому можно подарить шоколадку.
— Спасибо, — сказала она, и голос её дрогнул.
— Да ладно, — Мика замахал руками. — Это не я. Это Кирьян сказал: «Купи что-нибудь человеческое». Ну, я и купил.
— Мика, — Кирьян оторвался от печи. — Ты можешь хоть раз в жизни принять благодарность, не переводя стрелки?
— Не могу. Это противоречит моей природе.
— Идиот.
— Сам такой.
Эля прижала шоколадку к груди. Внутри что-то потеплело. Маленький уголёк, который Марта разожгла в ней неделю назад, стал чуть ярче.
_____
Через час Кирьян и Мика уехали.
Им нужно было в город за припасами, медикаментами, чистой одеждой для Эли. Её вещи остались в особняке, а то, что было на ней, тёмные брюки и свитер, собранные второпях, годилось для побега, но не для жизни. Нужна была нормальная одежда. Нужны были бинты, антисептики на всякий случай, потому что Германа всё ещё могло накрыть ломкой. Нужна была еда: не консервы, а что-то свежее, что-то, что можно приготовить на печи. И, может быть, одеяла. И подушки. И всё то, что делает дом домом.
— Мы вернёмся к завтрашнему утру, — сказал Кирьян, стоя в дверях. — Если что-то пойдёт не так, у Германа есть рация. Канал семь. Связь каждый час. Если не выйдем на связь дважды подряд уходите в лес. Там есть запасная точка, координаты я оставил на столе.
— Мы поняли, — сказал Герман.
— И ещё, — Кирьян помедлил. — Присмотри за ней. Она держится, но... сам видишь.
— Вижу.
Кирьян кивнул и вышел. Мика, уже сидевший в машине, высунулся в окно:
— Не скучайте! И пожалуйста, не ломайте мебель! Тут её и так мало!
Машина завелась, развернулась на поляне и исчезла за деревьями. Звук мотора постепенно затих, и лес сомкнулся над дорогой, как вода над ушедшим на дно кораблём. Тишина. Только ветер в кронах да треск дров в печи.
Эля и Герман остались вдвоём.
Эля сидела на диване, подобрав ноги. Герман стоял у печи, закладывая дрова. Пламя разгоралось медленно, дрова были сыроватыми, но сосна горела жарко, потрескивая смолой. Огонь рисовал на его лице тени, те, что делали шрамы глубже, резче, заметнее.
— Иди сюда, — сказала она.
Он повернулся. Подошёл. Остановился в шаге от неё, не зная, можно ли сесть рядом. Она похлопала ладонью по дивану:
— Садись.
Он сел. Осторожно, как человек, который привык, что любое его движение может быть воспринято как угроза. Она повернулась к нему и начала рассматривать. Медленно. Пальцами. Провела по новому шраму на скуле глубокому, рваному, оставленному чем-то острым. По ожогу на шее багровому, стянувшему кожу. По перекошенной челюсти, той, что срослась неправильно после удара. По пустым дёснам, где раньше были зубы. Он сидел неподвижно, позволяя ей делать это. Его глаза были закрыты. Дыхание ровным, глубоким, как у человека, который наконец перестал ждать удара.
— Ты без него другой, — сказала она.
— Без чего?
— Без намордника. У тебя глаза живые.
Он открыл глаза. Посмотрел на неё долго, как будто пытался понять, не шутит ли она. Не шутила.
— Я без него зверь, — сказал он и отвёл взгляд.
— Нет.
Она взяла его за подбородок, осторожно, но твёрдо, и заставила посмотреть на себя. Её пальцы чувствовали его шрамы: старые, гладкие, и новые, ещё шершавые. Его кожа была тёплой. Живой.
— Ты без него человек. Живой. Настоящий.
— Ты не знаешь, что я делал.
— Знаю. Ты спасал меня.
— Не только. Я убивал. Много раз. Я не считал.
— Я знаю.
— И тебе не страшно?
— Страшно, — призналась она. — Но не тебя. Мне страшно за тебя. За то, что они с тобой сделали. За то, что ты до сих пор думаешь, будто ты зверь.
— Меня так называли. Двадцать лет.
— Двадцать лет тебя называли неправильно.
Он молчал. Она всё ещё держала его за подбородок, её пальцы, худые и бледные, на его изуродованном лице. Контраст был почти болезненным. Но ни один из них не отводил взгляд.
— Ты можешь называть меня по-другому, — сказал он наконец.
— Как?
— Не знаю. Я не знаю, кто я без намордника. Я не знаю, кто я без приказов. Я никогда не был просто собой.
— Тогда давай узнаем. Вместе.
Она наклонилась к нему, медленно, давая время отстраниться, если он захочет. Он не отстранился. Она коснулась губами его губ, изуродованных, перекошенных, но тёплых. Первый поцелуй без металла. Без решётки. Без боли. Только кожа к коже. Только дыхание. Только двое людей, которые прошли через ад, каждый свой, и нашли друг друга.
Она отстранилась первой. Посмотрела на него. Его глаза были влажными, не от слёз, нет, церберов не учили плакать. Но что-то в них изменилось. Как будто лёд, державшийся двадцать лет, дал первую трещину.
— Я не умею, — сказал он. — Не умею так. Нежно. Меня не учили.
— Я научу.
— А если я сделаю больно?
— Не сделаешь. Я знаю.
— Откуда?
— Потому что ты это ты. И ты никогда не делал мне больно. Даже когда мог. Даже когда должен был, по приказу. Ты выбрал не делать. Помнишь?
Он помнил. Тот день, когда ему приказали наказать её, ударить, сломать, показать, кто здесь хозяин. Он тогда стоял перед ней, сжимая кулаки, и не мог. Что-то сломалось в нём, не воля, не дисциплина, а что-то другое, чему у него не было названия. Он ослушался приказа. Впервые в жизни. И это изменило всё.
— Я помню, — сказал он.
— Вот поэтому я не боюсь. Ты выбрал. И продолжаешь выбирать. Каждый день.
Она встала с дивана, подошла к печи. Протянула руки к огню. Пламя плясало за чугунной решёткой, живое, тёплое, настоящее. Герман подошёл и встал рядом.
— Тут есть ещё одна комната, — сказал он. — Там кровать. Старая, но целая. И окно выходит на восток. Утром будет солнце.
— Ты уже всё осмотрел?
— Да.
— Когда?
— Пока ты сидела. Я проверяю все помещения, куда вхожу. Привычка.
— А ты когда-нибудь жил в доме? — спросила она. — Не в казарме, не в клетке, не на базе. В обычном доме.
— Нет.
— Никогда?
— Никогда. Меня забрали в пять лет. Всё, что было до этого, детский дом. Там были комнаты, но это не дом. Это место, где ты ждёшь, когда тебя заберут.
— А после?
— Казармы. Тренировочные лагеря. Конспиративные квартиры. Бункеры. Клетки. Я жил везде, где можно запереть оружие.
— А это место? — она обвела рукой комнату. — Чем оно отличается?
Он задумался. Вопрос был простым, но ответ нет. Потому что он никогда не думал о местах в таких категориях. Место было либо безопасным, либо нет. Либо пригодным для обороны, либо нет. Либо своим, либо чужим. А этот дом...
— Здесь ты, — сказал он наконец. — Поэтому он другой.
Она не нашлась, что ответить. Да и не нужно было.
Она прошла через короткий коридор во вторую половину дома. В коридоре было темно, только полоска света из главной комнаты падала на дощатый пол. Эля остановилась у книжной полки, той самой, которую заметила, когда вошла. Провела пальцами по корешкам. Пыльные, потрескавшиеся, пахнущие временем. Толстой, Достоевский, Чехов, классический набор русского интеллигента. И тетрадь. Простая, в клеёнчатой обложке, с пожелтевшими страницами. Та самая, о которой говорил Кирьян.
— Дневник лесника, — сказала она, беря тетрадь в руки. — Можно?
— Это твой дом. На время. Можешь всё.
Она открыла тетрадь. Почерк был неровным, старческим, но разборчивым. «Сегодня десятый день, как их нет. Я всё ещё жду. Печь топлю каждый вечер на случай, если они вернутся и замёрзнут. Знаю, что не вернутся. Но топлю ».
Эля закрыла тетрадь. Не сейчас. Она прочитает это позже, когда будет готова. Когда сможет думать о чужой потере, не примеряя её на себя. Сейчас нет. Сейчас у неё было то, чего у лесника уже не было: надежда. Живая. Рядом. Держащая её за руку.
Она поставила тетрадь обратно на полку. Посмотрела на Германа.
— Пойдём. Покажешь ту комнату.
Комната была маленькой, но уютной: кровать с деревянной спинкой, тумбочка, стул, окно. На подоконнике старая керосиновая лампа, ещё от лесника. На стене выцветшая фотография в рамке: женщина с ребёнком на руках, снятая, наверное, полвека назад. Семья лесника? Или просто картинка, которую он повесил, чтобы не чувствовать себя одиноким?
— Здесь хорошо, — сказала Эля.
— Да.
— Мы останемся здесь? Надолго?
— На сколько понадобится. Пока не найдём Марту. Пока не поймём, что делать дальше.
— А что дальше?
— Я убью его.
Она не вздрогнула. Не стала отговаривать. Просто кивнула. Потому что это было не убийство. Это было правосудие. То, которое не вершится в судах, потому что у таких, как Александр Романов, суды куплены. То, которое вершится в темноте, без свидетелей, без протоколов. То, которое Герман умел вершить лучше всех.
— Но не сегодня, — сказала она.
— Не сегодня, — согласился он.
— Сегодня будь со мной.
Она села на кровать. Похлопала ладонью по одеялу, приглашая его сесть рядом. Он сел, осторожно, как и в первый раз. Она взяла его за руку, переплела свои пальцы с его.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила она.
— Что?
— Что угодно. Что ты помнишь. Из жизни до намордника.
— Я почти ничего не помню. Только обрывки.
— Какие?
Он помолчал. Воспоминания были похожи на старые фотографии, выцветшие до почти полной белизны. Но кое-что осталось.
— Запах, — сказал он. — Я помню запах. Скошенной травы. И ещё молока. Тёплого. Как будто меня кормили.
— Мать?
— Может быть. Я не помню её лица. Только руки. Большие. Тёплые.