К книге
ЧужъГлава 16. Правда
59%
Глава 16. Правда
16

Я толкнул дверь. Внутри чисто, пахнет влагой. Полы дощатые, выскоблены добела. На окнах — занавески льняные, с вышивкой красной нитью. В углу — печь, белёная, с лежанкой, на ней овчина. На столе миски глиняные, крынка с молоком, краюха хлеба. В красном углу икона Богородицы, плат расшитый, лампада теплилась. Половики на полу пёстрые, домотканые. У стены лавки, на них — подушки, набитые сеном.

Зоря стояла у стола. Одета по-походному: рубаха льняная, поверх безрукавка кожаная, шнуровка тугая. Порты суконные, заправлены в сапоги. На боку — сумка кожаная, через плечо, клапан откинут — видать, рылась недавно. В руках — пучок травы. Зверобой. Волосы русые, распущены, упали на плечи, на спину. Лицо свежее, чистое, но под глазами тени.

Рядом с ней староста. Молодой, лет тридцати. Плечи широкие, руки крестьянские — в мозолях, но чистые. Борода русая, короткая, стрижена. Одет в рубаху вышитую, пояс с медной пряжкой. Сапоги яловые, добротные. Глаза серые, ясные.

У стены, на лавке, сидела женщина. Голова опущена, руки на коленях — пальцы сцеплены. Платок тёмный, надвинут на лоб. Лица не видать.

У двери стоял мужчина в доспехах. Подтянутый, жилистый. Кольчуга до колен, поверх — нагрудник кожаный, с железными бляхами. На поясе меч. Усы длинные, русые, свисали вниз. Глаза цепкие, быстрые. Осмотрел меня с головы до ног. Пальцы напрягались.

Зоря обернулась. Увидела меня. Лицо дрогнуло. Улыбка разошлась медленно, растянула губы, тронула щёки.

— Ты кто такой ещё, входишь как к себе домой? — сказал мужчина в доспехах. Меч вышел из ножен наполовину. Лязгнул металл.

— Это мой брат. Лукьян. — Зоря бросила пучок трав на пол. Подбежала. Обняла. Руки крепко сжали рёбра — я почувствовал тепло сквозь кафтан. Затем отстранилась. Посмотрела мне в лицо. Глаза влажные, серые, в красных прожилках.

— Отпустил тебя всё-таки Мстислав. Выпустил из клетки.

— Из какой клетки? — спросил я.

— Ты же в тюрьме сидел. Я сюда пришла помочь, чтобы вызволить тебя.

— Я выполнял поручение князя в обмен на свободу.

— Что? — Зоря отошла на шаг. Улыбка сползла.

— Долгая история. А когда вернулся, сказал, что ты сюда пошла. Людям помогать.

— Вот оно как, старый… — Зоря посмотрела на старосту.

Тот вышел вперёд. Плечи расправил, но неуверенно. Остановился в двух шагах. Осмотрел моё лицо — сперва правую половину, молодую. Потом левую, старую. Глаза задержались на морщинах, на седом глазу. Зрачки его сузились. Три пальца правой руки сами сложились в щепоть, поднеслись ко лбу, к груди, к плечам — перекрестился. Затем отряхнул рубаху, будто пыль согнал.

— Мирослав, — сказал он. — Староста здешний. А это Радомир, наш стражник, за порядком смотрит.

Мужчина в доспехах у двери кивнул. Меч в ножны убрал, но пальцы с рукояти не снял.

— А это Глафира, — продолжил Мирослав, кивнув на женщину у стены. — У неё дочь позавчера… покончила с собой.

Глафира не подняла головы. Пальцы на коленях сжались крепче.

— Беда у нас, — выдохнул староста. — Люди сами себя губят. За последние два месяца — шестеро. Первый — пастух, в петлю полез. Второй — кузнец, выпил щёлок. Третий — вдова, кинулась в колодец. Четвёртый — парень молодой, бросился на косу горлом. Пятая — девка, утопилась в ручье, где воды по пояс. Шестая — дочь Глафиры, повесилась на собственной косе в сарае. И это только те, кого нашли. Может, ещё кто в лесу лежит. Мы не знаем.

— Нам-то что, — сказал я. — Зоря, пошли домой.

Радомир и Мирослав переглянулись. Женщина завыла в себя — тихо, утробно, раскачиваясь на лавке.

— Лукьян. Помочь им надо. — Зоря взяла меня за руку. Пальцы тёплые, крепкие.

— Зачем? Мало ли самоубийц?

— Ты же понимаешь, что неспроста так.

— Возможно. Только обвинения с меня сняты. Можно идти.

Староста прокашлялся. Посмотрел на сестру.

— Сколько заплатить нам? — спросил он. — Что попросите взамен?

— Ничего не попросим. — Зоря не сводила с меня глаз. — Помоги мне, Лукьян. Без талантов твоих не найти мне причину.

Я прошёл к лавке. Сел. Локти упёр в колени. Пальцы сцепил под подбородком. Почесал бороду — щетина жёсткая, отросшая, колола ладонь.

— Почему ты думаешь, что люди не сами себя в могилу сводят? — спросил я.

Зоря хотела ответить, но Мирослав перехватил:

— Перед смертью ведут себя странно. — Он побрёл по комнате, руки за спину. Остановился у окна, уставился на улицу. — Глафира, расскажи ему.

Женщина на лавке чуть приподняла голову. Платок съехал на лоб, открыл седые корни волос. Глаза красные, влажные, но уже без слёз — выплакала всё. Смотрела в угол, в пустоту, будто там что-то стояло. Губы дрогнули. Заговорила тихо, сдавленно:

— Дочь моя, Любава… неделю была сама не своя. Плакала ночами. Ей всего-то пятнадцать было. А она мне такое рассказывала… — Голос сорвался, она сглотнула. — Как грешила, как… Я не могу такое повторить. Как гуляла она с парнями за околицей, как юбку задирала перед ними, как смеялась над убогим Никодимом — он заика у нас, кривой на один глаз, а она с подружками его дразнила, камнями кидала. Как у матери моей, бабки своей, кольцо серебряное украла — единственное, что от покойного деда осталось. Продала прохожему за ленту алую. Ленту ту в волосы вплела и ходила по деревне, хвасталась. А потом пришла ко мне, села вот тут, где ты сидишь, и говорит: «Мама, я плохая. Я такая плохая, что жить не должна». Я ей: «Что ты, доченька, Господь милостив, все грешны». А она: «Нет, мама. Ты не знаешь. Я ещё хуже, чем ты думаешь». И рассказала, как у отца моего, деда её, что лежачий был, воду отняла, когда пить просил. Сказала: «Помрёшь скорее — комната освободится, я там жить буду». Он к утру помер. Не от воды — от сердца. Но она-то не знала. Она думала — это она его…

Глафира замолчала. Пальцы на коленях сжались, побелели. В горнице повисла тишина. Зоря стояла у печи, опустив голову. Мирослав у окна не шевелился.

— Она мне это всё рассказала, — продолжила Глафира еле слышно. — И будто камень с души сняла. Улыбнулась даже. Сказала: «Теперь легче». А наутро я нашла её в сарае. На косе. Своя коса, русая, длинная — на балку закинула и… — Она не договорила. Уткнула лицо в ладони. Плечи затряслись.

— И что тут необычного? — спросил я. — Человек правду рассказал. За правду не умирают.

— До этого такое у многих было, — добавил староста. — Отец мой, Тимофей, царствие ему небесное… — Он перекрестился. — Месяц назад тоже каяться начал. Ходил к батюшке нашему, отцу Герасию. А потом и ко мне пришёл. Сел на эту же лавку и давай рассказывать. Я его таким никогда не видел. Он ведь кузнецом был, полвека молот в руках держал. Руки — что клещи. Характер — кремень. Никогда ни на что не жаловался. А тут сидит и плачет, как дитя.

Мирослав отвернулся к окну, но продолжал говорить:

— Рассказал, как в молодости, ещё до женитьбы, у соседа корову со двора увёл. Не со зла — нужда была, жрать нечего, мать больная лежала. А сосед тот на корову молился — одна кормилица. Как пропала — запил с горя, жену свою бить начал, та к зиме померла от побоев. Отец мой это знал, но молчал. Полвека молчал. Ещё рассказал, как брата своего младшего в солдаты спровадил, чтобы наследство одному досталось. Брат тот сгинул без вести, и отец всю жизнь думал — не иначе как убили. Ещё рассказал, как у купца проезжего кошель с серебром срезал на ярмарке. Купец тот разорился, по миру пошёл, и отец не знал, жив ли он, мёртв ли. Полвека с этим жил и молчал.

Староста замолчал. Пальцы его мяли край рубахи.

— А потом, за пару дней до того как утопился, сидел в углу у себя в комнате. Лицо царапал. Ногтями, до крови. Я к нему — «Батя, ты чего?» А он: «Не могу, сынок. Внутри всё горит. Внутри эта… она меня ест. Я думал — расскажу, легче станет. А стало хуже. Я теперь каждую ночь их вижу. Соседа того, жену его, брата, купца. Стоят у кровати и смотрят. Ничего не говорят. Просто смотрят». А через день пошёл к реке — и не вернулся. Воды в лёгких не было — он в неё лицом упал и не дышал. Сам. Силой.

Мирослав повернулся ко мне.

— Таких ещё отец Герасий немало расскажет. Все к нему ходили, исповедовались. Такие страсти рассказывали перед кончиной своей. Что пастух, что кузнец, что вдова — все. Каждый. А батюшка слушал. За всех молился. И молчит теперь. Третий день из дома не выходит.

Я вышел во двор. Дверь скрипнула за спиной. Воздух чистый, прохладный. Пахло крапивой и тёплой землёй. Солнце стояло высоко. Ветер тянул с луга, приносил запах травы. Где-то далеко стучал топор.

Я прикрыл молодой глаз. Мир выцвел. Старый глаз открылся. Деревня покрылась серой пеленой — дома, плетни, деревья стали плоскими, будто нарисованными углём на холсте.

Осмотрелся. Бросил взгляд налево — кузня, угол дома, пустая телега. Ничего. Направо — ручей, ивы, мостки. Ничего. Прямо — улица, колодец, собака спит у плетня. Ничего. Вверх — небо белое, без теней, без движения. Ничего. Вниз — земля под ногами, трава, муравей ползёт по сапогу. Ничего.

Я обернулся через плечо — дом старосты, крыльцо, дверь приоткрыта. Ничего. Взмахнул взглядом дальше — огороды, гряды, пугало в рваном кафтане. Ничего. Ещё дальше — околица, поле, стерня до горизонта. Ничего.

Вся деревня была серая, ровная, пустая. Ни одного красного пятна. Ни одной тени, кроме собственной.

Открыл глаза. Мир вернулся: краски, свет, ветер. И тут же голову пробило болью — острой, от уха до уха, будто раскалённая спица прошла через затылок. Я пошатнулся, упёрся ладонью в косяк. Лоб вспотел холодным потом, капли покатились по вискам. Перед глазами поплыли круги — красные, жёлтые. Я зажмурился, потёр веки пальцами. Боль отпустила не сразу — откатывалась медленно, толчками, оставляя гул в висках.

Отдышался. Толкнул дверь. Вошёл в дом.

Зоря стояла у стола, руки на груди. Увидела моё лицо — и всё поняла без слов.

— Ничего нет, — сказал я.

— Что значит — ничего нет? — Радомир поднял брови.

— Уверен? — спросила Зоря.

— Лихо тоже в деревне жило, по ту сторону. Но тогда всё залито было им. Краснотой густой. А тут — ничего.

— Лихо… краснотой… Ты что, колдун? — Радомир присел на лавку, подался вперёд. Глаза сузились. — Бесов искал у нас?

— Спокойнее. — Мирослав положил руку ему на плечо. Ладонь у него была широкая, крестьянская, но сейчас подрагивала. — Ты видишь больше, чем мы, так?

— Так.

— И ничего?

— Всё на своих местах.

— И… что это значит? — Мирослав повернулся к Зоре.

Она посмотрела на меня с немым вопросом.

— Значит, — начал я, — что тела нет. Проявлений в этом мире. Одержимости. Но… обычно я даже духов вижу.

Тишина повисла в горнице. Слышно было, как муха бьётся в окно. Глафира замерла на лавке, перестав раскачиваться. Мирослав сглотнул — кадык дёрнулся. Радомир перекрестился, выдохнул.

Я почесал затылок. Пальцы прошлись по влажным волосам, по шраму, что тянулся от уха к макушке.

Зоря стояла, свела губы, руки в боки.

— Я помогу, — сказал я. — Только, староста, ты будешь должен вещь мне. Самую близкую, какая только есть.

— Самую близкую… — Мирослав распробовал слова на вкус, будто они горчили. — Ни денег, ни иного добра? Просто… безделушку?

— Не безделушку. — Я подошёл к выходу, взялся за дверную ручку. — Трупы есть ещё свежие? Рассмотреть бы.

— Нету. Всех похоронили.

— Раскопать надо.

Глафира одёрнулась на лавке, вжалась спиной в стену. Радомир фыркнул, покачал головой:

— Точно колдун.

— Лукьян, давай без этого, — Зоря улыбнулась неловко, развела руками, будто извиняясь перед остальными.

— Надо определить, было ли самоубийство на самом деле, — сказал я. — Были ли паразиты в их телах. Осмотреть внимательно, как именно подтолкнули каждого. Следы проклятий, порч. Может, на телах будет…

— Давай для начала с отцом Герасием поговорим. Он видел каждого перед смертью. — Зоря взяла меня за руку и вышла со мной наружу.

Мы оказались вдвоём. Ветер развеял её волосы — русые пряди взметнулись, упали на плечи. Солнце осветило лицо, тени под глазами стали глубже.

— Если тут ничего не найду — мы уйдём, — сказал я. — Поверь мне, тут нет даже следов иного.

— Давай попробуем хотя бы. — Она взяла мою ладонь в свою. Пальцы её скользнули между моими — тонкие, тёплые. Переплела ладонь к ладони, сжала. — Негоже людей без помощи оставлять.

— Тогда пошли к Герасиму. — Я сжал её руку крепче. Потная, тёплая.

Мы шли по улице. Деревня провожала нас взглядами. Баба с корзиной белья застыла у плетня, прижала узел к груди. Мужик у кузни опустил молот, уставился исподлобья, пот со лба вытирать не стал — так и замер с тряпкой в руке. Дети перестали играть, сбились в кучку, смотрели молча. Старик на лавке отложил корзину, прищурился, провожал нас взглядом, пока мы не прошли.

Часовня стояла на краю деревни, у самого леса. Небольшая, рубленая из сосновых брёвен, уже потемневших от времени. Крыша двускатная, крытая дранкой, конёк порос мхом. Над входом — крест деревянный, простой, без позолоты. Ступени выщерблены тысячами шагов. Стены проконопачены мхом, кое-где пакля выбилась наружу. Оконце одно. Внутри темнело.

Рядом с часовней — звонница. Три столба, перекладина, на ней — колокол. Небольшой, бронзовый, с зеленоватым налётом. Верёвка свисала вниз, конец обмотан вокруг столба.

Дверь часовни была закрыта. Зоря поднялась на крыльцо. Я за ней. Она стукнула раз — костяшками, осторожно. Тишина. Стукнула ещё — громче. За дверью не отозвались.

— Отец Герасий! — позвала она. Голос дрогнул, но она выпрямилась, поправила пояс на безрукавке. — Это Зоря, знахарка. Я с братом. Открой, пожалуйста. Мы поговорить.

Тишина. Только ветер качнул колокол — тот глухо звякнул, и звук поплыл над деревней, затихая.

— Может, в другом месте он? — спросил я.

— Нет. Видела его тут когда пришла. — Зоря постучала снова. Настойчивее. Кулаком.

Мы ждали. Ветер качнул верёвку колокола — та заскребла по столбу. Где-то в лесу за часовней заухала сова. Солнце уже клонилось, тени вытягивались, ползли по земле. Она всё стучала.

За дверью послышались шаги. Медленные, шаркающие — будто ноги не поднимали, а волокли по полу. Остановились. С той стороны донёсся голос:

— Исповедоваться… нельзя.

Пьяный. Слова спотыкались друг о друга, слипались в кашу.

— Нельзя брагу в часовне распивать, — сказала Зоря. Голос у неё стал строже, плечи расправились. — Открой, поговорить надо.

— Кто вы?

— Знахарка я. И мой брат.

За дверью закашлялся батюшка. Потом сплюнул.

— Знахарка — это… значит, бесовское это. Нельзя тебе сюда.

— С каких пор? — спросила Зоря.

— Сначала было Слово… и Слово было Бог…

Я достал серп. Лезвие тускло блеснуло. Сунул остриё в щель между дверью и косяком, нащупал крючок. Дёрнул. Железо скрежетнуло, крючок выскочил из петли. Дверь подалась. Я рванул её на себя.

Отец Герасий стоял, привалившись плечом к дверному полотну. Когда дверь ушла — он потерял опору и рухнул лицом вперёд. Грохнулся на дощатый пол, выставил руки — не успел. Лоб приложился о половицу. Глухой стук. Он застонал, перевернулся на спину, заморгал.

Был он немолод — лет пятьдесят. Волосы седые, сальные, прилипли к черепу. Борода редкая, клочьями, в крошках. Ряса чёрная, заляпанная воском и брагой, на животе — мокрое пятно. Из-под рясы торчали босые ноги — грязные, с жёлтыми ногтями. В руке он сжимал глиняную кружку — пустую, но ещё пахнущую кислым. Глаза мутные, красные, белки в лопнувших жилках. Он щурился, пытался рассмотреть нас, с трудом.

— Радомир! Радомир! — заорал он, дрыгая ногами по полу, пытаясь отползти. — Разбойники тут! Грабят!

Часовня была бедной. Тесная. Четыре шага в длину, три в ширину. Стены брёвна, ничем не крытые, только мох в пазах. Пол дощатый, грубо струганный, доски ходили ходуном. В углу — аналой, на нём крест деревянный, потрескавшийся. Рядом — Евангелие в кожаном переплёте, страницы засалены, углы обтрёпаны. Икона Богородицы в углу — доска выгнута, лик потемнел. Лампада не горела, чадил огарок свечи на подсвечнике.

Пахло воском и кислым перегаром. У стены валялась бутыль мутного стекла, пустая. Рядом — вторая, початая. Запах браги смешивался с запахом немытого тела и старой рясы. Под аналоем — лужа, не то пролитое вино, не то что похуже. Мухи кружили над ней.

— Разговор есть.

Предыдущая главаГлава 16 из 27Следующая глава