— Как звать тебя, милый человек?
— Михаил.
— Говоришь, значит? Добро, добро. А по глазам вроде молодой.
— Дык!
— С мамкой, значит, рос? В семье?
— В семье.
— В Бога веруешь?
Михаил, кажется, не понял вопроса и только улыбнулся ровными зубами в ответ. Он нагнулся на бок, повозился и протянул в свет костра полдюжины жирных сурков, держа их за ноги.
— Смотри!
Улыбается так, что залюбуешься.
— Съедим?
— Эх, да что там есть-то! Косточки да шкурка! И зачем ты их, Михаил? На что они тебе, безобидные? — отец Вениамин с огорчением ковырнул щёку.
— Окорочка у них вкусны! А ты что ешь? — кивнул на котелок.
— Горох.
— Горох!
Михаил засмеялся. Добрый мальчик. Когда смеётся человек, сразу видно, каков он. Михаил, смеясь, присел, достал нож и, растягивая двумя руками меховые тельца, двумя другими ловко взрезал и сдирал шкурки. Треск косточек, скрип жил, честный охотник. Как он их убил? Обстругивает прутики, нанизывает окорочка. Блеснул глазами:
— Готов твой горох?
Отец Вениамин зачерпнул ложкой и, выпячивая губы, попробовал. Готов, разварился. Он снял котелок и поставил в траву, освобождая огонь. Дал ложку Михаилу. Дуя, они по очереди ели гороховый суп, а Михаил, посматривая одним глазом, поворачивал над пламенем шашлычки. Пахло славно: остро, ярко, съедобно. «Из всех зверей четвероногих те, которые ходят на лапах, нечисты для вас». Не буду есть. «Не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из уст, оскверняет человека». Или съесть? Отец Вениамин взял у Михаила прутик с сурком и ел.
— Куда идёшь, отец?
— В Иерусалим.
— Это что?
Воды больше не было, и они запили окорочка гороховым бульоном.
— Это город. Там Гроб Господень. Оттуда Господь вознёсся на небо.
Михаил лукаво покачал головой, как бы говоря: верю, да не верю.
— Далеко ли?
— Далеко. За двумя океанами да за тремя материками.
— А почто пешком?
— Обет я дал. Всю землю обошёл, правду искал. Нигде правды нет — только грех, неверие и тьма. И было мне озарение. И вот, иду теперь в Иерусалим, и останусь там до самой смерти. Буду Господа умолять о прощении.
— До смерти! Ха-ха! Что ж за озарение такое было тебе?
— Что близок Апокалипсис. Что дано человекам последнее испытание великое. А соблазны, брат Михаил, столь сильны, что никто не спасётся. Вот и иду. Молить буду Господа о снисхождении, а Богородицу — о заступничестве.
— Ужели ты вознамерился Господа переубеждать?
— Не переубеждать, но плакать и каяться. Нет для милосердия Господа пределов. Верую. Таков обет мой — раскаяние, смирение и надежда.
Михаил сладко вздохнул, но вздох его, очевидно, относился не к беседе, а к насыщению. Он похлопал себя по животу и перевёл тему.
— Что видел ты, отец, в далёких краях?
— Страх смертельный там творится, на юге мира нашего. Так люди от света отдалились, что и облик свой утратили, и душу; не отличишь уже, кто человеком родился, а кто — нежить поганая. Не к ночи рассказы такие будут.
— Ладно. Однако как ты говоришь, что всю землю обошёл, когда у нас не был? Пошли к нам в гости. У меня отцы да братья всем людям рады.
— Далеко ли?
— Недалеко. Два часа ходу.
— А и пойдём поутру. И я людям рад, стосковался. А сейчас спать давай.
Отец Вениамин встал на колени, взял из сумы белый свёрток, развернул ткань: Христос Пантократор в золотой рамочке. Минут десять он молился с большим сосредоточением, а потом спрятал икону, лёг и укрылся шинелью. Он уже почти заснул, когда зашуршало, и Михаил, опустившись рядом, приподнял подол шинели и подвинулся к нему.
— Ты что?
— Погладь меня.
— Нет. Отойди, — отец Вениамин отобрал подол и закутался плотнее. — Это грех. Не губи свою душу.
— Что значит грех?
— Что душе вредит. Что против воли Господа. Гони мысли блудливые и спи.