Беспокойство томило Всеволода Владиславовича всю жизнь, сколько он себя знал. Всю жизнь приходилось таиться, скрываться, дрожать за преступления и тайные грехи. Даже самое раннее его детское воспоминание было связано с жарким, постыдным разоблачением: вонь и обжигающе горячая вода из крана в ванной. Обкакавшись, он пытается постирать шорты. Удалось ли отмыть пятно, он не помнил, но помнил вдруг нависнувшую сверху мать, вырвавшую шорты и молча потрясающую ими, онемев от гнева. И всегда страх. О, если бы только мать! Каким бы это было облегчением! Но в детстве против Всеволода Владиславовича выступал весь мир. Шаткие табуреты, скользкие полы, предательские трещины в асфальте, торчащие отовсюду дверные ручки — мир методично пытался повалить его, прорвать кожу, попробовать крови. Даже когда Всеволод Владиславович замирал и не двигался, воздух вокруг полнился смутной, безмолвной угрозой. Он помнил послеобеденный тихий час, тонкие сети трещинок в штукатурке стены и побелке потолка, на которые боялся смотреть, но смотрел, и из них постепенно проявлялись лица с ножами, зловещие, жестокие, но сдерживающие себя в свете солнца. Помнил ночи: как перед сном обматывал шарфом рот, чтобы в него не заползли муравьи. Но они неумолимо появлялись в самом сне, огромные, бледные, смертельные — муравьи медленно облепляли всё тело, забирались в уши, в глаза, в попу, в краник, а он не мог ни закричать, ни пошевелиться.
Утром, пробуждаясь после такого сна, он подолгу лежал, обессиленный, но счастливый. Лучше дневного света нет ничего на свете! — такие слова он придумал. Потом осторожно проверял, не осталось ли муравьёв в дырочках. Мать строго-настрого запрещала это делать, но он не мог не удостовериться. Накрывшись одеялом до самых глаз, он подвигал руки медленно-медленно, незаметно-незаметно, не выдавая себя ни одной морщинкой на поверхности, но мать входила и видела всё по его глазам. Руки! — говорила она. Давай сюда руки! И нюхала преступные пальцы. О, какая мерзость! Ты снова это сделал! И она, сощурившись, обещала ему, что улетит навсегда в Беландию и найдёт там себе чистого и послушного мальчика, а он пусть остаётся здесь и ковыряется в попе до тех пор, пока с пальцев не сойдут ногти! Всеволод Владиславович плакал и умолял маму не улетать, а когда она презрительно отправляла его мыть руки стиральным порошком, он с тоскливым страхом рассматривал свои обречённые ногти, беспомощно розовые, истончающиеся.
Почему я такой непослушный? — спрашивал он себя. Он ужасно боялся, что мать и впрямь не выдержит и оставит его, но ничего не мог с собой поделать. Например, сидя на унитазе и ожидая, что она в любую секунду может войти и проверить, он ловил с кухни каждый шорох. Когда брякала кастрюля, он ловко запускал руку в треугольник между ногами и сиденьем и гладил писю, помогая ей изливаться. Попа тоже нуждалась в помощи, но об этом он не смел даже думать. Шаги! Он начинал деловито раскручивать бумагу. Дверь распахивалась. Ну! Покажи руки! Мама нагибалась и нюхала, но чесночный запах мешал ей улавливать нежные оттенки. Она недоверчиво выпрямлялась и, чтобы визит не прошёл зря, напоминала: не мотай много бумаги! Или, например, лёжа в ванной, когда мать зачерпывала воду и, подозрительно щурясь, пробовала на вкус. Он пустил совсем маленькую струйку, неразличимую капельку, но сердце замирало от беспокойства. Смотри! Не писяй в воду! Покроешься бородавками! Надеясь, что второй раз она пробовать не станет, он с облегчением и наслаждением писял много, долго.
Позже он беспокоился, что его уличат в бассейне — иногда появлялась медсестра, спускала на верёвочке пробирку и несла на анализы в кабинет. Вдруг узнают, что это сделал именно он? Его назовут по фамилии, и все затихнут, остановятся, зашепчутся. Что он сделал, что он сделал? Он написял в бассейн! Отвращение на лицах одноклассников, все поспешно вылазят, моются мылом, осушают бассейн, моют с мылом. А его с позором, в чугунном молчании, выставляют вон. Ещё позже, став взрослым и уже превратившись во Всеволода Владиславовича, он вспоминал детские страхи с улыбкой и ностальгией. Теперь он мог свободно и писять, и какать в ванну, никого не опасаясь. Но беспокойство не покинуло его, засев слишком глубоко. Иногда он ловил себя на том, что опасается встроенных видеокамер. Он ругал себя: ну кому, кому понадобилось бы встраивать видеокамеры у меня в квартире? Как это глупо!