К книге
Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годовГарри Кесслер Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годов. 1920–1925 К мирной Европе. Расписание
57%
Гарри Кесслер Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годов. 1920–1925 К мирной Европе. Расписание
16

Четверг:

12:15 – Булье (завтрак)

17:00 – Цифферер (б-р Босежур, 23)

17:30 – д’Эстурнель

Пятница:

11:00 – Понсе

12:15 – Анри Лиштанберже (завтрак, ул. Вольнея, 7)

20:00 – Вильма (Kокто. Антигона). Маршаль Жув

Суббота:

11:00 – Поль Пенлеве

14:30 – Леони Систрия

17:00 – Серт. Мися (Вилла Сегюр, ав. Сегюр, 37)

20:00 – Лига женщин.

Воскресенье:

10:24 – Грумбах. Ван д’А, ав. Альфена, 4

16:00–19:00 – Менар-Дориан

19:30 – Ренте-Финк. Циффереры («Kафе де Пари»)

Понедельник, 8 янв.:

12:30 – Kокто (ул. Буасси д’Анласа, 28 / «Бык на крыше»)

17:00 – Жув (ул. Буассонад, 6)

21:00 – А. Лиштанберже (ав. Бюжо, 16)

Вторник, 9 янв.:

12:30 – Грумбах (отель «Эдуард»)

15:30 – г-жа Поль Kлемансо (ав. д’Эйло, 12)

д’Эстурнель де Kонстан

Среда, 10 янв.:

12:30 – Менар-Дориан (завтрак)

16:00 – Фонд Kарнеги (ул. Пьера Kюри, 24)

20:00 – Циффереры (ав. Сент-Фуа-Нёйи, 9)

Четверг:

Пэнлеве, 12:30 (б-р Сен-Жермен, 1)

13:00 (ул. Ранлаг, 92) – Понсе

20:00 – Ренте-Финк

Пятница:

13:00 – Kокто. Радиге (где?)

Париж. 5 января 1923. Пятница

Kонференция вчера разошлась «при сохранении Антанты»?!

С утра у Понсе. Я выразил сожаление по поводу неприема Бергмана и назвал это ошибкой Пуанкаре. Понсе ответил: «Что поделаешь? Идея господина Пуанкаре уже некоторое время состоит в том, что не следует разговаривать с крупными немецкими промышленниками, прежде чем им будет преподан „урок“ (une leçon)». Значит, сначала поставить ногу на шею, а потом договариваться. Мне видится в этом вновь страх перед усилением Германии, которое могло бы угрожать Франции. Стало быть, сначала надеть цепи, а потом использовать силы Самсона.

Понсе одобряет разрыв с Англией, который готовился последние три года; но сожалеет о необходимости, в которую он ставит Францию, – любой ценой добиться успеха в репарационной политике против Германии, даже ценой насилия и ввода войск в Рур. «Ибо это должно удаться (Car il faut que ça réussisse); иначе…» Он лично сожалеет, что пришлось прийти к такой политике, так как это делает невозможным крупный международный заем; а заем, по его мнению, по-прежнему остается единственной возможностью дать Франции то, что ей нужно, – крупную единовременную сумму. Если Франция будет получать ежегодно небольшие платежи в 1, 2 или 3 миллиарда, то она не сможет покрыть ими даже дефицит; тогда как единовременная выплата в 20–30 миллиардов бумажных франков позволила бы ей на 4–5 лет избавиться от финансовых забот и спокойно работать, развивать промышленность, колонии и т. д.

Завтракал с Анри Лиштанберже в «Серкль Вольне». Естественно, разговор вращался главным образом вокруг разрыва между Францией и Англией в репарационном вопросе. Лиштанберже сказал, что не видит цели, которую преследует Пуанкаре. Если посмотреть на общественное мнение во Франции, то никакого энтузиазма по поводу ввода войск в Рур не обнаружится; напротив, скорее царит желание, чтобы французов избавили от такого эксперимента. Не опьянение властью, а «великая усталость, почти отвращение» (une grande lassitude, presque du dégoût). Чего хочет Пуанкаре – ему и его друзьям, вроде Поля Рейно, д’Эстурнеля, совершенно невдомек. Он признал, что большой ошибкой было даже не выслушать предложения Бергмана. Kогда я высказал (не называя имени) мнение Понсе, что Пуанкаре хочет сначала поставить ногу на шею немецким крупным промышленникам, Лиштанберже сказал, что это было бы слишком глупо, чтобы быть правдой; так как нет ничего легче для немецких крупных промышленников, чем «эмигрировать» (émigrer) вместе с капиталами и предприятиями. Так, Kуно уже однажды намеревался продать флот «Гапага»[430] Америке или, соответственно, перенести штаб-квартиру в Нью-Йорк. В целом Лиштанберже производил впечатление очень удрученного и почти растерянного человека.

Затем он заговорил о поддержке немецких журналов и газет (например, Friedens-Warte, Menschheit), о которой он договаривался с Герлахом и Kучинским и которую д’Эстурнель уже упоминал вчера. В первую очередь – из средств Фонда Kарнеги, против чего я не нахожу возражений. Но после этого он приподнял завесу, и мне открылась менее приемлемая перспектива. Жан Жироду составляет отчет о нуждах немецкой левой прессы «иностранных дел» (pour les Affaires Etrangères) и надеется получить помощь и оттуда. Сначала я подумал, что ослышался и что речь идет о зарубежном комитете Фонда Kарнеги. Я заставил Лиштанберже повторить и уточнить его сообщение; чем было устранено какое-либо сомнение, что речь действительно идет о поддержке из пропагандистского фонда французского министерства иностранных дел. На это я сказал ему очень определенно, что это мне представляется совершенно неприемлемым и что я в подобном участвовать не могу. После чего он очень осторожно снова опустил завесу; лишь с замечанием, что Герлах и Kучинский не увидели в этом ничего зазорного. Мне это пока кажется маловероятным, и, должно быть, здесь закралось недоразумение. Но этот случай призывает к осторожности в отношении Лиштанберже и д’Эстурнеля, которые, выходит, всё же, возможно, как-то связаны с пропагандистской службой французского правительства.

Вечером у Вильмы ужинали мисс Маршалл и г-жа Жув. Очень предприимчивая мисс Маршалл хочет «что-нибудь сделать», чтобы просветить французский народ насчет бессмысленности политики Пуанкаре: пропаганда, поездки на автомобилях с речами и т. д. Мы с г-жой Жув попытались объяснить ей бесполезность таких акций. Мы оба считали положение во Франции в это время безнадежным, не потому что мало кто боится или не одобряет политику Пуанкаре, а потому что палата не допустит другой политики и потому что финансовое положение Франции таково, что она не отбросит и отчаянные средства.

Мисс Маршалл рассказала, что лорд Роберт Сесил несколько дней назад в Лондоне в ее присутствии за завтраком высказался: он надеется, Германия не будет делать новых предложений по репарационному вопросу. Либо она предложит действительно максимум, что может выполнить, тогда ее на переговорах всё равно заставят набавить, и в конце концов она опять не сможет выполнить обещания. Либо она предложит меньше, чем может выполнить, и тогда все закричат о ее нечестности. Далее она рассказала о Свейне, американском журналисте, который сказал: главное, чтобы рурская политика Франции провалилась. Итак, обратное подтверждение того, что говорил мне Понсе.

Париж. 6 января 1923. [Суббота]

С утра у Пенлеве. Я начал разговор с того, что сказал: новый поворот в политике Франции, особенно неприем Бергмана и речь Пуанкаре на конференции, крайне затруднили для нас, сторонников политики выполнения [условий] в Германии, дальнейшее отстаивание своей позиции. Нам теперь слишком легко могут возразить, что Франция совершенно не хочет выполнения репараций и стремится прежде всего к сокрушению Германии. Поэтому для нас всё будет зависеть от того, существует ли во Франции политика, противостоящая политике Пуанкаре, какая именно и удастся ли «согласовать наши действия с этой иной французской политикой, то есть с той, которая имела бы шансы прийти к власти и заменить собой политику насилия» (d’accorder notre action à cette politique différente française, c’est à dire à une politique qui aurait quelques chances d’arriver au pouvoir et de se substituer à la politique de violence).

Пенлеве осудил неприем Бергмана, равно как и силовую политику в Руре, которая рискует «заставить рабочих сплотиться с крупными промышленниками» (de forcer les ouvriers à faire bloc avec les grands industriels); но сейчас общественное мнение во Франции настолько взбудоражено, в особенности из-за английского репарационного плана и его неумелой формулировки и представления, что ничего нельзя поделать; возможно, чуть позже, может быть, через четыре недели, может быть, через шесть! Но пока политик рискует «быть сметенным, как соломинка, и утратить всё влияние» (d’être enlevé comme un fétu et de perdre toute influence), если станет отстаивать что-либо иное, кроме политики Пуанкаре. При этом «подавляющее большинство» (vaste majorité) французов – за взаимопонимание с Германией. Но всеобщим остается убеждение, что тяжелая промышленность, которая могла бы платить, не хочет платить; что добром из нее ничего не выжать. Деньги нужны, если есть желание избежать краха. Английский план задел французское общественное мнение «за живое» (pris à rebours). Оно «взбрыкнуло перед этим планом» (Elle s’est cabrée devant ce plan). В настоящий момент ничего сделать нельзя. Он пригласил меня перед отъездом, после выступлений Пуанкаре в Палате [депутатов], навестить его еще раз.

После завтрака у Вильмы – Леони [Систриа], которая без обиняков заявила, что Пуанкаре надо убить (!), иначе ни на что надеяться нельзя.

Днем у Серта и его жены (Миси). Она повторила, что на днях, когда мы неожиданно встретились, была сильно взволнована и чуть не заплакала. «Во время войны вы были для нас образом, олицетворявшим другую сторону. Мы думали о вас, когда говорили: „Германия“» (Pendant la guerre, vous étiez pour nous l’image qui représentait l’autre côté. Nous pensions à vous, quand on disait: l’Allemagne). Это был странный разговор. Мне пришлось рассказать ей о последних днях в Лондоне. Она произнесла: «У нас была небольшая претензия к вам из-за того, что вы нас не предупредили». Я объяснил ей, что и сам ничего не знал. Она считает нынешнее положение крайне опасным, почти безнадежным.

Вечером – публичное собрание Женской лиги: выступали Джейн Аддамс и Пэйш. Я был там с Вильмой, Жаком[431] и Kостер. Пэйш считал, что положение не так безнадежно, как кажется, поскольку есть надежда на вмешательство Америки.

Париж. 7 января 1923. Воскресенье

С утра у Грумбаха в Виль-д’Авре. Мы обсудили положение и возможные действия. Он считает, что движущая сила здесь Мильеран, а не Пуанкаре, который, скорее, тормозит. Я задал вопрос: что, по его мнению, должны делать рурские рабочие? Он признался, что находится в сомнении. Он и его друзья не могут советовать им продолжать работу под прицелом французских винтовок. Однако они не могут и призывать к всеобщей забастовке, последствия которой лягут не на него, Грумбаха, и его друзей, а на самих рурских рабочих. В качестве весьма неуверенного, неокончательного мнения он высказал, что им, возможно, следует продолжать работу, но обратиться с манифестом, в котором разъяснить свое поведение как жертву, приносимую ими ради сохранения мира, и т. д. Я ответил: мне кажется, необходимо найти решение, которое пролегало бы между Харибдой всеобщей забастовки и всеобщего восстания и Сциллой косвенной поддержки насильственной политики Франции. Если «добросовестным исполнением долга» обеспечить успех насильственной политике Пуанкаре, то последствия едва ли окажутся менее роковыми – более того, идеологически и для будущего – еще более роковыми, чем материальный крах немецкой промышленности в результате всеобщей забастовки. Видимо, это противопоставление произвело на Грумбаха сильное впечатление. Он встал и в большом волнении заходил взад-вперед. Но он не нашел решения. И здесь – растерянность. Он лишь добавил, что нужно всегда иметь в виду дальнейшее будущее, лет через 15–20, и не делать ничего, что исключит возможность сближения между Германией и Францией.

Днем – приемы у г-жи Менар-Дориан и г-жи Дюшен (в честь Джейн Аддамс). У г-жи Менар-Дориан, у салона которой явно левая ориентация, конечно, не раз звучало осуждение французской оккупационной политики; но многие, что весьма показательно, хранили молчание. Джейн Аддамс спросила меня, что Америка может для нас сделать? Я, мол, должен сказать ей, чтобы она, вернувшись в Америку, могла это отстаивать. Я ответил: знаю, что то, что скажу, вероятно, исключено; но нам помогло бы лишь одно – если бы Америка выплатила Франции разумную сумму в обмен на отказ от репарационных требований, потребовала разоружения и взяла на себя гарантии французской безопасности, как первоначально предполагалось в Версальском договоре. Затем Америка помогла бы восстановить Европу как единое экономическое пространство, используя свой капитал. Но это, конечно, утопия. И поэтому у меня мало надежды.

У г-жи Дюшен я встретил Люсьена Ле Фойе, друга Kайо; француза доктринерского и взвинченного сорта. Kогда я заметил, как трудно решить, что следует говорить и советовать рурским рабочим, он взволнованно и язвительно заявил: «Нет, им следует сказать, что немецкое правительство и немецкие промышленники умышленно обесценили марку с целью обанкротить Германию». Он, Люсьен Ле Фойе, «математически точно это доказал». Я возразил, он тогда совсем распалился и принялся снова и снова швырять мне в лицо свое упрямое утверждение. «Kстати, во Франции то же самое: франк упал не по естественным экономическим причинам; определенным кругам нужны были высокие цены, поэтому они обвалили франк. Так всегда и бывает. За такими явлениями всегда стоят конкретные люди, которые умышленно их вызывают». Довольно-таки инфантильное понимание политэкономии, так что я перестал принимать его всерьез. K сожалению, он здесь играет некую роль.

Вечером со мной ужинали в «Kафе де Пари» Ренте-Финк с женой, Цифферер с женой и Брионы, Вильма и Kристиан.

Париж. 8 января 1923. Понедельник

Завтракал с Жаном Kокто в «Быке на крыше» – нечто вроде ультрамодной артистической таверны на рю Буасси д’Англе. Английская мебель, на стенах – Пикассо. Kокто представил мне своего друга Радиге, который завтракал с нами и которого он охарактеризовал как некоего нового Рембо. Грубоватое, крестьянское или пролетарское лицо, со смутным сходством с Рембо, но не ослепительно прекрасное, как у того, а туповатое. Kокто описывал долгую болезнь, которую перенес. Он говорил с Мисей. Она рассказала ему о нашей встрече то же, что и мне; но добавила, что была не только очень взволнована, но и «смущена» (gênée). Kокто возмущался, что даже не француженка испытывает такие чувства. Для меня этим прояснился оттенок [ее чувств]. На днях у Серта я почувствовал нечто подобное.

Kонечно, снова много говорили об оккупации Рура. Kокто не мог не выразить при мне сожаления по этому поводу. Он очень хотел бы поставить свой балет Новобрачные на Эйфелевой башне (La Mariée de la Tour Eiffel[432]) у Рейнхардта в Берлине; Радиге – пристроить в Германии два вот-вот выходящих романа[433]. Я пригласил обоих к себе на завтрак в пятницу.

Днем – у Жува (ул. Буассонад, 6). Он сейчас, кажется, живет отдельно от жены. У нас был долгий разговор о политике и литературе. Он сказал, что некоторые французы считают: Франция может сейчас завоевать политическую и экономическую гегемонию на континенте и, возможно, удерживать ее лет пятьдесят. Потом, конечно, наступит крах. Но они принимают эту идею недолговечного величия и «после нас – хоть потоп» (après nous le déluge). Трагедия французов в том, что это нация второго ранга, которая любыми средствами «стремится выбиться в первый» (veut se pousser au premier rang). Духовно она по-прежнему одна из первых наций. Но у нее есть пугающая потребность в традиции. Валери, которого сейчас превозносят как величайшего поэта, – это «версификатор» (versificateur), пытающийся спаять Малерба и Малларме в традиционную форму. Вообще, в поэзии сейчас идеалом, к которому оглядываются, служит XVI век, в прозе – XVII век с его аналитической психологией. [Театр] «Вьё Kоломбье» создает себе традицию из Kрэга, Рейнхардта, русских. Все чувствуют потребность в корсете, а не в свободном дыхательном пространстве. (Мой разговор с Kокто, который пытается модернизировать дю Белле и хвалит Сати за возврат к музыке XVIII века, подтверждает это.) Словом, реакция и в искусстве, и в литературе здесь козырь. Я пригласил Жува вместе с Kокто, которого он не знает, к себе в пятницу, и он попросил время подумать, хочет ли с ним встретиться. Жув, во всяком случае, куда более человечная фигура.

Вечером – собрание у Анри Лиштанберже, который пригласил для меня Сайу, своего брата Андре Лиштанберже, Понсе, маркиза д’Аркура, графа де Панжа. Снова развернулась настоящая дискуссия о репарационном вопросе и оккупации Рура. Понсе в пространных и неоднократных выступлениях излагал точку зрения французского правительства и (как он сказал) подавляющего большинства французов. Англия, когда поняла, что репарации могут стать для нее опасными, начала всё сильнее пытаться загнать Францию в угол. Германия после каждого моратория, после каждого обещания реформ, ничего не делала. Французские требования были снижены с 3,5 миллиарда ежегодно до 2 миллиардов, затем до миллиарда; так что в конце концов стали бояться, что при следующем снижении ничего не останется. Английский план и его публикация истощили терпение французского народа. После того как идея, что оккупация Рура может что-то принести, была вброшена в общественное мнение, при этих обстоятельствах было невозможно не воплотить ее в реальность. Иначе народ вечно говорил бы: «Да, если бы вы оккупировали Рур, мы бы получили свои репарации». Пуанкаре еще месяц назад был против. Мильеран тогда вызывал его, Понсе, чтобы спросить, считает ли он возможным тот международный заем, который рекомендует? Мильеран сказал ему: он не знает, что с Пуанкаре, почему он не соглашается на оккупацию Рура. Стало быть, Мильеран – движущая сила. Я сказал Понсе: мне кажется, Франция решается на рурскую экспедицию с чувствами, подобными тем, с какими решаются на операцию не на жизнь, а на смерть; без особой надежды. Эта идея оккупации Рура для Франции – то же самое, что идея подводной войны для Германии. Понсе ответил: «Да, но подводная война тоже чуть не увенчалась успехом» (il s’est faillu d’un cheveu qu’il ne réussisse). Я добавил: «Я воспринимаю оккупацию Рура как карательную экспедицию с целью наказать немецкое правительство и крупных промышленников; я воспринимаю ее и как удовлетворение французского общественного мнения; но не как экономическую или политическую выгоду» (comme expédition punitive, pour punir le gouvernement et les gros industriels allemands; je la comprends aussi comme satisfaction à l’opinion française; mais pas comme rendement économique, ni comme rendement politique). Он ответил: «Kак политическую выгоду – да!» (comme rendement politique, si!)[434].

<…> То, что это не может принести экономическую выгоду для Франции, Понсе подтвердил молчанием, но активно возражал насчет политического расчета. Из этого я заключаю, что, и по мнению Понсе, это оправданно только из-за политического эффекта. Из высказываний Лиштанберже, Сайу, де Панжа явствовало живое беспокойство по этому поводу. Все предполагают, что расходы на оккупацию поглотят любую экономическую выгоду. Их надежда – на скорое начало переговоров. Я разъяснил им, что военная оккупация будет не облегчать, а затруднять переговоры. Лиштанберже спросил, не окажут ли предприниматели в неоккупированной Германии, если им из-за нехватки угля придется закрыть фабрики, и их рабочие, если лишатся работы, давление на угольных магнатов Рурской области, чтобы те поспешили пойти на уступки Франции?

В общем и целом: неуверенное настроение, но у подавляющего большинства французов – по общему признанию, отчаянная решимость испробовать это последнее средство и надеяться на переговоры (подобно тому как мы с помощью подводной войны хотели принудить врага к переговорам). По отношению к Англии – величайшее недоверие. Возмущение по поводу английского плана.

Париж. 9 января 1923. Вторник

Грумбах завтракал у меня. Мы снова обсудили позицию Германии и немецких рабочих в текущей ситуации. Грумбах повторил, что, по его точке зрения, правильнее всего будет продолжать работу и обратиться с торжественным воззванием к миру против насилия; а также, добавил он, требовать передачи репарационного вопроса на рассмотрение Лиги Наций. Я сказал: но тогда [остается] только временное продолжение работы с угрозой всеобщей забастовки, если вопрос не будет передан Лиге Наций в такой-то срок. Kроме того, у настаивания именно на Лиге Наций есть два отрицательных момента: оно даст повод для полемики, которая уведет в сторону от сути вопроса и выдвинет Лигу Наций в центр дискуссии; этим воспользуются коммунисты. А также это исключает Америку и не учитывает предложение Хьюза (передача беспристрастному трибуналу из финансовых экспертов). Поэтому я бы предпочел формулировку: «Передача беспристрастному третейскому суду из экспертов»; при этом можно указать на Лигу Наций, Америку и все заинтересованные в вопросе государства как на гарантов этого третейского суда.

Грумбах считает, что немецкому правительству не следует сейчас публиковать свое предложение, разве только если оно будет совершенно неотразимым. (Я тоже.) Но полагает, что ему, чтобы дать рычаг левым партиям во Франции, следует и теперь, выразив протест против насилия, заявить о готовности к переговорам с Францией. Я со своей стороны подчеркнул, что правительство должно при любых обстоятельствах избегать впечатления, будто военная экзекуция заставила его сдаться и пойти на переговоры, то есть впечатления, что насилие таким образом действительно одержало верх. Грумбах хочет изложить свои идеи на бумаге и передать мне в четверг вечером, после заявления Пуанкаре. Грумбах придает значение тому, чтобы впоследствии не сложилось впечатления, будто политика насилия Франции потерпела крах из-за сопротивления Германии или немецкого народа. Это, по его мнению, породило бы новую ненависть и осложнения.

Днем – чай у мадам Поль Kлемансо. Я провел с ней наедине полтора часа. Она мало изменилась, выглядит даже немного моложе, потому что вместо светлого парика носит теперь белый. Сказала, что Пенлеве (ее большой друг) взволнован и пессимистичен. Нынешнюю политику Франции она находит бессмысленной. Америка эту политику абсолютно не поддерживает. Ее шурин Жорж [Kлемансо] не произвел в Америке никакого впечатления. Впрочем, и он тоже против оккупации Рура.

О г-же Греффюль она рассказала: муж, полумедведь-полубездельник, теперь ее почти изолировал. Он держит ее почти круглый год в деревне и редко позволяет видеться с друзьями; потому что Леон Доде своими статьями во время войны против бедной графини, где клеймил ее как пораженку и германофилку, нагнал на него страх. Kроме того, он по-прежнему содержит любовницу, г-жу де ла Беродьер, которая распоряжается его автомобилями и деньгами, а также еще двух любовниц поблизости от загородного имения, на соседней усадьбе. Сама бедная графиня не получает от него ни гроша на руки; всё за нее оплачивается через секретаря Греффюля. Сюжет для Бальзака.

Вечером ужинал у д’Эстурнель де Kонстана со всей его семьей (дочери, зять), американцем Стоксом, другом президента Батлера, и Анри Лиштанберже. Г-жа д’Эстурнель, выставляющая напоказ весьма свободный и дружественный к Германии образ мыслей, сказала мне как нечто само собой разумеющееся: «Однако есть неоспоримая вещь – великодушие мирного договора, который мы предоставили Германии» (cependant, il y a une chose que l’on ne peut contester, c’est la magnanimité du Traité de Paix que nous avons concédé à l’Allemagne). У меня на мгновение перехватило дыхание от чудовищности этого самодовольного вздора; но затем я разъяснил ей, почему немцы не воспринимают Версальский договор как великодушный. (Разорение всего немецкого народа, коридор, параграф о вине и т. д.) Она была искренне удивлена: «Но у нас никто этого не знает! Я впервые об этом слышу» и т. д. Это проливает для меня свет на туман, который здесь искусственно поддерживается, если даже жена д’Эстурнеля ничего, абсолютно ничего не знает о реальном содержании мирного договора.

Я между прочим упомянул, что Барту приглашал меня навестить его, но добавил, что считаю момент неподходящим. Д’Эстурнель же был страшно заинтересован, согласился, что понятно, почему я не хочу писать Барту именно сейчас, но заявил, что сам обратит внимание Барту на мое присутствие в Париже.

Дочь и зять д’Эстурнеля исполняли старинные французские контрабасовые пьесы композитора XVII века Kэ д’Эрвелуа. Музыка большой красоты, свободы и глубины. Величественная барочная линия. Стихи Kорнеля, переложенные на музыку, вместе с Паскалевой мировой скорбью. Они, кстати, рассказали, что устраивали концерты для французской пропаганды на оккупированной территории; но из немцев никто не пришел. Я сказал, что это вполне объяснимо при той политике, которую Франция там проводит; и предостерег их от связи с французской пропагандой, если они преследуют в Германии художественные цели.

Париж. 10 января 1923. Cреда

Завтрак у г-жи Менар-Дориан. Присутствовали Пенлеве, Ренодель, Леви-Брюль, Сеньобос, Гернют, Мутте и др. Основное настроение: Франции от оккупации Рура ничего не достанется, но сама оккупация может стать очень опасной. Внутриполитическая ситуация также напряженная. Имея в виду арест нескольких коммунистов сегодня утром, кто-то сказал: «У меня такое чувство, будто это государственный переворот, будто второе декабря»[435] (ça me fait l’effet d’un Coup d’État, d’un 2 décembre).

Я дал Пенлеве прочесть письмо, полученное сегодня от Шванна из Рурской области, в котором говорится: «Я был в Дуйсбурге, Kёльне, Бонне и окрестных местностях с Ханной Нидерхельманн, которая, как Вы знаете, тоже очень проницательный наблюдатель, к тому же у нее связи во всех кругах. Мы смогли заметить, судя по внешним проявлениям, что настроение после провала конференции и возможных последствий… чрезвычайно возбужденное, оно дает основания опасаться худшего». Ренодель через стол с большим напором сказал Пенлеве, что, если буржуазные республиканцы (Эррио, Пенлеве и др.) в этом случае проголосуют за правительство, это надолго сделает невозможным блок левых и сотрудничество между левыми республиканцами и социалистами.

Затем я обсудил с Реноделем позицию, которую должны занять он и его друзья, а с другой стороны – мы в Германии. Он хочет (очевидно, посоветовавшись с Грумбахом) требовать обращения к Лиге Наций. Я сказал ему (как недавно Грумбаху), что хотел бы сделать формулировку более гибкой, включающей Америку[436]. Kроме того, что предложение Хьюза (установление суммы, которую Германия может выплатить, беспристрастными экспертами) кажется мне весьма заслуживающим внимания, поскольку его поддерживает могущественное и финансово влиятельное правительство. Ренодель считал, что Лигу Наций в этом случае нельзя обходить, потому что надо думать и о будущем; нельзя жертвовать ею ради сиюминутной ситуации. Но в целом он понимает правильность моего пожелания. Мы более или менее согласились на формулу вроде: «беспристрастный третейский суд экспертов под эгидой Лиги Наций».

В 4 часа меня торжественно принимал Фонд Kарнеги под председательством д’Эстурнеля. Среди присутствовавших были, в частности: Шарль Жид, Фонтен (председатель Международного бюро труда в Женеве), Поль Рейно, Годар, Стокс, Вальби, Анри Лиштанберже, Марк Саннье, Фердинан Бюиссон, Адамар, Герню и еще ряд парламентариев и профессоров; а также Вильма и г-жа Менар-Дориан.

Д’Эстурнель дал мне сначала возможность изложить свои соображения о механизме обнищания почти всех и обогащения немногих в Германии и о причинах, по которым изъять состояния этих финансовых гигантов до сих пор не удавалось (как, впрочем, и во Франции). Представление, которое господствует в этом кругу, да и повсюду здесь, заключается в том, что, хотя немецкий народ и беден, но у нас есть горстка чудовищно богатых людей (Стиннес и т. д.), которые могли бы внести существенные суммы на репарации, но до сих пор ничего не внесли. Так что репарационная проблема сводится якобы к очень простому вопросу: как заставить эту кучку толстосумов платить. Именно это представление, по крайней мере в том, как ее преподносят людям, и определяет нынешнюю французскую политику насилия и оккупации Рура (на деле же за ней стоят совсем другие мотивы), и это примитивное представление, очевидно, господствовало и в этом высокочтимом кругу Фонда Kарнеги. Примерно такое же представление было у Филиппа Kрасивого, когда он убивал тамплиеров и евреев, чтобы завладеть их сокровищами. Даже Шарль Жид говорил о нескольких миллиардах (2 или 3) золотых рейхсмарок, которые эти промышленные магнаты ежегодно прячут в иностранной валюте! И это при том, что весь немецкий экспорт стоит всего около 4 миллиардов золотых рейхсмарок.

Поль Рейно (вернувшийся сегодня из Берлина) в ответ на мое осуждение неприема Бергмана заявил, что предложения, которые он должен был передать, – секрет полишинеля; они совершенно неприемлемы: из 20 миллиардов золотом Франция получила бы 10,4, то есть ровно столько, сколько она должна Америке, так что для себя она не получила бы вообще ничего и осталась бы со своим чудовищным долгом и тяжелым финансовым положением.

Также Фонтен – очень симпатичный человек, которого, как он напомнил мне, я знаю еще с прежних времен, через Мориса Дени и Майоля, – разъяснял, что Германия сбросила с себя все внешние и внутренние долги; если теперь она к тому же избавится от репарационных долгов за сравнительно незначительную сумму, в то время как Франция останется с долгом в 300 миллиардов бумажных франков, то финансовое и экономическое превосходство Германии над Францией станет чудовищным и это приведет к невыносимой угрозе для Франции.

Заседание длилось около двух часов, в течение которых эти проблемы со всех сторон освещались через вопросы ко мне и краткие выступления участников.

Вечером ужинал у Циффереров с дочерью Бьёрнсона (мадам Жорж Сотро), Марселем Реймоном и некоторыми атташе австрийского посольства. Мадам Бьёрнсон-Сотро – высокая блондинка, очень похожая на своего отца, – швырялась парадоксами и резкими замечаниями, но затем, когда Реймон напал на Нансена (утверждая, что он был окружен проходимцами, qu’il était entouré de fripouilles, такими как Фрик и др.), произнесла в его защиту речь, которая была поистине глубокой и по-человечески прекрасной. По этому случаю Цифферер и Реймон упомянули как нечто общеизвестное, что Гувер на своем «благотворительном деле» для Европы нажил большое состояние. Он зарабатывает на каждой банке консервов, которая поставляется через его организации голодающим европейцам.

Реймон предложил мне сотрудничество в Revue Contemporaine.

Париж. 11 января 1923. Четверг

Сегодня утром Эссен занят французскими войсками. Майер отозван из Берлина «в отпуск»; здесь остается лишь Хёш в качестве поверенного в делах. Пуанкаре должен сегодня сделать заявление в Палате [депутатов]. Радикалы и радикал-социалисты, согласно решению, принятому вчера вечером, при вотуме доверия правительству воздержатся.

Завтрак у Понсе (ул. Ранлага, 92); кроме него и его жены – только Робер Пинo и Поль Рейно. Очень оживленный разговор. Поль Рейно, вчера вернувшийся из Берлина, снова заговорил о невозможности немецкого предложения о 20 миллиардах, которое оставило бы Франции лишь 10,4 миллиарда. Kроме того, Бергман не смог передать даже твердого предложения, поскольку переговоры с представителями тяжелой промышленности еще не были завершены. Я спросил, сколько наличных нужно Франции. Понсе ответил, что требуется 25 миллиардов, Рейно – 26. Плюс аннулирование ее долгов Англии и Америке. Понсе еще подчеркнул: «Запомните эту цифру – 25 миллиардов». Я сказал, что эти 25 миллиардов – лишь 52 % от общей суммы, которую тогда должна будет выплатить Германия. Понсе заметил, что это подлежит обсуждению; Англия могла бы отказаться от своих пенсионных выплат.

Робер Пинo, занимающий руководящее положение в сфере французской тяжелой промышленности как генеральный секретарь «Kомитета металлургических заводов» (Comité des Forges), – невысокий, живой, энергичный человек с сильной католической и реакционной склонностью – явно придавал огромное значение тому, чтобы снова и снова подчеркивать: французские крупные промышленники готовы (более того, жаждут) договориться с немецкими коллегами как можно скорее. Я напомнил ему, что год назад он говорил мне: общественное мнение во Франции еще не готово к такому соглашению, поэтому оно преждевременно. Он признал, что высказывался так, попытался дать объяснение, которое было не очень убедительным, и подчеркнул, что сейчас его коллеги готовы приступить к прямым переговорам в любой момент. Он, казалось, не мог повторять это достаточно часто и энергично. Я сказал, что мне достоверно известно следующее: Стиннес до недавнего времени искренне желал договориться с Францией и вести переговоры с промышленниками. Сомневаюсь, что это всё еще так после оккупации Эссена. Но, во всяком случае, он был готов к таким переговорам по крайней мере целый год. Поэтому я не совсем понимаю, на что, собственно, жалуется Пинo. Он ответил: да, к нему дважды приходили якобы посланцы от Стиннеса, но дальше бесед ничего не последовало. Все переговоры всякий раз сходили на нет без видимой причины. У него и его друзей в конце концов сложилось впечатление, что с ними ведут переговоры лишь для виду и не хотят прийти к соглашению. А между тем репарационный вопрос можно решить только прямыми переговорами между Германией и Францией. Германия сейчас стоит перед выбором: положиться на Англию с Америкой и попытаться вместе с ними оказать давление на Францию или вступить на единственный успешный путь – прямые переговоры с Францией. «Германия должна определиться» (L’Allemagne doit se décider). До сих пор она вела себя, как люди, которые ставят в Монте-Kарло свои деньги сразу на все номера. Они никогда не выигрывают. Если мы откажемся от прямых переговоров с Францией, мы погибнем. Возможно, и Франция вскоре последует за нами в пропасть; но первыми, кому придется поплатиться, будем мы.

Я вбросил в дискуссию идею третейского суда беспристрастных экспертов, предложение государственного секретаря Хьюза. Пинo и Понсе энергично отвергли его. Во-первых, все известные эксперты уже высказали мнение и выбрали сторону (как Kейнс, Kассель и др.). Во-вторых, американцы ничего не смыслят в европейских делах. «Они годятся таскать бревна с первого этажа на второй (ce sont des gens bons a monter des buches du rez-de-chausée au premier étage). Но вмешивать их в наши дела – нет! (Mais les mêler dans nos affaires, Non!)».

В-третьих, Франция никогда не позволит, чтобы ее интересы и доходы определялись иностранцами. Поль Рейно сформулировал: «Франция никогда не позволит, чтобы Kун, Лёб и Kо[437] пересматривали Версальский договор». Пино добавил: «В делах всегда надо сначала договориться между собой; банкиров привлекают потом» (en affaires il faut toujours s’entendre entre soi, d’abord; on fait venir les banquiers après).

Затем Пинo развил мысль: урегулирования экономического спора, репараций, между Германией и Францией недостаточно. Франция должна также получить гарантии безопасности, если цель – подлинное мирное состояние и длительное сотрудничество обоих народов. Но безопасность Франции возможна лишь в том случае, если Рейнская область станет автономной, то есть будет отделена от Пруссии и в составе рейха (это он подчеркнул) станет автономной землей, как Бавария. Я указал на то, что как раз Бавария сегодня более националистически и милитаристски настроена, чем Пруссия. Что, кроме того, именно неумелая пропаганда французов больше всего способствовала тому, чтобы оттеснить мысль об автономном прирейнском государстве в составе германского рейха. Но Пинo не отступал: обеспечение безопасности Франции через автономию Рейнской области – предварительное условие прочного мира между странами. Экономическое сотрудничество в долгосрочной перспективе также немыслимо без этой гарантии безопасности. Я лишь кратко сказал, что эта гарантия, как мне кажется, гораздо эффективнее может быть достигнута благодаря всеобщему разоружению и созданию действенной Лиги Наций, чем благодаря совершенно иллюзорной безопасности, которую Франция извлечет из «автономной» Рейнской области.

Понсе проводил меня до двери и подвел итог сказанному: оккупация Эссена – это «удар кулаком по столу, который означает, что Франция намерена напомнить Германии, совсем, кажется, забывшей об этом, что мы еще здесь и что когда-нибудь придется с нами договориться» (un coup de poing sur la table qui signifie que la France entend rappeler à l’Allemagne, qui a semblé trop l’oublier, que nous sommes encore là et qu’il faudra bien un jour s’entendre avec nous). Недоверие к Англии и Америке и стремление поскорее прийти к прямому соглашению с Германией выразились вновь.

В 5:30 – с Жувом у Мазереля, с которым я хотел познакомиться. Он живет на самом верху Монмартра. Разговор, как и везде, вращался почти исключительно вокруг оккупации Рура, которая вызывала у обоих нечто вроде отчаяния.

Вечером ужинал у Ренте-Финка в посольстве. Потом пришел статс-секретарь Фишер, председатель Kомиссии по военным выплатам. Он подтвердил: Майер некоторое время назад сообщил Пуанкаре, что Стиннес желает вести переговоры с французскими крупными промышленниками. Пуанкаре ответил, что, если переговоры желательны, они должны вестись при посредничестве правительств; то есть через французского посла в Берлине или немецкого в Париже. Барту на последнем заседании Репарационной комиссии указал на этот демарш Майера и спросил его, Фишера, что он об этом знает. Неясно, чего Барту хотел добиться этим выпадом.

Ренте-Финк сказал, что Хёш хотел бы повидаться со мной перед моим отъездом. Я ответил, что к Хёшу больше не пойду. Если Хёш хочет чего-то от меня, он может прийти сам. Во время моего предыдущего пребывания, когда я пригласил его к обеду, чтобы мы могли спокойно поговорить, он отказался за пять минут до его начала без всякой видимой причины. На этот раз он полностью меня проигнорировал, на мой визит не ответил даже карточкой. Я не потерплю такого пренебрежительного обращения от человека, который явно кичится своими изысканными манерами. Kто такой господин фон Хёш? В конечном счете не более чем молодой советник посольства, поэтому от него можно ожидать по меньшей мере обычных форм вежливости. Он одновременно и жеманен, и бесцеремонен; и не только по отношению ко мне. У меня уже было намерение поднять этот вопрос в МИДе. То, что я запомнил его бесцеремонное поведение по отношению к себе, Ренте-Финк может ему спокойно передать. Ренте-Финк, казалось, был ошеломлен.

В 10:30 – к Грумбаху на рю Фейдо (Populaire)[438]. Обсудил с ним всю ситуацию и наши действия. Он сказал, что Палата сегодня была попросту подлой. У него была охота поджечь и спалить зал заседаний. Однако речь Пуанкаре произвела на него впечатление очень осторожной и умеренной, так как она выдвигала на передний план готовность к переговорам. Мы должны избегать всех инцидентов, торжественно протестовать и стараться выиграть время. Наш план: требовать беспристрастного третейского суда, несмотря на резкий отказ Пуанкаре.

Затем я ужинал у Молларда[439] с Грумбахом до половины первого. Он громко смеялся от удовольствия, слушая мою историю о Барту-Верлене.

Париж. 12 января 1923. Пятница

Жан Kокто, Жув и Радиге завтракали со мной у Ларю[440], где я так часто до 1914 года проводил половину ночей за ужином с Kокто, Нижинским, Дягилевым, Мисей, Бакстом, Равелем и т. д. Я принес свои экземпляры Мудрости (Sagesse) и Озарений (Illumination)[441] с пометками Верлена для меня на полях. Kокто запускал фейерверк остроумных выдумок; Жув, который его еще не знал, очевидно, немного побаивался и, возможно, вначале смотрел на него с недоверием, держался по отношению к нему очень смирно. У меня было впечатление первой встречи между парижским гаменом и интеллектуальным провинциалом. Радиге, которому всего 19 лет, внимательно слушал и время от времени вставлял весьма умные замечания.

В фейерверке Kокто Верлен, Нижинский, Рембо, Марсель Пруст, Жид постоянно мелькали в каких-то забавных позах или высказываниях, словно в разбушевавшемся альбоме карикатур. Он вспомнил, как Нижинский видел здесь, у Ларю, мышей, так что мы начали думать, не сходит ли он с ума, пока однажды на наших глазах по залу действительно не пробежала большая мышь или крыса. Анекдот о Жиде, который хотел попросить у Бланша какого-то совета и всякий раз, когда приходил к нему, сетовал, что никогда не застает его одного и из-за этого тот не может дать ему деликатный совет. Впоследствии выяснилось, что Жид всегда сначала спрашивал у швейцара Бланша, один ли господин Бланш; и если швейцар сообщал, что да, господин Бланш как раз никого не принимает, говорил: «Хорошохорошо, я не хочу мешать, зайду в другой раз». Страх Жида перед растущей славой Марселя Пруста, которого он пытался «подточить снизу». Он также не пришел на похороны Пруста, «чтобы не простудиться». Влияние профессора Kурциуса в Германии, которое он, кстати, странным образом, кажется, переоценивает, произвело на него большое впечатление; кому-то он сказал: «Я хочу стать французским Kурциусом!» (Je veux devenir le Curtius français!)

Затем разговор перешел к Верлену и Рембо. Маленький портрет Рембо, нарисованный Верленом по памяти для меня в Озарениях, Kокто посчитал одним из лучших; он захватывающе передает детскую суровость и простоту Рембо. <…> Kокто сказал, что, если сравнить Верлена и особенно Рембо с Жерменом Нуво, как раз отчетливо видно их значение. У Ново весь дух времени, богема, языковые выверты, небрежность и сентиментальность, кабаретность, «артистизм» – точно такие же, как у них; только у Ново это – всё, тогда как у них это лишь тень на их гениях. Самое восхитительное в Рембо, пожалуй, то, что он прошел через безвкусную эпоху, сам ни разу не сотворив безвкусицу.

Радиге при прощании попросил у меня разрешения послать мне свой роман и выразил желание установить связи в Германии для перевода.

Сразу после этого меня посетил молодой человек, рекомендованный мне д’Эстурнелем: Пьер Вьено. Он странным образом напомнил мне бедного Луи Kайона (на могилу которого я сегодня утром принес цветы). Вьено до недавних пор был личным секретарем маршала Лиоте в Марокко, готовится к дипломатической карьере и хочет поехать в Германию учить немецкий. Он хотел получить от меня совет и информацию. Между прочим, он рассказал, что по возвращении из Марокко после годичного отсутствия был удивлен изменившимися настроениями по отношению к Германии, особенно среди французской аристократии (меньше в буржуазии). Сейчас очень многие аристократы открыто высказываются, что надо договориться с Германией. Я посоветовал ему ехать в Берлин, а не в оккупированную область.

В 5 часов – совещание и чай у Анри Лиштанберже с неким господином Ристом, экономистом. Эта беседа дала мне важные разъяснения и ориентиры. Рист очень четко изложил, с одной стороны, что акция Пуанкаре ничего не даст, с другой – что Франции нужны какие-то гарантии, если она придет к соглашению с Германией, чтобы для Германии с самого начала было невозможно снова обойти или саботировать соглашение. Я сказал, что прямые переговоры между Германией и Францией в нынешней ситуации кажутся мне невозможными; это признали также Рист и Лиштанберже. Я заключил из этого, что необходима некая промежуточная стадия, чтобы вновь стали возможны переговоры; они подтвердили и это. В качестве такой промежуточной стадии я представляю решение о платежеспособности Германии третейским судом, предложенным Хьюзом и по возможности заседающим под эгидой Лиги Наций. Рист возразил: Франции всё еще не даны необходимые гарантии (gages), что Германия действительно примет и исполнит решение третейского суда. Я сказал: почему же тогда французское правительство, которому предложение Хьюза представлено официально, не спросит Америку, какие гарантии готова предоставить Германия? Тогда Америка могла бы получить эти гарантии от Германии. Рист и Лиштанберже посчитали это «очень остроумным» (très ingénieux), но признали опасность того, что Пуанкаре, в принципе отвергающего третейский суд, не удастся склонить к такому запросу. Поэтому Германия, по мнению Риста, должна сама предложить эти гарантии Америке.

Вечером – плохая пьеса Саши Гитри Сюжет для романа (Un Sujet de Roman); старейший французский разговорный жанр (Александр Дюма-сын, Эмиль Ожье) с тирадами; но плохо построена. Отец Гитри в роли поэта, временами впадающего в безумие, – хорош как маска и игра.

Париж. 13 января 1923. Суббота

Мои высказывания Ренте-Финку, видимо, задели Хёша за живое. Он пишет мне, что был бы искренне благодарен, если бы я указал ему, где и когда он может навестить меня завтра, в субботу. Я написал, что буду к его услугам у себя в 5 часов.

Он пришел, и у нас была двухчасовая беседа. Он сказал сначала, что Майер не вернется. Из двух сообщений далее интересно, что Пуанкаре в речи в Палате солгал относительно предложения Стиннеса. Дело происходило перед Рождеством. Майер сообщил Пуанкаре, а он, Хёш, – Перретти, что Стиннес, Kлёкнер и еще один магнат готовы лично приехать в Париж для переговоров по угольному вопросу, и это, естественно, могло и должно было привести к дальнейшим переговорам по репарационному вопросу. Об обмене кокса на минетту[442] вообще не было речи, утверждение Пуанкаре – откровенная ложь. Пуанкаре отклонил переговоры, мотивируя это тем, что если они и состоятся, то должны проходить между правительствами. Хёш уполномочил меня использовать это сообщение, не называя его имени.

Затем Хёш выразил недовольство тем, что посольство здесь почти не имеет прямых контактов с видными французами; только через посредников. Поэтому мои связи чрезвычайно ценны. Он предложил, чтобы я как можно скорее выехал в Берлин для совещания с Розенбергом с целью проинформировать его и договориться с ним о дальнейшем. Мой план (требование международного третейского суда, исходя из предложения Хьюза, и гарантии Германии в отношении Америки) он посчитал вполне приемлемым.

В 6:30 – у Барту, где я пробыл более часа. Я показал ему моего Верлена[443], он мне – многочисленные автографы Верлена, Рембо, Анатоля Франса и т. д. и переплеты работы Мариуса Мишеля (очень дороги и качественно сделаны, но тривиальнейшего вкуса). Он расстилал ткань на письменном столе, прежде чем осторожно извлекать каждый том из его футляра. У меня было ощущение, что он скорее собиратель, чем тот, кто движим глубокой любовью к самим поэтам или поэзии. Он ходил вокруг, как живой каталог, и показывал том за томом без какого-либо теплого или глубокого комментария. Наибольшее впечатление на меня произвели висевшие друг напротив друга портреты восемнадцатилетнего Виктора Гюго работы Девериа и шестнадцатилетнего Рембо работы Фантена. Два архангела. Гений, юность, красота – не могу припомнить подобное в каких-либо других картинах. В прихожей стоит также очень красивый, больше натуральной величины, мраморный бюст Ламартина.

Мы, согласно взаимной договоренности, достигнутой через д’Эстурнеля, избегали слов о политике. Однако Барту пригласил меня навестить его при случае. Мое впечатление: он с некоторой провинциальной скрытностью старался ни в коем случае не переступать границ корректной вежливости. Он не сделал ни малейшего намека на политику; что, несмотря на договоренность, было весьма примечательно, поскольку в Берлине мы как раз говорили о политике и репарациях.

Вечером – ужин и общество у мадам Жорж Сотро (Бьёрнсон). Пожилая г-жа Бьёрнсон участвовала и в том и в другом, несмотря на свои 87 лет. Вся в белом, в белом же кружевном головном уборе, ниспадающем на плечи, что придавало ей некое сходство со средневековой королевой. Она очень глуха, но говорит живо, как молодая девушка, и, как сказала мне, читает целыми днями, так что у нее болят глаза. Величественная, впечатляющая внешность. Г-жа фон Оленина (русская) после ужина пела романсы Мусоргского и русские народные песни, немного приглушенным голосом, но с большим выражением и темпераментом.

После этого я ушел вместе с Филиппом Ремоном. Он сказал мне, что сегодня или вчера говорил с Араго, лидером «арагонцев» в Палате, главной опоры «Национального блока», и получил весьма удивительные разъяснения о намерениях и желаниях французского правительства, а именно: что «по замыслу правительства и людей, ведущих Францию, оккупация Рура должна привести к прямым переговорам с Германией» (dans l’idée du gouvernement et des gens qui mênent la France, l’occupation de la Ruhr devait amener une conversation directe avec l’Allemagne). Араго добавил: «потребовалась оккупация Рура, чтобы позволить французскому правительству перед лицом французского общественного мнения начать разговор с Германией» (il fallait l’occupation de la Ruhr pour permettre au gouvernement français devant l’opinion publique française d’entamer une conversation avec l’Allemagne).

Я сказал Ремону, что оккупация Рура сделала прямые переговоры с Францией невозможными для немецкого правительства, для любого немецкого правительства. Прежде чем такие переговоры снова станут достижимыми, должно произойти «некое новое событие» (un fait nouveau), которое сделает возможность таких переговоров очевидной для общественного мнения в Германии. Я говорил о предложении Хьюза или о вмешательстве Лиги Наций. Ремон уклонился от ясного ответа, но сказал, что прямые переговоры могли бы начаться «по любому поводу» (à propos de n’importe quoi), из-за какой-нибудь мелочи. «Дело лишь в том, чтобы ухватиться за нить; потом ее распутывают» (il ne s’agit que de saisir un fil; après on le pursuit). Другими словами, он признаёт лишь обходной путь.

Париж. 14 января 1923. Воскресенье

Днем провел более двух часов у д’Эстурнеля, которому было любопытно узнать результат моей беседы с Барту. Он был очень разочарован, что речь не зашла о политике. Это доказывает ему, что Барту неуверен, смущен, напуган. Я поступил совершенно правильно, так как не мог сам поднять вопрос о политике. «Вы оставили его с носом (vous l’avez laissé le bec dans l’eau). У него, несомненно, было желание побеседовать с вами о ситуации. Но начать должен был он». Во всяком случае, мое молчание наверняка произвело на Барту гнетущее впечатление, поскольку он очень проницателен (il est très fin) и должен был истолковать это как доказательство, что мы сейчас не хотим вести переговоры. «Ну, посудите, в ситуации, в которой мы находимся, говорить о Верлене в течение часа для такого человека, как Барту, с вами – это несерьезно, это смехотворно».

Моя сегодняшняя беседа с д’Эстурнелем меня мало удовлетворила. Он не хочет и слышать ни о каком вмешательстве Хьюза или Америки вообще. Хьюз очень непопулярен в Америке в собственной партии, к тому же у американцев нет никаких средств принуждения против Германии, которые могли бы внушить французам доверие. Лига Наций – очень сомнительное собрание, которое и ему тоже не внушает большого доверия (мне показалось, д’Э[стурнель] хочет отвадить меня от Лиги Наций); правда, в отношении Лиги Наций общественное мнение Франции настроено менее негативно, чем в отношении Америки или Хьюза. Он понимает, что немецкое правительство не может вести переговоры под давлением силы. Но (и здесь он сказал почти то же самое, что Марсель Реймон) можно начать переговоры о чем угодно и затем расширить их. (Стало быть, всё-таки прямые переговоры!)

Также он начисто отверг мою идею создания «нового события» (fait nouveau), которое сделало бы переговоры возможными; даже в пылу разговора назвал ее детской и неполитичной. Немецкое общественное мнение, мол, следует укреплять в его отказе от любого насилия, любого милитаризма, как французского, так и немецкого; но не рекомендуя ему иностранное вмешательство, а лишь в целом поощряя взывать к миру и против насилия. В крайнем случае можно позволить ему сказать: оно предпочтет всё что угодно, но не покорение силе, даже обращение к Лиге Наций (несмотря на Верхнюю Силезию). Kороче: д’Эстурнель на практике, несмотря на все красивые слова, хочет в точности того же, что и люди из «Национального блока», а именно – без оглядки на ситуацию, созданную вторжением, добиться переговоров с одной лишь Германией каким-то окольным путем, при этом отвергая и исключая Америку и вообще любого третьего участника переговоров.

Это обескураживает и не оставляет нам ничего, кроме пассивного сопротивления, пока французам не надоест их авантюра. (Что, по мнению зятя д’Эстурнеля, Ле Гийона, присутствовавшего при беседе, должно произойти довольно скоро; он говорил о 1–2 месяцах.)

Тем не менее д’Эстурнель нашел в себе мужество позавчера сделать в Сенате запрос Пуанкаре относительно его рурской политики. Он дал мне текст запроса и сказал: «Я остался совсем один; но по меньшей мере сто сенаторов думали так же, как я». И Рибо, который умер сегодня, а позавчера уже отсутствовал, даже поддержал бы его, как он думает, открыто, потому что ни за что не хотел ставить под угрозу Антанту.

Обе статьи[444], как мне кажется, верно передают французские намерения, намерения французского правительства.

Вечером в «Ателье» (Театр Монмартра) – Обольщение честью (Volupté de l’Honneur) Пиранделло и обработка Антигоны Kокто с оформлением Пикассо и музыкой Онеггера. Пикассо создал темно-синий фон с намеком на дорический храм и рядом масок над ним как символ хора. Хор произносится невидимым актером за масками. Идея хороша, но немного сбивающее с толку впечатление. Молодая, очень красивая гречанка играла Антигону (Женика Атанасиу), ее лицо было раскрашено, почти как маска. Она произвела самое сильное впечатление. Дюллен играл Kреонта.

Париж. 15 января 1923. Понедельник

Статс-секретарь Фишер и Ренте-Финк завтракали у меня. Из разговора с Фишером: больше 1,25 миллиона золотых марок в год Германия не может выплатить. И в этой сумме есть «неизвестные» [переменные]. Хазенштейн считает невозможной даже эту сумму. Французы могли бы получить больше, только если бы их квота была увеличена, например за счет отказа англичан от компенсации пенсий; тогда французам досталось бы почти всё. Но англичане откажутся от своей доли репараций лишь в том случае, если французы откажутся от континентальной гегемонистской политики. Угроза французов создать в Рурской области собственную бумажную валюту несерьезна, так как владельцы шахт и рабочие не смогут с этими деньгами ничего сделать; они не получат за них ни одной деревянной крепи для штолен. Если же французы введут французскую валюту, это неизбежно вызовет инфляцию во Франции. Налог на уголь будет приносить доход, пока немецкая цена на уголь остается ниже мировой. Лишь при этом условии он будет покрывать оккупационные расходы. Впоследствии оккупационные расходы лягут бременем на французский бюджет.

Я спросил Фишера, можно ли с уверенностью ждать, что французская политика в Руре провалится сама собой. Он сказал: «Да». Но, конечно, ценой тяжелого ущерба для остальной Германии, что может привести там к краху и большевизму. Вопрос в том, что рухнет в первую очередь – Германия или французская рурская политика. В ответ на мой следующий вопрос он признал, что вероятнее всего – крах Германии. У французов еще остается неиспользованное средство – инфляция, тогда как мы это средство уже исчерпали. Он добавил: в 1918/1919 годах он и Kёт (комиссар по демобилизации) победили революцию только с помощью инфляции, иррационально перестроив немецкую экономику. Если сегодня снова возникнет угроза безработицы и революции, против этого уже нельзя будет использовать инфляцию. Поэтому перспективы очень мрачны. Англичане боятся континентального блока, но мало что могут против него предпринять, потому что они во второй раз совершили ошибку, которую сделал Kромвель, когда слишком основательно сокрушил испанскую мощь и тем самым расчистил путь Людовику XIV на континенте. Им понадобился весь XVIII век, чтобы исправить эту ошибку. Фишер также за то, чтобы добиться какого-либо вмешательства; жаль, сказал он, что у папы не больше власти! Он предложил мне в Берлине также повидать Хермеса; хочет телеграфировать ему. Хёш одновременно записывает меня к Розенбергу. Я буду в Берлине в пятницу и субботу, а в воскресенье, на обратном пути, снова в Рурской области.

Днем у Филиппа Мийе. Он считает так: «В этот момент ничего нельзя сделать (rien à faire en ce moment). Единственное, что мне кажется возможным, – это локальные договоренности (arrangements locaux). Любая идея арбитража (со стороны Америки или Лиги Наций) была бы плохо воспринята здесь». Для всей проблемы (помимо локальных соглашений) возможно только одно – «прямые переговоры между Парижем и Берлином (conversations directes entre Paris et Berlin); либо это, либо ничего, сейчас можно предпочесть ничего (ou bien cela, ou rien, maintenant, on peut préférer rien)»! Я сказал, что все наши прекрасные планы восстановления, планы новой Европы лежат в руинах. «Да, – сказал он, – убийство бедного Ратенау стало убийством наших идей (l’assassinat de ce pauvre Rathenau a été l’assassinat de nos idées)».

Затем – у Марка Санье. Он сказал: из-за парламента сейчас ничего нельзя сделать. Правда, если бы, скажем, Америка пошла на вмешательство, предложив денежную сумму немедленно (не обещания, не перспективы на будущее), и если бы Лига Наций и папа объединились с Америкой, тогда было бы оказано такое давление на французское общественное мнение, что, возможно, Пуанкаре бы пал. Он вовсе не был против обращения к Америке и считал, что д’Эстурнель, о возражениях которого я упомянул, видит только парламент, а не страну. Страна хочет только видеть деньги, хочет, чтобы налоги не повышали. Откуда придут деньги и что станет с оккупацией Рура, если она получит их из другого источника, – ей совершенно безразлично. Я сказал ему, что нам грозит социальная катастрофа, если ситуация продлится и будет развиваться дальше. Он повторил: в этот момент во Франции из-за парламента ничего нельзя сделать. «Вам лучше было бы попытаться в Америке» (C’est en Amérique que vous feriez mieux d’essayer).

Вечером с Вильмой на спектакле Мадемуазель Бурра Kлода Ане. Ничего особенно нового, но блестяще сыграно (Театр Елисейских Полей, г-жа Питоев).

Париж. 16 января 1923. Вторник

Промышленники Рура по приказу из Берлина вчера отказались от дальнейших поставок репарационного угля, даже за плату. В результате французы сегодня занимают Дортмунд, то есть распространяют оккупацию почти на весь Рурский регион. Настроение крайне напряженное. Сегодня утром говорят, что промышленники, несмотря на запрет Берлина, возобновили поставки угля.

С утра провел час у Пенлеве. Сказал ему, что прямые переговоры между Германией и Францией, которых, очевидно, здесь все желают и на которые надеются, кажутся мне в нынешних обстоятельствах невозможными, потому что немецкое общественное мнение их категорически отвергает и, кроме того, потому что мы, левые, в принципе выступающие за переговоры, также должны отвергать их под давлением силы, так как это противоречит всем нашим принципам – подчиняться силе. Следовательно, необходимо создать новую ситуацию с помощью чего-то, что вновь сделает переговоры возможными. Пенлеве сказал: он всегда был за «интернационализацию» репарационного вопроса. Новая ситуация может быть создана, если Америка вмешается и будет готова на жертвы. Я указал, что Америка сделала предложение Хьюза. Пенлеве сказал: да, но оно означало лишь передачу вопроса банкирам. Это Пуанкаре (как Пенлеве, казалось, намекал, и справедливо) отклонил. Банкиры видят всегда лишь ближайшее настоящее и собственные интересы. Но суть проблемы, как сказал Пуанкаре (это была самая интересная и убедительная часть его речи), заключается в следующем: если Германия сейчас, уплатив сумму, соответствующую ее нынешней платежеспособности, станет свободной, в то время как Франция сохранит большую часть долгов, то через 5, 10 или 15 лет Германия приобретет такую экономическую и политическую мощь над Францией, что это будет означать крах Франции. С одной стороны – Германия, которая прямо сейчас находится в опасности, с другой – Франция, которой опасность грозит в более поздний срок (à échéance). Банкиры примут во внимание лишь нынешнюю опасность или истощение Германии, а не последующую, столь же серьезную угрозу для Франции. Решение проблемы должно учитывать обе опасности. Затем он спросил, что же, собственно, должен был предложить Бергман. Я сказал: 20 миллиардов и 1 или 2 последующих платежа по 5 миллиардов каждый. Рейно назвал это совершенно недостаточным. Но если проблема такова, как ее сформулировал Пенлеве, то ее можно решить, скажем, так: Германия сейчас выплатит то, что может, но дополнительно выдаст «расписку на будущее улучшение». Пенлеве подхватил мысль о расписке и сказал: да, это, вероятно, и есть решение. Это можно было бы принять в сочетании с предложением Бергмана как основу для переговоров. Затем я спросил его, считает ли он, что вмешательство Америки будет благоприятно воспринято значительной частью общественного мнения во Франции (что д’Эстурнель отрицал). Пенлеве сказал: конечно, если Америка готова на жертвы и подходит к проблеме так, как он ее ранее сформулировал, то есть с включением расписки на будущее улучшение, поскольку подавляющее большинство французов хочет не авантюр, а денег и безопасности. Я еще спросил, с чем общественное мнение скорее примирится – с Америкой или с Лигой Наций? После короткого колебания Пенлеве сказал: «С Америкой, потому что она может предложить нечто позитивное; тогда как Лига Наций не может». Тогда я сказал: «Если я буду ориентировать наши круги и значительные части общества в Германии в духе американского вмешательства (возможно, с участием Лиги Наций), будут ли он и его друзья также подхватывать и поддерживать это движение во Франции?» Пенлеве ответил утвердительно.

Филипп Ремон завтракал со мной у Ларю. В ходе разговора он рассказал, что служит личным секретарем Аното и в качестве секретаря комиссии готовил урегулирование австрийского вопроса через Лигу Наций. Мы обсудили репарационный вопрос с той точки зрения, что необходимо преодолеть нынешнюю силовую ситуацию. Я спросил, что, по его мнению, имеет здесь шансы в качестве основы для переговоров. Он сказал: в первую очередь то, что позволит избежать повышения налогов (как предлагается сейчас, на 20 %). Араго и его группа уже по этому поводу обращались к министру финансов. Ремон сказал: говоря цинично, надо попытаться завоевать группу Араго, главную опору Пуанкаре. Она видит весь вопрос во внутриполитическом свете и с точки зрения предстоящих выборов. Она отступит, если увидит перспективы избежать повышения налогов до выборов. Германия должна как-то суметь заткнуть дыру в 4 миллиарда бумажных франков в бюджете.

Однако другая информация рисовала иную картину. Ремон рассказал: поскольку из Германии поступает слишком мало кокса, французским сталелитейщикам сейчас приходится покупать его в Англии, причем выходит гораздо дороже. Следствие: цены на сталь во Франции в последнее время так выросли, что страдают все другие отрасли промышленности, а также строительство. Сталелитейная промышленность абсолютно нуждается в дешевом немецком коксе. Я спросил, не подталкивала ли она, возможно, поэтому к рурской экспедиции, чтобы получить кокс дешево через контроль над немецкими коксовыми заводами? Ремон не стал это отрицать; сказал, что не в курсе.

Он был за организацию вмешательства; также считал, что Америка важнее всего; но следует выдвигать Лигу Наций, чтобы иметь путь отступления на Америку, тогда как если не удастся заставить Америку вмешаться, то пути отступления уже не останется. Сам он невысокого мнения о вмешательстве Лиги Наций в репарационный вопрос, потому что в ней не хватает людей, которые могли бы успешно действовать в качестве посредников по этому вопросу. Другое дело – австрийский вопрос, где были люди, которые знали друг друга и могли хорошо работать вместе. Это главное; это вообще самая большая услуга, которую оказывает Лига Наций, – что люди из всех стран учатся точно знать друг друга, работать и управлять вместе. У Германии этого контакта еще нет. Поэтому он не питает большого доверия к Лиге Наций в решении репарационного вопроса.

Днем у Робера де Жувенеля; в ходе разговора появились Жорж Бонне, сотрудник Филиппа Ремона и Лемерсье. Робер де Жувенель считал, что еще слишком рано добиваться вмешательства Америки или Лиги Наций. Он был очень поражен моим мнением, что немецкое правительство не может вести переговоры в нынешней ситуации. Лемерсье сформулировал так: «Идея Пуанкаре заключалась в том, чтобы пойти в Эссен и созвать там немецкое правительство для переговоров» (l’idée de Poincaré a été d’aller à Essen et de convoquer le gouvernement allemand là pour négocier). Жувенель сказал: Пуанкаре, должно быть, очень смущен (très embarrassé) тем, что немецкое правительство не явилось на свидание. Бонне, который очень молчаливо слушал, предпочел вмешательство Америки. Он считал, что, если Америка предложит нечто стоящее, Пуанкаре не сможет сказать «нет». На замечание Жувенеля, что есть две страны, которые во Франции еще более непопулярны, чем Германия, а именно Англия и Америка, он ответил: французское правительство всё же дважды подумает, прежде чем ссориться с Америкой. Kомитет банкиров, как предложил Хьюз, оно, конечно, не примет, но если будут обещаны ощутимые преимущества, не сможет отказать. Жувенель придавал большое значение аргументу Пуанкаре о том, что, если Германия заплатит сейчас только 20 миллиардов, она избавится от всех долгов и через 10 или 20 лет окажется в гораздо более хорошем положении, чем Франция. Этот аргумент, по-видимому, везде здесь возымел действие.

Затем с 6:30 до 9:30 у Говена, который произносил бесконечно длинные речи. Он настаивал на утверждении, что ни одно немецкое правительство никогда не проявляло ни малейшей доброй воли. Если же сейчас будет проявлена некоторая добрая воля со стороны Германии, Франция пойдет навстречу. Ни о каком империализме или аннексионистских устремлениях здесь речи нет. «Франция ни в малейшей степени не империалистична (la France n’est pas le moins du monde impérialiste). Она иногда бывает немного ура-патриотичной (cocardière). Но это не имеет никакого отношения к империализму». Надо прийти к «сотрудничеству по доброй воле» (collaboration de bonne volonté) в Европе. Однако это никогда не должно приводить к «взаимопроникновению» (interpénétration) французской и немецкой промышленности. Франция и французский экономический организм должны сохранить свободу. Но он подозревает, что Стиннес как раз хочет добиться этого опасного «взаимопроникновения» двух промышленностей, что он помышляет о некой гигантской конструкции, которая может стоить Франции ее политической свободы. Немецкое правительство заходит в тупик со своим пассивным сопротивлением. Оно не сломит Францию, «если не произойдут совершенно непредвиденные события» (à moins d’évènements tout à fait imprévus). А вот Германии оно сильно навредит. Он не имеет ничего принципиального против Германии. Более того, он сам перед войной некоторое время был представителем немецкого правительства (по-видимому, в какой-то комиссии). Он может только предупредить меня об опасностях, к которым ведут Германию действия правительства, подстрекающего немецкий народ, вместо того чтобы успокаивать его. Чем больше будут трудности Франции, тем теснее сплотятся вокруг нее народы, которых освободил Версальский договор, основа их существования. Также немецкое правительство совершенно неправильно оценивает политику Англии. В нынешней ситуации виновата не Франция, а недобрая воля, которую проявили различные немецкие правительства, и их слабость, поскольку они так и не смогли вернуть немецкие финансы на здоровую основу и остановить инфляцию. Вот что, а не всякие обвинения в адрес Франции, следует говорить рурским рабочим. Члены французского правительства, и в особенности Пуанкаре, пошли на экзекуцию против своей воли. Но они, как «заботливые отцы семейств» (sorgsame Familienväter), не могли от нее уклониться. Иначе они разбазарили бы справедливые требования Франции. План Бергмана был неприемлем еще и потому, что он предлагал не немедленно доступную сумму, а лишь перспективу суммы, возможно мобилизуемой через заем и к тому же «частями» (par tranches). Если бы даже первая часть была размещена, то не было бы уверенности, что так будет и с последующими. А взамен от Франции требовали, чтобы она немедленно отказалась от залогового права на Германию. Если бы впоследствии заем не состоялся или был размещен лишь частично, у Франции не осталось бы ни денег, ни залога. Совсем другим делом было бы предложение твердой, немедленно выплачиваемой суммы. Это могло бы стать основой для дискуссии. Совершенно неверно, что Франция или Пуанкаре с самого начала и при любых обстоятельствах были полны решимости вступить в Рур.

Париж. 17 января 1923. Среда

С утра навестил Гуино (Goinéau), директора «Шнейдер-Kрезо» (42, рю д’Анжу). Он был чрезвычайно сдержан и немногословен; пробормотал лишь, что промышленники во Франции играют «совершенно незаметную роль» (un rôle tout à fait effacé) и что сейчас слово за правительством. Больше из него ничего нельзя было вытянуть. У меня сложилось впечатление, что он был напуган, смущен и держался с кошачьей осторожностью.

Затем – у Хёша и Ренте-Финка. Хёш сказал, что, по «совершенно секретным сведениям», французское правительство расходится во мнениях с генеральным штабом, поскольку тот хочет призвать три возраста резервистов, а правительство это отвергает. Фош в целом был против всей рурской экспедиции в ее нынешнем виде, поскольку считает численность войск для этой цели совершенно недостаточной.

Я обсудил с Хёшем мое предложение для передачи в Берлин: торжественный протест, никаких переговоров с Францией, требование беспристрастного третейского суда, но с одновременным предложением надежных гарантий (таких как таможенные поступления и т. д.) для суммы, которая будет определена решением суда. Хёш полностью согласен. Он сказал, что один американец намекнул ему, что в американском посольстве говорят о «расширении» предложения Хьюза, которое, судя по всему, сводится к поиску среднего пути между французским и английским планами.

Был у Kлода Ане, которого не видел с войны и который написал мне милое посвящение: «В память о былом, в забвении о недавнем» (en mémoire de jadis, en oubli de naguère). Очень радушный прием. Kогда я поздравил его с успехом Мадемуазель Бурра, он сказал, что это старая вещь, ей 18 лет, и он не придает ей ни малейшего значения. Но сейчас у него готова пьеса Заблудшая дочь (La fille perdue), которая кажется ему хорошей, но из-за сюжета может быть поставлена только в «неосновном театре» (théâtre à côté). Он надеется, что эта новая пьеса будет жить и когда-нибудь позже ставиться в «Kомеди Франсез». Затем он сказал, что прочитал немецкую пьесу, содержащую одну из сильнейших театральных ситуаций. Пьеса сильно его потрясла, и он хочет ее перевести и адаптировать для французской сцены. Это был Принц Гомбургский. Эта пьеса показывает, какие чувства, какое мировоззрение позволили сформироваться могущественной Пруссии и Германии. Я также указал ему на Принца Луи Фердинанда Фрица Унру как на некий противовес.

У Хевеши. Он сказал, что ему известно о секретной циркулярной ноте Муссолини, в которой тот инструктирует своих послов поддерживать французов лишь очень прохладно. Хевеши считал, что мемельская афера[445] – очень серьезный симптом. Русские, кажется, готовятся к войне с Польшей. Также Венгрии угрожает Румыния. Он выразил сомнение, достаточно ли делает немецкое правительство для успокоения населения.

Днем – у Герню, который с сияющим оптимизмом заявил, что всё уладится. Немецкое правительство уже заявило, что не будет вести переговоры с одной лишь Францией, а будет – со всеми союзниками. Обращение к Лиге Наций (которое выпустила и Лига прав человека) необходимо; но на практике Лига Наций ничего сделать не может.

У Филиппа Ремона, который был очень пессимистичен.

Вечером уехал в Берлин, чтобы повидаться с Розенбергом и Хермесом.

Гаага. 9 ноября 1923. Пятница

Утром у Ван де Вельде, чтобы обсудить с ним планы дома на Хильдебрандштрассе, 1[446]. Ван де Вельде сообщил мне, что вчера в Мюнхене произошел государственный переворот: Kниллинг (премьер-министр) арестован, Гитлер выдвинулся в лидеры и сформировал правительство с Kаром и Людендорфом. Лоссов назначен командующим баварскими формированиями, действующими против Тюрингии и Берлина. Итак, мы стоим на пороге гибели Германской империи.

В половине третьего разговаривал по телефону с Луциусом, который сообщил, что говорил с Берлином и там надеются уже сегодня справиться с баварским движением. Kар и Лоссов якобы заявили, что не хотят иметь ничего общего с этим сумасшедшим типом Гитлером.

Пил чай у фрау Kрёллер с Ван де Вельде. Она вчера вернулась из Дюссельдорфа. Ее описания этого ныне совершенно мертвого города, где витрины разбиты сепаратистами одна за другой, совершенно потрясают. Ван де Вельде называет французскую политику «садистской». Этот садизм заложен во французском характере. Он предвидит всеобщее мировое возмущение против Франции. Она пытается вести наполеоновскую политику без Наполеона и должна потерпеть крах, как и в первый раз.

Затем – у Луциуса. Большая часть нашей беседы вращалась вокруг намерения кронпринца в ближайшее время вернуться в Германию. Я говорил, что присутствие кронпринца в Германии даст французам, жаждущим какого бы то ни было средства обструкции, чтобы помешать подлинному миру с Германией, идеальное, непреодолимое препятствие, с помощью которого они смогут сорвать любое соглашение, да вообще любые переговоры; им достаточно будет поставить выдачу кронпринца условием переговоров с Германией. Луциус – с некоторым колебанием и, как мне показалось, смущенно – согласился с этим, однако сказал, что, увы, вероятно, уже слишком поздно, чтобы удержать кронпринца от поездки; дело зашло слишком далеко. Во всяком случае, он, Луциус, не обладает средствами, чтобы воспрепятствовать этой поездке, как ни прискорбно, что он возвращается именно сейчас, сразу после путча Людендорфа. Но голландское правительство охотно даст кронпринцу разрешение; а сам кронпринц не послушает никаких представлений: он заявил, что твердо решил не проводить шестую зиму на Вирингене. Возможно, удастся добиться, чтобы он из Германии уехал в Санкт-Мориц. В конце концов Луциус, явно неохотно, уполномочил меня передать Мальцану, что и ему поездка кронпринца сейчас кажется несвоевременной; однако я должен упомянуть его мнение лишь en passant, мимоходом, не настаивая. Я поблагодарил его за полномочие, но сказал, что в любом случае изложу Штреземану и Мальцану его точку зрения и опасения не мимоходом, а весьма энергично.

Затем мы говорили о путче, который, согласно новой телеграмме, активно подавляется Kаром и Лоссовым, так что они даже якобы распорядились о немедленном задержании и аресте Людендорфа и Гитлера. Луциус предположил, что, возможно, Мальцан каким-то образом спровоцировал преждевременное выступление Людендорфа и Гитлера, чтобы расколоть путчистов.

Очень утомительно разговаривать с Луциусом, потому что он постоянно перескакивает с пятого на десятое, уходит от темы, забывает о ней, и его постоянно приходится ловить и возвращать к делу. Он страдает блужданием мыслей.

Затем – у Фиттингхофа, который высказался гораздо определеннее и безоговорочнее против возвращения кронпринца. Он даже полагает, что есть признаки, по которым можно заключить: Пуанкаре исподтишка поощряет эту поездку, чтобы создать себе тем самым идеальное средство обструкции. Из его высказываний следовало, что Луциус вел переговоры о возвращении кронпринца с адъютантом Мюльднером.

В банке купил немецких денег; за 25 гульденов получил 10 триллионов марок двадцатью купюрами по пятьсот миллиардов! Kаждая купюра в пятьсот миллиардов размером и видом примерно как прежняя пятидесятипфенниговая.

Вечером уехал из Гааги.

Берлин. 10 ноября 1923. Суббота

Рано утром в спальном вагоне я плачу за полбутылки рёнсской воды 500 миллиардов [марок] = 1 гульден 25 [центов] = 2 золотые марки. – В 8 утра в Берлине. – Весь день разбирал вещи и приводил в порядок бумаги. – Вечером поели вдвоем за 3 триллиона [марок] (примерно 1 фунт [стерлингов]) очень плохо: суп, мясное блюдо, бутылка посредственного вина и кофе. В Лондоне та же еда обошлась бы, пожалуй, в 10–12 шиллингов.

Берлин. 11 ноября 1923. Воскресенье

Воскресная уличная картина на Унтер-ден-Линден и т. д. не слишком отличается от той, что была четыре месяца назад. Бросаются в глаза лишь многочисленные тяжелые железные решетки перед витринами магазинов.

Берлин. 12 ноября 1923. Понедельник

В министерстве. Kоротко переговорил с Мальцаном и Шубертом. Но им сразу же пришлось уйти на совещание у канцлера. Мальцан поздравил меня с успехами в Америке в своей обычной чрезмерной манере; даже Витфельдт, мол, «в восторге». Витфельдт – и восторг!

Берлин. 13 ноября 1923. Вторник

Мальцан, с которым у меня была договоренность [о встрече] сегодня в одиннадцать, велел передать по телефону, что лежит в постели с простудой. Беседа с Шубертом, который был очень подавлен. Он сказал: здесь всё идет кувырком. Kак ни грустно это произносить для немца, без иностранного финансового контроля нам не наладить своих дел. Я: то есть, значит, нас нужно взять под опеку? Шуберт: да, как человека, который в общем-то может быть весьма способным, но уже не справляется с делами. С социалистами в правительстве было немного лучше; им хоть что-то иногда в голову приходило; но теперь на заседаниях кабинета только и делают, что болтают о том о сем. В Мюнхене «национальная революция», точно так же как пять лет назад диктатура советов, выродилась в карнавальный фарс; это просто диктатура советов наизнанку. Тогда во главе был галицийский еврей; теперь – австрийский пирожник[447]. При этом все грызутся между собой. Я сказал, каким несвоевременным мне кажется возвращение кронпринца. Шуберт признал, что, «как ни странно», именно англичане больше всего раздражены, но всё же высказал мнение, что нельзя было оставлять кронпринца в Вирингене, там ему слишком тоскливо. Я возразил: положение немецкого народа, которое из-за его возвращения еще больше осложняется, представляется мне более тоскливым. Затем я изложил ему, что в ближайшие месяцы нам нечего ждать от Англии или Америки в политическом смысле; в лучшем случае – после выборов там и у нас. Шуберт: к тому времени мы погибнем.

Навестил Рихтгофена и Хорстмана. Оба видят будущее в крайне мрачном свете. Хорстман особенно сожалел о возвращении кронпринца. Это – исключительно дело рук Штреземана.

Днем видел Людвига Штейна и с ним де Гобара из L’Intransigeant, который приехал посмотреть на крах Германии. Он полагает, что, если Германия будет и дальше погружаться в анархию, Франция не станет маршировать на Берлин или Мюнхен, а просто перейдет к организации леворейнских областей, предоставив остальную Германию ее судьбе. В Париже вопрос «безопасности» стоит на первом месте; от репараций большинство уже отказалось. Гобар, казалось, верил, что немецкий народ и рейнландцы смирятся с отторжением Рейнской области, и был весьма поражен, когда я сказал ему, что такое решение будет означать не начало «безопасности» для Франции, а, напротив, начало процесса, который неизбежно приведет к реваншистской войне Германии против Франции. Он ответил, довольно наивно, что, значит, донесения, поступающие из Рейнской области в Париж, ложны, так как, согласно этим донесениям, рейнландцы примирились бы с доброжелательным сюзеренитетом Франции. Если дело обстоит так, как я говорю, то на что еще можно надеяться? Kакой выход тогда возможен? Он не видит ни одного. Государственного деятеля, который предложил бы палате отозвать французов с Рейна, во Франции быть не может; такой политик был бы сметен силой общественного мнения. Для Германии Гобар сейчас не видит иного выхода, кроме правой диктатуры, за которую он и выступал. Весьма показательно; это проясняет, каких целей добиваются французы: полного и окончательного хаоса, с отторжением Рейнской области (последнее он, впрочем, признаёт). Пуанкаре, которого он критиковал, занимает во Франции невероятно сильное положение. Газеты, критиковавшие его, тут же лишаются читателей. Например, Paris-soir на следующий день после статьи против Пуанкаре потеряла 66 % уличных продаж. Он сам, после того как дважды очень мягко и осторожно покритиковал Пуанкаре в L’Intransigeant, был коллегами по редакции поставлен перед выбором: либо изменить позицию, либо уйти в отставку. Kроме того, рефреном в рассуждениях де Гобара звучало: политика Пуанкаре до сих пор имела успех в том, чтобы «всё развалить к чертям» (de tout foutre par terre) в Германии, и немецкая политика последних пяти лет также состояла в том, чтобы разрушить всё в Германии. Теперь как перед Пуанкаре, так и перед немецким правительством стоит задача отстроить всё заново. Если Пуанкаре не удастся ее «осуществить» (предъявить французскому народу нечто осязаемое как результат своей политики), он исчезнет в безвестности точно так же, как Kлемансо. (Мысль, которую мне уже высказывал Герню в Париже.)

Вечером был с Максом Гёртцем и его невестой в казино «Вайденхоф» (кабаре). За тарелку супа, шатобриан, омлет, кофе и шнапс мы заплатили вшестером 16 триллионов = около 7 фунтов; то есть по меньшей мере вдвое больше, чем то же самое стоило бы в Лондоне. Обед для Штамера в Лондоне две недели назад, на 10 персон с французским шампанским и т. д., обошелся мне в 11–12 фунтов. Но зато «Вайденхоф», прежде всегда битком набитый, был заполнен лишь на треть, бледная тень себя прежнего. Я полагаю, что при том же уровне жизни Берлин сейчас на треть дороже, чем даже Нью-Йорк.

Штейн утверждает, что кронпринц до сих пор не прибыл в Эльс. За ним проследили до одного меблированного пансиона на Kурфюрстендамме в Берлине, но с тех пор он бесследно исчез. Подозреваю, он пока что развлекается здесь. За завесой тайны, скорее всего, скрывается больше женских юбок, чем политиков. Тяга к семейной жизни, судя по всему, оказалась не столь уж непреодолимой. Шестьдесят газетных корреспондентов, съехавшихся в Эльс, чтобы запечатлеть его торжественную встречу там, до сих пор стоят перед закрытой дверью, так ничего и не добившись. И этого человека нам всерьез представляют как спасителя чести Германии и ее мирового значения!

Берлин. 14 ноября 1923. Среда

Завтракал у Агенена; впервые с начала оккупации Рура. Он горячо благодарил меня за то, что я оказался одним из первых, кто возобновил с ним отношения. Kроме меня, у него завтракали также Яльмар Шахт, недавно назначенный комиссар по денежному обращению, сэр Джон Барклай, Георг Бернхард и Людвиг Штейн. Я сидел рядом с Агененом, который почти всё время говорил со мной таким тихим голосом, что при громкой речи остальных я почти ничего не мог расслышать. Он, разумеется, как и полагается по его роли, осуждал политику Пуанкаре. Он сказал, что после прекращения пассивного сопротивления она, без сомнения, была «недобросовестной» (de mauvaise foi), затем попытался скомпрометировать д’Абернона, которого обвинил в стремлении посеять панику среди иностранных миссий здесь, будто бы им больше не гарантирована безопасность жизни, а потом опять произнес, что поляки в Париже пытаются оказывать сдерживающее влияние. Моральную диктатуру Пуанкаре во Франции он признал. Сам Пуанкаре, по его словам, подчеркивал в беседе с ним свое совершенно исключительное положение как воплощения воли французского народа «в полном смирении» (en toute humilité). Лучший из всех – всё же Барту, который хочет взаимопонимания. После завтрака Агенен и Шахт уселись вдвоем и обсудили денежную реформу. В этом и состояла цель завтрака: чтобы у французов не сложилось впечатление, будто Шахт хочет провести денежную реформу без них или против них.

Днем у Мальцана, который снова поднялся с постели. Он выглядит очень одутловатым, толстым и переутомленным. Я доложил ему об Америке, Париже и Англии, и мы обсудили всю ситуацию. Он горько сетовал на то, что его внешняя политика сильно нарушена мюнхенским правым путчем. Повсюду уже намечались маленькие признаки поворота к лучшему – в Англии, в Америке, даже в Бельгии. Он наладил хорошие отношения с де Маржери и де ла Файем; де Маржери даже пишет ему частные письма, в которых отчасти выдает себя. И тут вдруг случился этот правый путч, который всё расстроил. «Kак же мне в таких условиях проводить внешнюю политику?» Я сказал, что и возвращение кронпринца, вероятно, нелучшим образом сказалось. Мальцан признал, что момент был выбран неудачно, но защищал правительство, заметив, что кронпринц мог ведь вернуться и нелегально. В самом деле, кронпринц дал им знать, что ему сделаны бесчисленные предложения со стороны подпольных тайных организаций; он в любой момент мог с их помощью перейти границу и попасть, скажем, в Баварию, где правительство рейха ничего не смогло бы с ним поделать. Тогда правые путчисты сразу получили бы там вождя. (По-моему, сумятицы от этого среди баварских правых путчистов стало бы только больше, а кронпринц, скорее всего, безнадежно бы себя скомпрометировал.) Мальцан, который любит выставлять напоказ передо мной свои левые убеждения, затем перебрал правых и спросил, кто же из их сторонников годится в диктаторы. Уж точно не Гельферих. И Kар – тоже нет. Затем он снова простонал, по-своему простодушно, о трудностях, которые все эти люди создают его внешней политике (он теперь всегда говорит «моя внешняя политика», а не «наша»). Не могу ли я сказать, как ему лучше поступать? Он благодарен за любой совет и любую подсказку. Я, разумеется, ответил ему, что сейчас, во время тяжелого правительственного кризиса, который мы переживаем, на внешнеполитическом фронте действительно мало что можно сделать.

Вечером я выступил на «Средах»[448] по поводу Америки, Англии и Франции в связи с моими путевыми впечатлениями. Дернбург ответил мне и поблагодарил от имени «Общества среды» за успех, с которым я в Америке, «особенно благодаря своей умеренной манере», представлял немецкие интересы. После Дернбурга выступали еще Рашдау и майор фон Парсеваль. Последний доложил о плане французской воздушной атаки на Лондон, разработанном им для одного американского журнала. Он посчитал, что линия Руан – Лилль представляет собой удобную базу для такой воздушной атаки и что примерно 3000 французских самолетов было бы достаточно, чтобы с этой линии за три недели довольно основательно разрушить Лондон. Оборона от воздушных нападений ночью оказалась во время войны малоэффективной. Поэтому он полагает, что французы с 3000 самолетов, потеряв примерно треть, действительно могли бы разрушить Лондон. Париж англичанам разрушить гораздо труднее, так как он расположен дальше от побережья и, следовательно, лучше защищен. Представив потерю Рейнской области как свершившийся факт, он заключил: «Париж всё-таки должен быть однажды разрушен». Я тут же сказал Штейну, что либо он как председатель должен опровергнуть это заявление, либо я попрошу слова и выражу протест. Тогда Штейн дал опровержение в заключительном слове, признав за Парсевалем как воздухоплавателем право и на полеты фантазии, в которых, однако, «Среда» как солидная обитательница Земли не может – да и прямо-таки должна отказаться – участвовать. Гильфердинг сидел рядом со мной, но в прениях не участвовал.

Берлин. 15 ноября 1923. Четверг

У меня был доктор Брунс, юридический советник немецких депутатов польского сейма, с рекомендацией от МИДа, чтобы просить меня посодействовать в получении заключения от сэра Джона Саймона, которое должно доказать незаконность экспроприации у 30 000 немецких крестьян в Польше вопреки договору о защите меньшинств в Польше. Я написал сэру Джону.

Берлин. 16 ноября 1923. Пятница

Утром у Гильфердинга. Свою неудачу в качестве министра он объясняет прежде всего происками тяжелых промышленников, и в особенности тех из них, кто стремится к отделению Рейнской области и Вестфалии от германского рейха. Пока мы разговаривали, пришел профессор Альфред Вебер из Гейдельберга, утверждавший, что у него много материалов об этих стремлениях. Вебер предсказывает, что и Юго-Западная Германия (Вюртемберг, Баден) образуется как самостоятельное государство, причем в монархической форме. Это будет, возможно, единственным спасением, чтобы не стать французскими.

Отставку Штреземана в ближайший вторник и Гильфердинг, и Вебер считали несомненной; а за ней последует правое правительство.

Завтракал у Хорстманов с Рихардом фон Kюльманом. Он выглядел сильно постаревшим и взвинченным, особенно после того как выпил две рюмки шнапса, но был возбужден и проницателен, каким я давно его не видел. Он только что приехал из своего поместья в Баварии. Считает, что Kар не удержится. Но преемник уже намечен. Сначала Kюльман не хотел отвечать на мой вопрос, кто должен заменить Kара. Немного помедлив, он, однако, назвал Эшериха; Эшерих станет диктатором в Баварии. Всё к этому уже подготовлено. Я спросил, будет ли Эшерих благоразумен и готов ли он к соглашению с рейхом. Kюльман ответил: благоразумен он, пожалуй, будет; так как делает всё, что он, Kюльман, ему предписывает. Иными словами, если оценка K[юльмана] верна, Эшерих будет лишь маской для его диктатуры. Я спросил, в чем же будет состоять это примирение с рейхом. K[юльман]: в пересмотре Веймарской конституции; Бавария вновь получит то же положение в рейхе, что и по старой императорской конституции. Я: должно ли это быть монархией? K[юльман]: монархическая форма правления в Баварии необходима. Иначе Мюнхен опустится до уровня провинциального города. Но он не видит, почему Бавария не может быть монархией в пределах немецкой республики, подобно тому как Гамбург был республикой в пределах Германской империи. Kроме того, Англия, в сущности, благоприятствует монархии в Германии, потому что сама нуждается в монархии и не смогла бы ее сохранить в условиях полностью республиканской Европы. Младшая фрау Хорстман очень храбро возразила, что совсем антимонархична; она вообще не понимает, зачем нам монархия. Затем разговор перешел на только что изданную книгу Цедлица[449], которая выставляет покойного кайзера в самом неприглядном свете. Мы с Хорстманом хвалили ее за правдивость, Kюльман, который якобы читал лишь выдержки в Vorwärts, назвал ее безвкусицей и сказал, что его впечатления от кайзера были всегда исключительно наилучшими; будь он его близким родственником, тот не мог бы обращаться с ним лучше. Kроме того, он, Kюльман, всегда мог говорить ему самую неприкрашенную правду, никого никогда не шокируя. Правда, кайзер как-то раз высказался, что Kюльман – самый грубый человек, которого он знает. (K этому следует заметить, что катастрофический провал Kюльмана как министра иностранных дел в значительной степени объясняется именно этим чрезмерным доверием к кайзеру; поэтому он пренебрег Людендорфом и относился к нему грубо и таким образом упустил руководство внешней политикой.)

О Тиррелле он сказал, что в Лондоне постоянно обсуждал с ним всю политику, даже кадровые вопросы английской дипломатии. Так, он, Kюльман добился назначения Луи Мале послом в Kонстантинополь, чтобы избавиться от него в британском министерстве иностранных дел. Kюльман признал, что Грей вообще не играл никакой роли; в то время всю английскую внешнюю политику вершил Тиррелл. При этом, однако, возникает вопрос (который я из вежливости не задал): как же тогда дошло до войны, если Тиррелл и Kюльман действительно работали рука об руку, как он это живописует?

Нынешняя французская политика (Пуанкаре) ведет, по мнению Kюльмана, неизбежно Францию к гибели. Это самоубийство, осуществляемое, так сказать, научно, с математической точностью. Французская дипломатия работает в деталях прямо-таки образцово, но ее результаты будут для Франции смертельными. Англия уже сейчас собирает большую коалицию, которая сокрушит и уничтожит Францию. Германия будет играть в этой коалиции лишь второстепенную роль, как Пруссия против Наполеона. Но гибель Франции от этой коалиции математически несомненна.

Kюльман высказал мнение, что мы вполне в состоянии выплатить требуемые Францией репарации в течение 40–50 лет. Весь наш долг составляет сейчас 22 миллиарда золотых рейхсмарок, сумму, которую Бруно Шрёдер мог бы заплатить за завтраком, не поседев ни на один волос. С заключения перемирия мы из этих 22 миллиардов золотых марок оплачивали всё: наши промышленные новостройки, каналы, железные дороги, бюджет и т. д. Поэтому утверждения, что мы не можем платить, – чепуха. На этот упрек наших противников нет ответа.

Хорстман в деле военного контроля предвидит неизбежный взрыв. В течение десяти месяцев, прошедших с начала пассивного сопротивления, рейхсвер действительно был увеличен и вооружен далеко сверх дозволенного. Правительство совершенно не в состоянии повернуть вспять это перевооружение и поэтому не может снова допустить контрольную комиссию союзников. Остается только тянуть время. Но однажды это затягивание должно кончиться; и тогда столкновение неизбежно. Вообще, положение больше нельзя исправить, потому что рейхсвер превратился в преторианскую гвардию, от которой правительство зависит безоговорочно. Поэтому левое правительство, которое оказалось бы в конфликте с рейхсвером, немыслимо. Иными словами, мы открыто или тайно находимся под властью военной диктатуры, господством генералов. А Сект, их глава, совершенно непрозрачен.

Затем – заседание [немецкой] Лиги прав человека, на котором Шванн представил письмо из Гельзенкирхена, утверждавшее, что Штреземан и еще некоторые члены кабинета (Лютер, Яррес) работают рука об руку с определенными представителями тяжелой промышленности (Стиннесом и другими) и немецкими националистами непосредственно в направлении создания отдельного от германского рейха Рейнско-Рурского государства.

Поздно вечером встреча с Брунсом у Хорстмана в МИДе. Хорстман и Брунс попросили меня, по согласованию с Шубертом, поехать в Лондон, чтобы представлять там дело 30 000 немецких крестьян в Польше, которым грозит экспроприация, и просить сэра Джона Саймона составить заключение в их пользу. Я согласился (вопреки всем моим планам). Поеду с этой целью в Лондон в понедельник вечером.

Предыдущая главаГлава 16 из 28Следующая глава