К книге
Никто, кроме нас…ПОВЕСТИ. НИКТО, КРОМЕ НАС…
100%
ПОВЕСТИ. НИКТО, КРОМЕ НАС…
21

… группа шла по склону.

Впереди, держа щупы наперевес, вглядываясь в каждый метр тропы, шли «охотники»[5]. Следом за «охотниками» головной дозор и старший группы капитан Истратов.

За Истратовым взвод десантно-штурмовой группы.

Шли молча. Каждое слово, ненужная фраза, лишнее движение отнимали и без того уходящие силы. И горы, величественные и бесконечные, хранили такое молчание, что порой десантникам казалось, будто они всего лишь совершают многочасовой учебный переход, который вот-вот закончится возвращением на базу, обжигающим душем и прохладными простынями до утра.

Но они знали: это не так. Напряженная тишина, нарушаемая осыпающейся галькой под тяжелым шагом десантных ботинок, в следующую секунду может разорваться выстрелом из «эрэса»[6] или гранатомета, подрывом на радиоуправляемом фугасе, автоматными очередями, скоротечным или многочасовым боем, в котором кто-то останется жив, а кто-то примет смерть здесь, под бездонным небом Таджикистана.

И потому все они, измотанные суточным рейдом, мучимые жаждой, волокущие на себе автоматы, «мухи»[7], огнеметы, тяжелые пулеметы Калашникова, снайперские винтовки и неподъемный боекомплект, настороженно всматривались в едва шелохнувшуюся веточку, упавший с горы камень, в любой посторонний блик под солнцем, вслушивались в еле различимый чужой звук, тем самым оставляя себе возможность опередить противника, мгновенно выбрать позицию, успеть открыть поражающий огонь, выжить и победить…

Левашов проснулся после заката, когда солнце уже ушло в темнеющие у горизонта леса Подмосковья.

Он еще подумал, что солнце сейчас лежит себе на боку и все ему трын-трава. Оно-то свои обязательства выполнило. А может, солнце лежит на спине, нога на ногу, усмехается и приговаривает: «Ну-ну! Молодец ты все-таки, Левашов… Мужчина!»

Именно так он к себе и обратился.

Смотреть на часы было уже бессмысленно — он и не посмотрел.

Голова трещала по швам. Он подумал о холодном пиве, водке, пельменях и, вспомнив, что все это есть в холодильнике, ужасно расстроился.

Левашов пребывал в той стадии запоя, когда чем старательнее пытаешься выйти из него, тем головокружительнее срываешься в обманчивую бездну.

— Все, баста! — сказал он вслух и сам не поверил в сказанное.

В это время и раздался телефонный звонок.

— Левашов?

— Я, — ответил он и подумал, что надо было изменить голос, сказать, что Левашов вышел, а позже перезвонить самому с более убедительными оправданиями, вроде: бабушка полезла вворачивать лампочку, упала с табуретки и сломала ребро, ногу и все вставные зубы… Хотя какая, к черту, бабушка.

— Это становится забавным… Второй раз вы назначаете мне свидание и второй раз не приходите. Я уж было решила, что вас нет, а так мираж, фантом… А вы, оказывается, ничего, существуете.

— Вот именно, существую.

— Что, так и не вышли из коматозного состояния?

— Пытаюсь, — честно признался Левашов.

— Это обнадеживает. Значит, когда-нибудь мы все же встретимся?

— Знаете что, Наташа, — набрался храбрости Левашов, — приезжайте ко мне. У меня есть холодное пиво и пельмени.

Про водку он предусмотрительно умолчал.

— Пельмени сами стряпали?

— Государство.

— Нет уж, дудки. Я приеду, и выяснится, что нет ни такого дома, ни такой улицы, а есть представительство какого-нибудь Таймыра, где, конечно, всегда холодное пиво, а вас соединяют по прямому проводу… Идите вы к черту!

И бросила трубку.

Левашов походил вокруг телефона, перенабрал ее номер.

— С вами разговаривает автоответчик…

Автоответчик! Надо же!

Он положил трубку.

«Сегодня я звонил вам ночью — мне отвечал автоответчик. Он был развязен, как буфетчик, газетчик, фальшивомонетчик… Я осторожен, как разведчик… Господи, какой бред лезет в голову».

Он еще раз набрал ее номер, дождался условного сигнала и сказал:

— Наташа, простите меня… Вы не представляете, как мне тяжело при мысли, что мы больше не увидимся. Я буду ждать вас завтра на том же месте, пока вы не придете. И послезавтра. И дальше… Наташа, я…

Но время его уже истекло.

Потом он варил пельмени, посыпал их тмином, добавлял майонез. Выпил две рюмки водки, кружку пива.

Отпустило. Он сидел в кресле под торшером, расслабленно вытянув ноги.

За окнами был март великодушный. Сквозь низкие рваные облака проступали далекие холодные звезды. Шел редкий, первый в этом году, дождь.

Левашов вспомнил северную весну, удивительные, казалось, неправдоподобные мартовские утренники: день начинался температурой минус сорок, прохватывал, сковывал тело, и уже не верилось, что где-то на земле есть море, кипарисовые аллеи, соломенные шляпки… А к часу дня температура поднималась до ноля, валенки хлюпали по лужам, и море казалось совсем рядом, за ближайшей сопкой. К пяти вечера мороз вновь подбирался к отметке минус сорок, и эти выходки природы сводили с ума гипертоников и вселяли ужас в людей с нормальным артериальным давлением.

«Расскажу ей завтра, как стынут в минус пятьдесят семь глаза, пусть не думает, что я…»

Он затруднялся подобрать себе характеристику.

Так вышло. Сдали одну халтуру, прилично заработали, решили обмыть и понеслась душа в рай… Разве она не поймет?

Что это? Оказывается, он все время думал о Наташе. И когда варил пельмени, и пил водку, и сейчас. Только о ней.

«Да я толком не помню, как она выглядит… Трижды говорил по телефону далеко не в лучшем качестве, да и знакомство наверняка вышло совершенно идиотским. Очень серьезные взаимоотношения… Что я, в конце концов, жить без нее не могу?..»

И вдруг поразился совершенно отчетливой и простой мысли: да, не может.

«Хоть бы она позвонила…»

Но она не позвонила.

Наташа всегда считала себя заурядным человеком.

Правда, у нее были довольно броская внешность и вполне совершенная фигура, которой все же недоставало четырех сантиметров до идеального женского роста, она, по возможности, изысканно одевалась, но, с другой стороны, все это не настолько занимало ее.

Жизнь ее складывалась более чем обыкновенно, и в результате сложилась совсем не такой, какой она ее когда-то себе представляла.

По вечерам, накладывая ночной крем у зеркала, она замечала еле уловимые приметы времени, скрывать которые с каждым годом становилось все труднее. Она и не скрывала.

Наверное, в ее жизни, жизни одинокой тридцатилетней женщины все могло случиться иначе, но как-то не случалось и не случалось, сама же она для этого давно ничего не делала.

Наташины родители, жившие в далеком северном городе, писали длинные письма с осуждением ее образа жизни и настойчивыми уговорами вернуться домой, и, вскрывая очередной конверт, она была готова бросить все и уехать к ним — единственным людям. Но каждый раз пытаясь найти себе место в городе, покрытом слоем угольной пыли, с мрачными терриконами шахт и однообразием пустынной тундры вокруг, и не находя его — оставалась.

Она тоже писала родителям, звала к себе в двухкомнатную хрущевку, рисуя перспективы счастливой совместной жизни, и эта тягостная переписка длилась много лет с редкими встречами раз или два в году.

В час ночи Левашов сел в последний вагон поезда на Лубянской площади.

Вагон был пуст, но он конечно же сел напротив Наташи, разглядывая ее с той степенью откровения, которая доступна еще не до конца пьяным людям.

Так они проехали три остановки в пустом вагоне.

«Сейчас пристанет», — подумала Наташа, заметив, как Левашов берется за поручень, и удивилась, что не испытала привычного в подобных ситуациях чувства брезгливости.

С первых секунд ее поразило в Левашове очевидное сходство с собой. Она подумала, что этот человек бывает откровенен и развязен только когда выпьет, а так он, должно быть, столь же одинок и неприкаян, как и она.

Левашов сел рядом с ней и, выдержав дистанцию приличия, негромко, но отчетливо сказал:

— Моя фамилия Левашов. Мне тридцать три года и моя жизнь так же неустроенна, как и ваша… Я воевал в Афганистане, был ранен, ордено… В общем, награжден орденом… К чему я это? Ах, да… Чтобы вы не подумали, будто я… Ну, это неважно…

— Вы говорите покороче, — попросила Наташа, — мне скоро выходить.

— Вы напрасно пытаетесь меня сбить, — стараясь быть серьезным, сказал он. — Я не буду говорить пошлых фраз о судьбе и всем таком прочем. Вы мне очень нравитесь…

— Наташа…

— Наташа… Я сейчас нетрезв и это очевидно…

Наташа поднялась:

— Моя остановка.

— Можно мне проводить вас?

— Вы угадали, — сказала Наташа, — я живу одна. Но из этого ничего не следует.

— Из этого следует поезд, в котором я уеду, а вы останетесь… Дайте мне свой телефон.

— Хорошо.

Она вырвала листок из записной книжки и оставила номер.

— Вы не знакомитесь в общественном транспорте, — грустно улыбнулся он, — и потому оставили мне несуществующий номер. Но ведь потом мы себе этого не простим…

Наташа подняла на него глаза (поезд притормаживал — это длилось секунды) и, еще не отдавая отчета своим действиям, написала правильный номер.

Утром Левашов позвонил и попросил о встрече.

Договорились в четыре часа на Пушкинской площади.

Наташа шла, волнуясь и нервничая, как девчонка. Она прождала сорок минут, озябла и прокляла себя тысячу раз — Левашов не пришел.

«Идиот проклятый! Мы себе не простим!.. Я-то дура… Раскисла, как гимназистка!»

Левашов перезвонил вечером. Он клялся, божился, несусветно врал, просил учесть, что телефонная трубка, из которой доносится Наташин голос, висит, как распятие в красном углу, а сам он стоит перед ней на коленях. Он оправдывался долго, окончательно запутался и в конце концов признался, что пьет третий день подряд, но уж этот день, слово мужчины, последний.

А она, Наташа, обязана его понять, простить и прийти завтра к Пушкину в то же время.

— У нас с вами, как в песне: мы оба были — вы у аптеки, а я в кино искала вас… — сказала Наташа.

— Какие уж тут песни… — вздохнул Левашов.

— Ладно, я приду, — сказала Наташа — все это ужасно забавляло ее. — Все равно мне по пути.

Но Левашов не пришел и на следующий день…

…задача группы состояла в следующем: выдвинуться от сгоревшей заставы, пройти ущельем Каферкаш, миновав развалины Шурупдары и ликвидировав позицию на высоте 1058,2, с которой «духи» неоднократно обстреливали заставы и прилегающие к ним посты. Далее — до развалин кишлака Камсург, где по информации с афганской стороны и подтвержденным разведданным концентрируются большие силы боевиков, для дальнейшей переброски в глубь Таджикистана.

Заняв господствующие высоты и тщательно изучив обстановку, вызвать по рации звено Ми-24 и дальнобойную артиллерию.

Нанеся по лагерю противника точечный ракетно-штурмовой удар, «борты»[8] уступали место тяжелой артиллерии, которая обрабатывала квадрат по указанным Истратовым ориентирам, и только с последним залпом в бой ввязывалась сама группа, уничтожая оставшуюся живую силу противника.

План операции, маршрут следования, состав группы, вооружение — все это не раз отрабатывалось на закрытых штабных совещаниях и было продумано до мельчайших подробностей, за исключением одного — никто не мог предсказать исход операции.

Считавшийся безопасным район Камсурга не контролировался нашими войсками длительное время. Но две недели назад «духи» вновь навели переправу и за это время перебросили на нашу сторону до трехсот боевиков и большое количество вооружения.

Группа капитана Истратова насчитывала тридцать пять человек. Но не потому, что у командования не хватало хорошо подготовленных бойцов, а потому, что подобного рода операция и не предусматривала большего количества людей.

Тридцать пять человек были тем оптимальным числом, которое позволяло группе быстро и скрытно пройти многочасовой маршрут, оперативно сориентироваться на местности и в конечном счете уничтожить базу противника.

Но кажущаяся простота и ясность поставленной задачи оставались жить на топографических картах и в секретных штабных документах, а в действие вступал безжалостный закон горной войны, способный изменить ситуацию в любую секунду. И опровергая все логические доводы, его смертельный опыт говорил: будь готов к худшему, рассчитывай только на себя.

Еще неизвестно, сколько тебя ждет на пути мин-ловушек, непредвиденных боестолкновений и хорошо организованных засад. Удастся ли бесшумно, не привлекая к себе внимания, снять пост на высоте 1058,2 и боевое охранение в районе Камсурга?

Хорошо бы пройти маршрут бескровно, выйти к заданному квадрату, дать координаты и (пропади они пропадом эти ордена — чаще всего их дают посмертно) остаться всего лишь наблюдателем чужой работы.

Но война — есть война. И то, чего сегодня не сделаешь ты, завтра может обернуться гибелью других. А у них, как и у тебя, одна жизнь, и так хочется прожить эту жизнь вдалеке от войны, так хочется уцелеть…

И пока совершенно неясно, насколько точно отстреляются неуправляемыми снарядами «борты», по квадрату ли, имея весьма приблизительные непристрелянные ориентиры, отработает дальнобойная артиллерия, да и само понятие «господствующие высоты» носит в районе Камсурга не более чем условное название.

И какой фактор внезапности ни используй, какую огневую мощь ни привлекай — все-таки триста человек — не тридцать, и одному Богу ведомо, чем все это может закончиться.

Это понимали и десантники Истратова, и те, кто провожал их. И потому на зарывшейся в землю заставе, где ночевала группа, в тесных и темных ее блиндажах было непривычно тихо и скорбно в этот последний перед выходом вечер.

И хотя был у начальника заставы день рождения, стояла на снарядных ящиках водка, сидела в блиндаже фельдшер Катя Рябова — красивая высокая гимнастка в тонкой, вызывающе изысканной для войны оправе, кто-то неудачно шутил, пытаясь заполнить паузу, — все это было как-то странно и неуместно сегодня.

Десантники почти не пили. Они уже были в завтрашнем дне, и этот день, храня и спасая их, заставлял еще раз чистить и проверять оружие, спаривать изолентой автоматные рожки, подгонять снаряжение, меняя тяжелые банки консервов на патроны и гранаты к подствольным гранатометам.

Движения и жесты солдат были точны, практически машинальны, но в них уже чувствовались те усталость и обреченность, отличающие людей, уходящих в далекий, неизвестный и, быть может, последний путь.

Всех, находящихся в этот час в блиндаже, свели одни дороги войны. Но если судьба остававшихся на заставе была более-менее ясна, то что ждало десантно-штурмовую группу, не знал никто, а это по законам войны было страшнее самой предсказуемой определенности.

Каждый боец заставы готов был поменяться местами с любым из десантников, но там наверху все было десятки раз спланировано и утверждено, и потому уходили именно эти тридцать пять и никто не имел права заменить их…

Левашов проснулся от ощущения свободного полета.

Он, конечно, никуда не летел — лежал, выпростав руки из-под одеяла, небритый, неухоженный…

Он вспомнил: у Платонова в одном из рассказов была Маша — дочь пространщика. Пространщик — это профессия? Он, Левашов, пространщик по состоянию души. Иногда у него складывалось ощущение, что это и не жизнь вовсе, а лишь долгая изнурительная командировка, в которую его послали по ошибке, не сразу решились отозвать и в конце концов забыли о нем.

Он побродил по квартире, мучительно пытаясь перебороть похмелье. Достал из шкафа двубортный, вполне приличный еще костюм, свежую, на удивление выглаженную рубашку, итальянские, также имеющие безупречный вид ботинки и не мог не восхититься собой.

Было и длинное кашемировое пальто, и красивое, спокойных расцветок кашне — ему было в чем предстать перед Наташей и в этом оправдаться перед ней.

Он долго лежал в ванне, брился и все же выпил две рюмки водки, бесконечно презирая себя и одновременно оправдывая.

Стало легко и свободно. Он знал: Наташа придет. А если не придет, то обязательно пройдет мимо памятника Пушкину, где теперь каждый день будет ждать ее Левашов.

Его не оставляло ощущение первой встречи, и если бы сейчас его спросили: есть ли у вас жена? — он бы ответил: да, есть, ее зовут Наташа.

Он знал: они должны быть вместе. И это так же естественно, как и то, что судьба свела их в последнем вагоне электрички.

Левашов ждал Наташу больше часа, окончательно промерз в своих легкомысленных ботиночках и, когда она неожиданно позвала его, не сразу поверил, что это Наташа.

Она была хороша, удивительно хороша, и все же ее красота была такой второстепенной по сравнению с бездной глубины и одиночества, в которую можно падать всю жизнь.

«И эта женщина приходила сюда дважды, мерзла, ждала меня, скотину…»

Он почувствовал, что пропадает.

— Я не хотела заставлять вас ждать, — сказала Наташа, — так вышло.

— Вы можете сейчас уйти и прийти, когда вам вздумается. Я буду стоять на этом месте. Только время от времени менять цветы, чтобы они не завяли окончательно. — Он протянул Наташе цветы: — Простите меня, Наташа.

— Я почему-то не сержусь на вас. Шла сюда и думала: вот сейчас увижу его, скажу все, что о нем думаю, повернусь и уйду. А увидела вас и поняла, что мне ничего не хочется говорить и уходить не хочется…

— Не уходите. — Левашов смотрел себе под ноги. — Я без вас пропаду.

— Пропадете… А вы правда воевали в Афганистане?

— Что?.. И это успел сказать… Я не воевал — был в командировке. В общей сложности два года.

— А орден?

— Какой орден? — Левашов поморщился. — Орден как орден. Черт бы его побрал…

Он отвернулся.

— Мне казалось, что я стала забывать вас. — Она провела рукой по его лицу: — Плохо вам?

— Плохо.

— Здесь недалеко есть кафе. В нем я начинала работать посудомойкой. Там меня помнят и дадут нам коньяк, крабовые палочки под майонезом и удивительно вкусную печень с жареным луком. Вы любите жареный лук?

— Не очень. Знаете, Наташа… Может быть, мы поедем ко мне? Я утром сделал уборку… Если это, конечно, не противоречит вашим принципам…

— Не противоречит. Но вечером у меня… Вечером у меня представление и нужно быть в форме.

— Представление?

— Я работаю в ночном клубе.

— Стриптиз-девочкой?

— На подтанцовках у одной певички. Она выше ночных клубов не поднимается…

Левашову стало гадко. Да еще небо серое и безликое нависало над ними, как потолок малогабаритной квартиры.

— Представляете, — сказал он, — если бы сейчас журавли. Журавли над Москвой…

Она все поняла:

— Вас смутил род моих занятий. Я и не собиралась ничего скрывать. И убеждать, что моя работа заканчивается с последней пропетой песней… Я совсем иначе планировала свою жизнь, а она сложилась вот так, то есть никак… И ничего с этим уже не поделаешь…

— Бог с ним, — согласился Левашов, — пойдемте в ваше кафе.

Он и не знал о существовании этого кафе в центре Москвы. Кафе принадлежало Союзу театральных деятелей, но вопреки громкому названию выглядело убого и пустынно.

— Наташка! — воскликнула одна из официанток.

— Галка! — обрадовалась Наташа. — Ну, как вы здесь?

— Что нам будет, ветеранам общепита — мы любые времена переживем… Ты-то как? Все там же?

— Там же, тогда же…

— А что же молодой человек, — кивнула Галя на Левашова, — не положит этому конец?

— Молодой человек появился только сегодня — два дня морочил мне голову. Я возлагаю на него большие надежды. Не знаю, оправдает ли…

— И к могиле покойного, вместо терновых венков, были возложены надежды, которые он так и не оправдал при жизни, — сумеречно продекламировал Левашов. — Вы вот что, Галя, принесите нам для начала меню.

— Какое меню? — изумилась официантка. — У нас кроме коньяка и крабовых палочек уже лет пять как ничего нет. Ну, еще печенка… Тушеную капусту предусмотрительно не предлагаю.

— Вот те раз, — расстроился Левашов, — а я собирался блеснуть…

— Теоретически вам это удалось, — успокоила его Наташа.

Они забрались в дальний угол, к двери служебного входа, хотя в этом и не было особой необходимости — кроме них в кафе сидело человек пять-шесть.

Появилась Галя, расставила на столе заказ:

— Посидеть, что ли, с вами?

— Ты извини, Галка, — серьезно сказала Наташа, — мы не виделись целую жизнь.

— Это срок! — не смутилась Галя.

И исчезла.

— Вы, наверное, чувствуете себя неуютно? — спросила Наташа.

— Вообще я стараюсь не злоупотреблять этим, — Левашов постучал по горлышку бутылки, — но иногда срываюсь… И что удивительно — особенно не стремлюсь возвращаться из этого состояния. Я никогда не думал, что так гадко быть трезвым сегодня…

— Я понимаю вас, — как эхо отозвалась Наташа. — Со мной происходит то же самое…

Она взяла его за руку:

— Вряд ли что-нибудь переменится вокруг нас…

— Вряд ли, — согласился он. — Послушай, где ты была все это время?

— Просто ты не искал меня.

— Искал. Иногда мне казалось: вот-вот, это ты. До тебя оставалось каких-нибудь два шага, но я не делал их…

— Никогда?

— Никогда.

— Я тоже. Это были не мы.

— Я никуда не отпущу тебя. Сегодня ты бросишь все…

— Брошу, — легко согласилась она. — Давай все-таки выпьем. И поешь. Я за тобой поухаживаю. — Она подвинула ему крабовые палочки, сделала бутерброд с паштетом. — Бедный мой Левашов. А как тебя зовут?

— Евгений. Женя.

— Правда? Как я люблю это имя. Женя, Женечка, Наташа… Ну что, выпьем?

Они выпили.

— А что было главным в твоей жизни? — спросила она.

— Поиски тебя.

Она смотрела выжидающе.

Он задумался на мгновение, ответил коротко:

— Война.

— А если тебя позовут вновь — ты пойдешь?

Он молчал, глядел мимо нее. Этой женщине нельзя было врать. Никогда. Ни в чем.

— Пойду.

— И я не смогу тебя удержать?

— Как тебе объяснить…

— Не надо ничего объяснять… Я люблю тебя, Левашов. Все остальное неважно.

Он находился в каком-то странном оцепенении. Неужели случилось то, чего он ждал всю жизнь?

Он разлил коньяк, поднял рюмку:

— Ну вот: мы муж и жена. С сегодняшнего дня начинается наша жизнь. Она пройдет под флагом крабовой палочки.

— Под майонезом…

— Майонеза обещать не могу…

— Скажи, а как жена я могу поинтересоваться, чем ты занимаешься?

— А ты, собственно, только и делаешь, что интересуешься.

— В конце концов, я выхожу замуж впервые.

— Это аргумент. А работаю я оператором на одной жуликоватой, но крайне независимой студии.

— Да? — удивилась Наташа. — И что же вы снимаете?

— Рекламу, клипы.

— Какие?

Он назвал.

Наташа болезненно поморщилась:

— Господи, какая гадость.

Она приоткрыла портьеру, посмотрела в окно. Через давно немытые стекла первого этажа были едва различимы лица совсем чужих людей.

— Когда человек счастлив — окружающие кажутся ему только прохожими, — сказала она. — А ты пробовал заняться чем-нибудь другим?

— Мне некого было стыдиться. У меня не было тебя.

Он долго смотрел на нее, наконец сказал:

— Наташа… Мы будем жить нелегко, может, бедно, но мы останемся собой. Ты согласна?

— Конечно, — ответила она просто.

Потом она звонила из автомата.

В автомате были выбиты стекла, тяжело поскрипывала дверь, и казалось, что все это: и металлический каркас, и пластиковый корпус телефона — было соткано из вечернего неба и звезд специально для Левашова и Наташи и растворится тотчас, как только Наташа опустит трубку.

Растворится до следующего прохожего, которому будет необходимо сделать решающий звонок в своей жизни. Немедленно. Из первого телефона-автомата.

— Сергей Борисович, голубчик, это Наташа. Передайте, пожалуйста, Ксении, что меня сегодня не будет. И завтра… Что? Да, уезжаю. Звоню с вокзала… Все понимаю, но что делать… Очень тяжело болен папа…

Левашов стоял рядом, прислонившись к будке, слушал эту несусветную ложь.

Наташа забарабанила пальцами по его плечу и, зажимая трубку ладонью, проговорила:

— Слушай, Бог меня накажет, да? — И тут же проинформировала о реакции на том конце провода: — Ругается на чем свет стоит…

— Не отвлекайся, — мудро посоветовал Левашов — как-никак, а он был соучастником этого грехопадения.

— На месяц, не меньше. А что мама? Мама, знаете, уже в таком возрасте… Кому-кому, а мне найти замену несложно. Я договорилась с одной девицей — она вам завтра будет звонить… Ну, что поделаешь — обидно, конечно… И вам всего самого доброго.

Она повесила трубку, ступила на асфальт, потянулась и сказала со смутным недопониманием, обычно сопровождающим внезапное счастье:

— Я свободна!

…где-то далеко, над заснеженными вершинами афганских гор, вставало солнце.

Левашов, Истратов и начальник заставы Богодухов сидели под навесом полевой кухни и курили, по привычке пряча огоньки сигарет за отвороты бушлатов.

— Ночь, на удивление, спокойно прошла, — сплевывая на окурок, сказал Богодухов. — Через час пойду докладывать по начальству.

— Во-во, — заметил Истратов, — так и доложи: в связи с уважительным отношением афганской стороны к начальнику заставы майору Богодухову было решено его день рождения всякими идиотскими выходками не портить.

— Не они, так вы все испортили своими сборами…

— Ну, извини, — усмехнулся Истратов. — Скоро мы уйдем, и ты вздохнешь с облегчением…

— Пошел ты знаешь куда?

— Знаю.

— Ничего, — сказал Богодухов, — дай бог, вернетесь, там и погуляем. Баньку затопим…

— Что значит дай бог? — мрачно спросил Истратов.

— То и значит, Паша. Не к теще на блины идете…

— Ты мне, Богодухов, — сказал Левашов, — образцового отца-командира напоминаешь. Все у тебя сыты, обуты, а за подкладку фуражки набор поговорок зашит. На все случаи жизни…

— Какой из меня командир… Мне бы джинсы с бейсболкой и куда-нибудь на Азовское море. Спасателем…

— Почему на Азовское? — спросил Истратов.

— Оно мелкое. В нем утонуть невозможно.

Истратов поднялся:

— Пойду ребят будить — через час выходим. Ты собрался, Левашов?

— Нищему собраться — только подпоясаться, как ответил бы на моем месте майор Богодухов.

— Ну-ну.

Истратов ушел.

— У тебя рожки на тридцать? — спросил Богодухов.

— На тридцать.

Богодухов взял свой автомат, отстегнул спаренные, удлиненные рожки на сорок пять патронов и протянул Левашову:

— Возьми. Мои на сорок пять.

— Спасибо. — Левашов отстегнул свои рожки и протянул Богодухову: — Махнем не глядя, как на фронте говорят…

— Слушай, Жека, — сказал Богодухов, — мы с тобой друг друга сто лет знаем… Я тебя прошу: не будь мудаком.

— В каком смысле?

— В смысле, что пошел ты на хер! Не лезь никуда! Без тебя навоюют…

— Там видно будет.

— Там уже ничего не будет видно…

Богодухов встал:

— У меня на этой кухне двоих поварят убило…

— Что ж вы ее в землю не закопаете?

— Кухню в землю не закопаешь…

Богодухов смотрел куда-то поверх гор, и взгляд его был таким отрешенным и смертельно уставшим, что Левашову стало не по себе. Словно не он — Левашов, а его старый товарищ Витька Богодухов уходил сегодня в заранее предопределившую его судьбу неизвестность.

И уже неотвязчиво стояли перед глазами убитые поварята.

— Куплю себе дом на берегу, — задумчиво произнес Богодухов, — побелю известкой и буду слушать море… Женюсь на фантастически красивой женщине…

— Ты же женат.

— Какое это имеет значение…

Левашов подошел к Богодухову:

— Не провожай нас — ну тебя к черту…

— Долгие проводы — лишние слезы… — сказал Богодухов. — Женька…

— Ладно… — махнул рукой Левашов.

Они обнялись. Скомканно и неловко. Богодухов ткнул Левашова в плечо, отвернулся и пошел в сторону штабного блиндажа. На мгновение Левашову показалось, что он плачет…

Поезд трясло.

Проводница — немолодая, измотанная дорогами — шла по вагону, держась за поручень и строго заглядывая в каждое окно, словно то, что было за окном, также находилось в ее ведении и подлежало контролю на всем пути следования.

Она дошла до предпоследнего купе, постучала в закрытую дверь:

— Добрый вечер! Билетики ваши, пожалуйста. Так, Левашов. До Инты. А вы, стало быть, Левашова?

— Боже упаси, я — Наташа.

— Наташа, так Наташа. И за бельишко, пожалуйста. Чаек будем пить?

— Непременно, — отозвался Левашов. — Скажите, а курить у вас можно?

— Исключительно в тамбуре. Тамбур-то — вот он.

Она пространно повела рукой.

Левашов тяжело вздохнул.

— Видите ли, — очень серьезно сказал он, — у меня крупозное воспаление легких, а у нее, у Наташи, откровенно говоря, вообще пневмония.

— Надо же, — посочувствовала проводница. — Что же вы с такими тяжелыми недугами и в дорогу?

— Что поделаешь, — обреченно произнес Левашов. — Мотает человека по свету, фигурально выражаясь, как осенний листок, а умирать тянет на родные места…

Наташа не выдержала — рассмеялась.

Проводница улыбнулась.

— А дотяните до родины-то? — поинтересовалась она. — Учтите, у меня за всю службу ни одной смертности в пути не зарегистрировано.

— И не будет, — уверил Левашов, — если в тамбур не выгоните.

Проводница поднялась:

— Бог с вами, курите. — И обернувшись в дверях, неожиданно сказала: — Эх, ребятишки, живем мы, как кошка с собакой, мотаем друг другу нервы, а жизнь-то действительно рано или поздно кончается.

И вышла.

Наташа откинулась на диван.

— Куда едем? Зачем? — недоуменно пожала она плечами.

— Как куда? Представлюсь твоим родителям, произведу неизгладимое впечатление — в общем, сжигаю мосты, Наташка…

— Так… — протянула Наташа. — Значит, в самом себе ты уже не уверен… И потом, что значит: произведешь впечатление?.. Лично на меня ты произвел самое отвратительное впечатление.

— Просто мы повстречались в тяжелый период моей жизни.

— Это запой, по-твоему, тяжелый период?

— А что легкий? Попробовала бы…

— Господи, — вздохнула Наташа, — и с этим ничтожеством я собираюсь связать свою жизнь…

— И не говори, Наташка, — зевнул Левашов, — окрутила ты меня вокруг пальца.

По проходу катил тележку сонный буфетчик. Тележка была завалена бестолковой кондитерской снедью.

— Желаете что-нибудь, граждане? — флегматично спрашивал он.

— У вас есть конфеты с мышьяком? — спросила Наташа. — Для одного проходимца…

— Не держим, — «не отреагировал» буфетчик.

— Тогда шоколад «Вдохновение». Весь. Чтобы мне вдохновения до конца пути хватило — иначе я буду вынуждена сойти…

Она набрала гору шоколада, раскрыла книжку и, читая, отправляла в рот аккуратные шоколадные брусочки с ореховой начинкой.

Левашов лежал, прикрыв глаза и положив руки за голову, и когда Наташа позвала его, оказалось, что он давно спит.

Она накрыла его одеялом, погасила свет и еще долго сидела под ночником, удивляясь внезапному счастью, изменившему ее судьбу, на которую она, казалось, давно махнула рукой.

Тайга постепенно переходила в однообразную лесотундру, и чувствовалось, что там, за окном, очень холодно — до полярного круга оставалось совсем немного.

На протяжении всей дороги пассажиров сопровождали изречения древних греков на покосившихся станционных постах. Белыми буквами на красном кумаче.

— Азы философии, — усмехнулся Левашов. — Похоже, древние греки прочно оккупировали сознание местного населения.

Показалась станция.

— Вон мои! — вскрикнула Наташа и замахала в окно рукой.

Они спустились на платформу. Было действительно очень холодно — у Левашова защипало лицо, и он подумал, как, вероятно, глупо выглядит в демисезонной курточке и клетчатой кепке на таком морозе.

Отец Наташи оказался крупным, степенным, мать, напротив, маленькой, кроткой, с еле уловимыми девчоночьими чертами лица.

— Зяблик мой! — обнял Наташу отец.

— Ой, папка! — Наташа прижалась к отцу и заплакала.

— Женя, — представился Левашов родителям.

— Надежда Ивановна.

— Георгий Васильевич.

С трудом уселись в старый «запорожец», с горем пополам тронулись.

— Машина у меня, — сказал Георгий Васильевич, — Наташке ровесница.

Надежда Ивановна и Наташа оживленно шептались на заднем сиденье, потом прижались друг к другу и затихли.

Левашов смотрел на город: заброшенный, безликий, покрытый сплошным черным налетом.

— Шахтная пыль, — заметив взгляд Левашова, пояснил Георгий Васильевич, — так и живем…

Подъехали к старому четырехэтажному дому с осыпающимся фасадом.

В квартире все говорило о крепкой хозяйской руке: и свежевыкрашенный пол, и высокие, отливающие матовой белизной потолки, и добротно пригнанные наличники, и прочие бытовые мелочи. Все носило щемящий отпечаток глубинки, где некуда больше пойти, где дом — это и крепость, и большой зал консерватории, и кинотеатр, и последний приют.

Где уважительно относятся к репродукциям Шишкина и игрушечным страстям Айвазовского, где трехпрограммный приемник на кухне и цветной телевизор в гостиной бережно накрыты мягкими плетеными салфетками, как основные источники радости и информации.

Стол в гостиной был уставлен теми небогатыми закусками, на которое расщедривается короткое северное лето: хрустящими подберезовиками в глиняных плошках, копченым хариусом, резкими и острыми овощными салатами.

— По маленькой с мороза? — предложил Георгий Васильевич. — А потом пельмени из оленины — мать у нас неповторимо их стряпает.

В соседней комнате женщины разбирали подарки. Оттуда то и дело доносилось: «Вы с ума сошли, Наталья!» — «Да ладно тебе, мам…» — «Это же какие деньги!..»

— Ты кем мне будешь, а, Евгений? — спросил Георгий Васильевич.

— Официально — никем, — ответил Левашов.

— Ну, брачного свидетельства я с тебя, положим, и не спрашиваю.

Левашов ответил не сразу. Мгновение он еще думал, какие убедительные слова подобрать для этого человека, и вдруг понял, что в этом доме уважают только простую ясность и искренность чувств.

— Я люблю Наташу.

— Ты уверен, что это всерьез?

— Ближе нее у меня никого нет, — спокойно произнес Левашов. — Никого.

Георгий Васильевич смотрел на Левашова, будто сверяя его слова и мысли на каком-то невидимом детекторе.

— Ты прости меня за этот допрос, у меня ведь тоже ближе нее — никого… — сказал он. — Она дождалась тебя, и слава богу. Береги ее, если сможешь.

Левашов почувствовал, что вот-вот сорвется с нужного тона. Неожиданно вспомнился отец, которого он никогда не видел, да и не знал, существует ли он на белом свете.

«Наверное, существует», — подумал он об отце, как о далеком неодушевленном и теперь совершенно ненужном предмете.

Появились женщины.

— Это тебе, пап. — Наташа положила на стол рубашку, галстук и запонки с золотым отливом.

Георгий Васильевич перебирал подарки, с трудом представляя свое большое, с въевшейся угольной пылью тело в изяществе и блеске непривычных вещей.

— И куда я в этом? — недоуменно спросил он. — На тот свет…

Но, судя по всему, остался доволен.

Надежда Ивановна безостановочно подкладывала Левашову и, если бы не впечатляющие дозы Георгия Васильевича, его бы совсем сморило за столом.

— Много ешь — соответственно пей, — советовал Георгий Васильевич. — Хотя, по-моему, это говорится наоборот…

— По-моему, тоже, — попыталась вмешаться Наташа. — Пап, он и так порой меры не знает…

— Ну и хорошо, — отвечал Георгий Васильевич. — Он же мужик, а не облако в штанах. Будь здоров, Евгений.

И опрокидывал стопку.

— Жора! — возмущалась Надежда Ивановна. — Несешь черт-те что! Что человек о нас подумает?

— Все правильно он подумает. А, Евгений?

— Это верно, — неопределенно отвечал Левашов.

Он любил эти широкие непритязательные застолья, когда много пьют и вкусно едят, а в конце обязательно поют бесконечные и грустные русские песни. Когда все просто и непридуманно, и говорится то, о чем сказано не раз, вспоминаются близкие — живые и давно ушедшие, война, эвакуация, родственники, живущие в далеких городах, прошедшие вечеринки и десятки других житейских дел.

Сам Левашов вращался в совершенно противоположной среде, где в основном говорили о непроходящей роли искусства, политических настроениях, финансовых неудачах, свободомыслии того или иного издания, подробностях недавней премьеры, что всегда раздражало его, вызывая невольную, порой агрессивную реакцию против всей этой претенциозности, лжи и плохо скрываемого ханжества.

Постелили им в Наташиной комнате.

Все здесь было прежним: и письменный стол, и книжные полки, и небольшое трюмо в углу. Только вместо панцирной кровати с никелированными шишечками, прослужившей Наташе долгие годы, сейчас одиноко и неуместно, как любая новая вещь в привычной обстановке, стояла широкая двуспальная тахта.

— Надо же! — развела руками Наташа. — Тахту купили к нашему приезду. Ты обрати внимание, как мастерски расставлены сети.

Левашов разглядывал галерею Наташиных фотографий в аккуратно пригнанных рамочках: Наташеньке два годика, утренник в детском саду, первый класс, восьмой, выпускной вечер.

— А ты ничего была в детстве, — заключил он.

Наташа прислонилась к окну.

За окном было необыкновенно светло от падающего снега.

— Завтра город будет изумительно белым. И мы пойдем в тундру на лыжах. Ты умеешь ходить на лыжах, Левашов? У отца замечательные лыжи на резиновых креплениях. Широкие, крепкие… — Она помолчала. — Они до сих пор ждут: вдруг у меня что-то не заладится, и я вернусь. Отец каждый год обои переклеивает. А я все не возвращаюсь…

Город спал.

Георгий Васильевич и Левашов сидели на кухне. Георгий Васильевич набивал трубку, тщательно приминая табак указательным пальцем.

— Наверное, дико смотрится шахтер с трубкой во рту?

— Нормально, — успокоил Левашов.

Георгий Васильевич с наслаждением затянулся:

— Давно ты работаешь оператором?

— Восемь лет. Сразу после института.

— Ну и как?

— Да, в общем, ничего, — сказал Левашов. — У нас это наследственное: дед был военным корреспондентом, дядя погиб в Иордании… Дайте попробовать.

Он взял трубку, затянулся несколько раз:

— Табак, по-моему, не очень.

— Не очень, — согласился Георгий Васильевич, — где здесь хороший табак достанешь… Наташка говорила: ты был в Афганистане.

— Был.

— Воевал?

— Так… Пару раз попал под раздачу… Георгий Васильевич, почему вы не переедете в Москву? Все-таки единственная дочь…

— Знаешь, Жень, — помедлив, ответил Георгий Васильевич, — сегодня вы побыли дома, завтра посмотрите город, вечером Наташка сбегает к подружкам, а потом вы уедете. И единственные родители вас не удержат. Наверное, охота к перемене мест — это чертовски здорово, когда вся жизнь впереди… Я жил и работал здесь. Здесь моя земля, мое дело… — Он поморщился. — Ну вот: начались сопли в сахаре…

Левашов поднялся:

— Возможно, вы правы. А моя жизнь — одни дороги…

— Может, теперь тебе не захочется никуда уезжать… — сказал Георгий Васильевич.

И было неясно: спрашивает он или надеется.

…головной дозор подал сигнал: «вижу опасность».

Мгновенно рассредоточившись, десантники заняли круговую оборону и приготовились к бою. Истратов стал осторожно перемещаться в голову колонны. Левашов последовал за ним.

— Ты еще куда со своей камерой? — оглянулся на него Истратов.

— Паша, будь человеком, — попросил Левашов.

— Обнаружишь нас — я тебя первого на тот свет отправлю, — мрачно пообещал Истратов.

Это можно было расценивать как разрешение.

Бесшумно, выверяя каждый шаг и прикрываясь скальными выступами, они добрались до головного дозора.

— Вон, — сказал Ким Балабанов — старший головного дозора, передавая Истратову бинокль, — слева от тропы развалины Шурупдары, видите? Метров четыреста…

— Ну…

— ДШК[9] видите?

— Вижу… — внутренне холодея, произнес Истратов, нащупав биноклем ствол крупнокалиберного пулемета.

— Видимо, только оборудовали, — пояснил Ким. — Еще толком не замаскировались…

— А «духи»? — нетерпеливо спросил Истратов. — «Духи»?

— Я насчитал четверых…

— Так, приехали…

Истратов отложил бинокль, прислонился спиной к валуну, бросил в рот соломинку — очень хотелось курить, но теперь это было невозможно — «духи» наверняка вели наблюдение.

— Думаешь, не пройдем? — глупо спросил он.

— Как?..

— Сейчас бы винтовочку с глушителем, — мечтательно произнес Истратов. — Лучше две.

— Три. Кто больше? — подал голос Левашов.

Истратов смерил его тяжелым взглядом, но ничего не сказал.

— Товарищ капитан, — предложил Ким, показывая рукой перед собой, — вон по той балочке можно спуститься вниз, обойти кишлак с противоположной стороны и подойти почти незаметно…

— Мы их бесшумно должны убрать, Ким, — возразил Истратов. — Иначе все летит к чертовой матери.

— Я понимаю, — с досадой сказал Ким.

Левашов посмотрел на часы.

— Через час у них время намаза, — сказал он, ни к кому не обращаясь.

— Твою мать, Левашов! — Лицо Истратова озарилось блаженной улыбкой. — Хоть на что-то ты годен. Ким, отбери десять бойцов. Работать только ножами. Даже если вас будут убивать…

Они сбросили лыжи, упали в снег, долго напряженно вглядываясь в безликий темнеющий купол неба.

— Слушай, — неожиданно сказал Левашов. — На небе ни звезды, ни тучи. Ни солнца, ни луны на небе нет. Сегодня небо с нами несозвучно — оно от нас закрылось на обед.

Наташа привстала.

— Что, прямо сейчас придумал? Вот так, глядя в небо? — недоверчиво спросила она.

— Сейчас.

— Врешь, Женька!

— Что значит врешь? — возмутился Левашов. — Я вообще человек незаурядных способностей…

— Ты незаурядный трепач, мелкий враль, хвастунишка… Сволочь ты порядочная… — Она вдруг всхлипнула беспомощно, по-детски. На глазах показались крупные, голубого свечения слезы. — Женька, я теперь без тебя не смогу, слышишь…

Он прижал ее к себе, нежно, терпеливо гладил по волосам. Молчал. Все было ясно без слов.

— Дай мне сигарету, — попросила Наташа.

Левашов сел, нащупал в объемистом, одолженном Георгием Васильевичем тулупе сигареты, протянул Наташе.

— Ты в этом тулупе похож на пьяного сторожа из продмага.

— Почему на пьяного? — удивился Левашов.

— Потому что на трезвого ты никак не похож.

Левашов расстегнул рюкзак, достал термос, бутерброды. Налил кружку обжигающего кофе, увенчал бутербродом:

— Ешь…

— Левашов, у тебя есть мечта? — с набитым ртом спросила Наташа.

— Есть. Я мечтаю лечь в Мертвое море, лежать и перелистывать журнал.

— Что за идиотская мечта? — чуть не подавилась Наташа.

— И чтобы по этому поводу у меня обязательно сохранилась фотография: я лежу на спине и читаю журнал.

— Ты все-таки очень приземленный человек, Левашов, — вздохнула Наташа.

На небе появилась первая, еще далекая, холодная звезда.

— Звезда, — сказал Левашов. — Звезда, Наташа.

Наташа повернулась к небу:

— Звезда… Первая. Наша звезда… Ты ее запомнил?

— Запомнил.

Прощались в здании вокзала. Собственно, какой это был вокзал — одноэтажная, затерявшаяся в снегах Приполярья железнодорожная станция.

Георгий Васильевич неуклюже поцеловал Левашова, ткнул в грудь огромной лапищей.

— Если что — здесь ваш дом, — глядя в сторону, сказал он.

Наташа прижалась к отцу и заплакала. Так уже было в день их приезда, и Левашов понял, что между отцом и Наташей своя, особая связь — словно она не взрослела, а он не старел, и отношения оставались такими же, как много лет назад.

— Мать, я тебя в машине подожду — не люблю я этих проводов… Держи, Евгений.

Георгий Васильевич сунул Левашову огромный бумажный сверток и ушел торопливой, несвойственной ему походкой.

— Здесь, Женя, — поспешила объяснить Надежда Ивановна, — одеяло, подушки. Все пуховое… У вас ведь у обоих убранство наверняка холостяцкое…

— Зачем? — Левашов почувствовал, что краснеет.

— Это, сударь мой, — пояснила Наташа, — приданое. Какой вы, право, недалекий. Чтобы теперь вам нипочем не отвертеться.

— Нам ведь, Женя, в сущности, ничего не нужно, — сказала Надежда Ивановна. — Ждали мы, что Наташа вот-вот вернется, а теперь-то понимаем, что вы увозите ее навсегда… Храни вас Бог, ребята.

Подали поезд.

В купе Наташа спросила:

— Левашов, а у нас будет свадьба?

— А как же! — отозвался Левашов. — На сто двадцать персон, с посажеными отцами, шаферами и расписным подносом для конвертов.

— Почему бы и нет, — с вызовом сказала Наташа. — Все как полагается.

Левашов усмехнулся:

— У меня брат весьма своеобразно женился. Насобирал со всех денег, подарков, разлил три бутылки шампанского на перроне, сел в поезд и укатил в свадебное путешествие с молодой женой. На глазах у ошеломленных гостей.

— Ну, это уже хамство!

— Знаешь, Наташка, мне на нашу свадьбу, честно говоря, и пригласить-то некого.

— Мне, в общем-то, тоже, — призналась Наташа.

За окном огромная и белая плыла Земля, на которой беда и счастье так уживчиво соседствовали друг с другом, что казалось, разъедини их на доли секунды, и планета, сойдя с привычной оси, рухнет в губительную бездну Галактики.

И по всей Земле в разные концы сейчас шли поезда. Но только в одном из них ехали двое, ради которых когда-то был устроен мир и невидимыми богами еще сохранялся закон равновесия на этой бесконечно противоречивой планете.

…Левашов включил камеру, выставил трансфокатор на максимальную кратность.

— Не считай меня за идиота, — перехватив настороженный взгляд Истратова, сказал он, — я не хуже тебя знаю, как бликует оптика на солнце. Попробую снять, когда начнется…

— Долго ждать придется, — усмехнулся Истратов, — аккумуляторы сядут.

— Не ваше дело…

Группа Балабанова вышла на линию атаки. Сосредоточились за полуразвалившимся саманным забором.

— Всем отдыхать, — приказал Балабанов. — Восстанавливать дыхание.

— Вы бы еще производственную гимнастику объявили, товарищ лейтенант…

— Производственную гимнастику, Вагин, я тебе в отряде объявлю, — зловеще пообещал Балабанов.

Десантники, привалившись к забору, на мгновение закрыли глаза. В своей короткой жизни им уже приходилось убивать. Но тогда это было на расстоянии автоматной очереди, в худшем случае — снайперского выстрела. Через несколько минут им предстояло убивать открыто. Ножами. Кромсать, резать до последнего вздоха, добивать в сердце. А они всего лишь были мальчишками. По двадцать с небольшим. Кому-то меньше…

Что они видели в это мгновение?

— Приготовились, — скомандовал лейтенант Балабанов, и десантники увидели, как нервно дернулся розовый шрам на его щеке. — Макаров, Чеклин, Брегер — обходят слева. Шарафутдинов, Вагин, Осипов — справа. Остальные со мной. Ползком, ни единого шороха… Начинаем по взмаху моей руки.

Поползли.

Для расчета ДШК «духи» выбрали идеальное место: на окраине кишлака, в местами сохранившемся доме, под тенью чудом уцелевшего дерева. Со своей позиции, оставаясь невидимыми для вертолетов противника, они полностью контролировали воздушное пространство и проходящую выше горную тропу.

Они учли и то, что по развалинам к ним можно было подойти практически вплотную: на крыше, в направлении кишлака была оборудована наспех замаскированная пулеметная точка.

Но сейчас точка пустовала: было время намаза.

Ким Балабанов тщательно распределил пальцы на рукоятке ножа, опустил его лезвием вниз, коротко взмахнул рукой и, опираясь о теплые камни, перемахнул останки развалившегося забора…

Спиной к забору, подстелив под колени шейные платки, четверо моджахедов совершали намаз, и ни война, ни что другое в этот момент не занимало их…

— Началось, — сказал Истратов.

Левашов перекинул камеру, включил запись, прильнул к визиру…

В несколько стремительных прыжков Ким преодолел расстояние до ближайшего, успевшего оглянуться на неожиданный звук моджахеда и, пав на колено, всем корпусом всадил нож в его спину. Добротно сработанный нож разведчика, почти не испытывая сопротивления, вошел сверху вниз вдоль позвоночника и опрокинул моджахеда на землю.

Следующий за ним моджахед успел встать, повернуться и получить неточный, смазанный, но достигший цели удар в сердце от сержанта Стеценко.

Брегер прыгнул сбоку на третьего и, увлекая его за собой, в падении перерезал горло — именно так, как это любили делать они…

Четвертый моджахед вскочил на ноги, блокировал нож Чеклина, резкой подсечкой бросил его на землю и, метнувшись в сторону, успел коснуться автомата, но Вагин в прыжке достал его ногой, повалил на землю и пробил ножом основание черепа.

Кровавый рукопашный бой, исступленное безумие схватки были позади. И сейчас, глядя на четверых, затихающих в последней агонии моджахедов, никто из десантников не испытывал ничего, кроме опустошения и физического отвращения к самим себе.

Вагин отполз в сторону и, встав на четвереньки, содрогался в конвульсиях — его выворачивало наизнанку.

Брегер сидел, положив окровавленные руки на колени, и неотрывно смотрел в землю. И единственный среди них офицер — Ким Балабанов — сейчас не отдавал никаких приказаний: он выщелкивал из автоматного рожка в брошенный под ноги берет патроны и тут же снаряжал вновь. И ни одному человеку в мире Ким не смог бы объяснить, зачем он это делает.

К развалинам подходила группа Истратова.

Левашов включил камеру: безжизненные, неестественные тела моджахедов в запекшейся крови, частые, нервные затяжки дешевых солдатских сигарет, окровавленные руки Бретера, присевший рядом с Брегером, тронувший его за плечо Истратов…

— Ничего, Лень, — сказал Истратов, — по первому разу — всегда так…

Брегер смотрел перед собой отсутствующим взглядом.

— Это же люди…

— Все люди… — неопределенно сказал Истратов.

Десантники обыскивали убитых, выводили из строя ДШК. Под одним из убитых неожиданно зашипела портативная радиостанция. И хотя в этом не было ничего необычного, Истратов вздрогнул, стремительно подошел к убитому, перевернул его на живот и поднял рацию.

Не нужно было знать фарси, чтобы понять: эфир настойчиво вызывает расчет ДШК.

— Через два, максимум три часа их начнут искать, — сказал Истратов подошедшему Балабанову. — У нас единственный шанс: выйти к перевалу раньше «духов»…

— Не успеем, — дернулся шрам на щеке Балабанова.

— Не успеем — тогда конец. — Истратов повернулся ко взводу: — Подъем, золотая рота!..

Дома Левашова ждало письмо.

Он даже не посмотрел обратный адрес — письмо могло быть только оттуда, откуда он ждал его меньше всего. Со дня встречи с Наташей он хотел только одного: чтобы ему не написали, не позвонили, не позвали из прошлого.

Его позвали. Надо было идти.

Левашов зашел в ванную, накинул крючок и распечатал конверт. Собственно, можно было и не читать — в противном случае его бы, скорее всего, не известили. Но он прочел — еще оставалась надежда на отрицательный ответ.

Кинокомпания «Пирамида» извещала господина Левашова о том, что представленная им заявка на производство полнометражного документального фильма «Война…» и прилагаемая к заявке смета рассмотрены положительно. Господин Левашов приглашается на студию для окончательных переговоров и подписания авторского договора.

Он попытался закурить и увидел, как мелко и стыдно трясутся руки. Неужели он боится? Ведь все это уже было в его жизни…

Было все. Не было Наташи.

Он сунул конверт в задний карман брюк и вышел из ванной.

Наташа распаковала сумки. Сейчас она разложит вещи, забьет холодильник хариусом и грибами, разберет и вымоет квартиру. В понедельник они собирались подать заявление… Он сам предложил ей это.

«Зачем? — спросила она. — Я же пошутила тогда…»

«Чтобы все было по-человечески…»

«Странные у тебя представления о человеческом… Штамп в паспорте — что в этом человеческого? Распишемся, обзаведемся совместно нажитым имуществом, и все рухнет…»

Но он настоял. Глупо, капризно. Знал, что его, вероятнее всего, ожидает, и настоял.

Он почувствовал необъяснимую, парализующую тело слабость. Поспешил дойти до кресла и закрыть глаза.

— Что, Жень? — тревожно спросила она. — Женя! Что в этом письме?

— В письме… — не открывая глаз, как можно будничнее произнес Левашов, — приятная неожиданность. Бухгалтерия студии извещает меня о выплате гонорара за рекламу бразильского кофе. Правда, делается этот кофе в одном из московских подвалов преимущественно из свекольного жмыха, но это уже неважно…

— Мне показалось…

— Креститься надо в таких случаях, товарищ Наташа. Или вы убежденная атеистка?

«Господи, что я несу. Кто бы послушал…»

Он уже не слышал, что отвечала ему Наташа. В компанию нужно явиться сегодня в шестнадцать часов. Значит, в шестнадцать тридцать он будет знать, сколько ему осталось.

Но еще не поздно и отказаться. Но он знал, что не откажется.

Левашов не любил весну. Он не разделял всеобщего оптимизма по поводу бегущих ручьев, апрельской капели и распускающихся почек, считая весну самым несозерцательным временем года.

Но сейчас, сидя в сквере у памятника героям Плевны и невольно наблюдая шумную кутерьму апрельского дня, он подумал о спасительном свойстве весны: весной проще отрываться от насиженных мест. Даже в самое непредсказуемое путешествие. Весна дает человеку надежду на то, что все сложится хорошо. И только осенью он понимает, как неосмотрительно доверился весне.

С чего все началось? С прободной язвы Михалыча. Недельного обследования, закончившегося последней в его жизни госпитализацией: у Михалыча обнаружили рак легкого, метастазы которого неумолимо разрушали изможденное тело фронтового оператора…

Михалыч умирал в кремлевской больнице. В одноместной палате номенклатуры среднего звена с телефоном, телевизором, кнопкой вызова подчеркнуто вежливых медсестер и вальяжной, многозначительно покашливающей на утренних обходах профессурой.

Словно ни парк за окном, ни солнце в глубинах мироздания, ни дыхание ноябрьского утра, а телефон, телевизор и встроенный шкаф в углу предопределяли начало и конец человеческой жизни.

— Как тебя сюда занесло-то? — изумленно спросил Левашов, присаживаясь на стул у постели Михалыча.

— Студия постаралась… — усмехнулся Михалыч. — Жизнь у меня была так себе… Скотская, откровенно говоря, была жизнь. Зато умираю, как член Политбюро…

— У вас, больных, разговоры о смерти — что-то сродни мазохизму… Умирает он…

— Ладно, Жень, — устало сказал Михалыч, — это врачи всегда считают себя умнее пациентов, хотя последнее как раз наоборот. Все я про себя знаю…

Они замолчали.

Михалыч от усталости, Левашов от попытки бессмысленного утешительства. Что он мог сказать человеку, с которым два года провел бок о бок на войне? Человеку, который знал цену жизни и смерти гораздо лучше его самого.

— Курить-то здесь можно?

— Кури, хрен с тобой, — разрешил Михалыч.

Левашов закурил, открыл фрамугу. В палату потянуло вечерней свежестью.

— Воздух здесь хороший…

— Знаешь, — сказал Михалыч, — я всегда боялся смерти, а сейчас, когда до нее осталось вот-вот, — мне почему-то безразлично… Может, это и есть мудрость, Левашов?.. Жаль, что она приходит в конце — на нее не остается времени…

— Когда тебя выписывают? — неестественным голосом спросил Левашов.

— Думаю, скоро… В принципе я распорядился всеми своими делами. Осталось это… — Михалыч достал из тумбочки четыре бетакамовские кассеты. — Здесь шесть часов материала. Все, что я правдами-неправдами снял в последний год войны. Я отдаю это тебе. Придумай что-нибудь.

— Что?

— В Таджикистане война…

— Знаю, — отвернулся Левашов.

— И все?

— Все.

— Это наша работа, Жень… Таджикистан — следствие всей этой сучьей государственной политики. Мы ушли из Афгана и получили Таджикистан, и неизвестно что получим еще… Россия обязана знать об этой войне. Сними ее, Жень… А идея… Идея придет сама по себе.

— Кому это теперь нужно?

— Не знаю, — глядя в сторону, не сразу ответил Михалыч. — И все-таки сними. Докажи, что мы были правыми…

Михалыча выписали через две недели.

Он знал, что его выписывают умирать, и не собирался цепляться за жизнь, понимая, что ее конец будет еще страшнее, мучительнее для него и невыносимее для окружающих. Ироничный, часто безрассудный, подвластный эмоциям — он впервые в жизни запрограммировал себя на конкретную задачу. И решение этой задачи стало единственным делом его жизни, которое он исполнил с несвойственной ему строгой, механической и уже отрешенной последовательностью.

Дома, поддерживаемый женой, он прошел в кабинет, лег на диван и, укрыв ноги пледом, бесстрастным непререкаемым голосом продиктовал необходимые распоряжения. Затем выпил два стакана крепкого чая с лимоном, выкурил трубку хорошего табака и, зная наверняка, что этого нет в холодильнике, попросил жену сходить на рынок за домашним творогом.

— Какой творог, Юрочка? — испуганно спросила жена — в доме никогда не держали творога. — Странно, ей-богу…

— Домашний, — ворчливо отвечал Михалыч. — Человек хочет творога. Что тут странного?

Жена ушла, доверившись его привычно-ворчливым интонациям, капризному, присущему больным желанию чего-то необычного. До рынка было пятнадцать минут ходьбы, она шла и думала о том, как непредсказуемо меняются человеческие привычки: он, никогда не любивший молочного, вдруг настойчиво потребовал творог, и теперь каждый день она будет с утра бежать на рынок за домашними творогом и сметаной, пока…

Она понимала, что это «пока» наступит скоро, очень скоро. Что уже ничего изменить и предпринять невозможно, и сейчас все подчинено одному: сделать его уход наименее болезненным, сохранить иллюзию прежней, когда-то счастливой жизни…

Она слишком долго надеялась на чудо, профессоров и новейшие технологии «кремлевки», моталась по деревням в поисках народных целительниц, отпаивала его травами по их рецептам, а он таял и таял на глазах…

Перед уходом он попросил жену присесть и долго держал ее ладонь в своей руке, смотрел выцветшими глазами, словно запоминая давно знакомые черты лица… В глазах стояли слезы.

А она сидела на краю его постели и с ужасом думала только о том, что и это теперь тоже «пока»…

— Ладно, иди, — отпуская ее руку, наконец сказал он своим вечно недовольным тоном, — а то ты меня без творога оставишь…

Жена ушла, обманутая его будничным голосом, незамысловатой полудетской ложью… На войне это называется тактикой отвлечения противника. Простейший тактический ход…

Что отняла у него война? Друзей, силы, годы… Что он обрел на войне? Друзей, силы, умение принять единственно верное решение, мудрость потерь, трофейный браунинг, лежавший в ящике письменного стола, и отдельно, россыпью патроны к нему, о которых никто не знал…

Он с трудом поднялся, включил видеомагнитофон, достал браунинг, снарядил обойму и, вернувшись к дивану, долго, не отрываясь, смотрел на экран. Потом зачем-то перекрестился, передернул затворную раму и выстрелил в висок, исполнив свою последнюю работу на земле так же спокойно и достойно, как и все, что когда-либо делал.

Михалыч умер, а на экране телевизора продолжали плыть бурые вершины афганских гор, от которых все дальше и дальше, отстреливаясь тепловыми ракетами, уходил к границе вертолетный полк. И в треске радиосвязи, пренебрегая кодовыми обозначениями, со всех «бортов» неслись в эфир еще растерянные, еще не верящие, но уже обезумевшие от счастья голоса:

— Уходим, ребята! Уходим!..

— Значит, деньги, Евгений Иванович, суточные и командировочные получите в бухгалтерии, а камеру, кассеты и все остальное вам привезут домой. Ну что ж, давайте прощаться…

Они одновременно встали из-за стола.

— Вы поаккуратней там… — Директор выдавил легкое подобие улыбки. — Все-таки мы в вас большие деньги вложили…

Собственно, он был неплохой мужик — директор компании «Пирамида», и эта дурацкая вырвавшаяся шутка была лишь следствием его состояния. Ему доводилось финансировать военные экспедиции, но предыдущие войны разыгрывались статистами и пиротехниками в ближайших лесах Подмосковья, а эта война действительно существовала в далекой, неизвестной, но от того не менее опасной реальности. И на эту войну сейчас уезжал Левашов, а он, директор, оставался в просторном офисе с черными полированными столами, селекторной связью и хорошенькой секретаршей за дверью. И потому он чувствовал себе скованно и неловко, как-то не по-мужски, что ли.

— Все будет нормально, Валерий Андреевич, — успокоил Левашов. — Мы сделаем замечательную картину. Кассовую…

— Это вы напрасно, — смутился директор. — Не хлебом единым, как говорится…

— К сожалению, только говорится.

— К сожалению. Что делать — время такое. Безбожное…

Директор протянул Левашову руку:

— Значит, тридцатого в десять часов водитель будет ждать вас у подъезда. Рейс, если не ошибаюсь, у вас в двенадцать с чем-то…

— Как тридцатого? — Левашову показалось, что он ослышался.

— Вы загляните в билет, Евгений Иванович…

Левашов достал билет.

В разнообразии цифр, обозначающих время, рейс, место и теперь сливающихся в непостижимые миллионы, он все же сумел различить дату вылета.

Он улетал через неделю.

…молча, задыхаясь от перегрузки и недостатка кислорода, уходил вверх по тропе взвод Истратова.

Десантники понимали, что кровавая схватка у Шурупдары внесла существенные коррективы в тщательно разработанный план операции и только стремительный выход к перевалу может спасти их. Но как всегда бывает на войне — в самый ответственный, самый напряженный момент, от которого зависит твоя собственная судьба и судьба твоих товарищей, — силы оставляют тебя. И сглатывая соленый пот, закусывая до крови губы, с трудом передвигая одеревеневшие ноги, ты как никогда отчетливо понимаешь, что никакая воля не может противостоять парализовавшему тебя бессилию.

И только уставшие, в белом от пота камуфляже, но по-прежнему такие надежные спины товарищей заставляют тебя верить, что ты сумеешь преодолеть, дойти, не сломаться…

Двухчасовой переход окончательно вымотал десантников. За два часа Истратов остановил группу один раз, дав возможность людям припасть обескровленными, растрескавшимися губами к сочащейся по скалам воде. И то, как солдаты пили, прижимаясь горячими телами к спасительному холоду скал, и как мучительно тяжело отрывались от них, снимал непослушными руками Левашов.

По расчетам Истратова до перевала оставалось не больше часа пути. Но сейчас, слыша рваное хриплое дыхание за спиной, беспомощное бряцание оружия и надсадное разнобойное шарканье солдатских ботинок, он впервые осознал: как же это, оказывается, много: час пути — поделенный на миллионные доли секунд, целый час жизни…

Все не могло складываться хорошо. Это она знала наверняка.

Она встречала немало людей, родившихся под счастливой звездой, но никогда не завидовала им. Они были ей неинтересны. Неинтересны хотя бы потому, что простота и легкость, с которой они добивались намеченной цели, в конечном счете определяли саму цель. И эта цель оказывалась такой ничтожно малой и неоправданной, такой материально осязаемой, что порой начинало казаться, будто вокруг уже не осталось людей, для которых звездное небо в глубинах мироздания и шум моря за окном по-прежнему важнее мишуры и блеска самого обыкновенного, идиллического потребительства…

В детстве она отдыхала в пионерском лагере под Одессой.

От этой поездки в памяти остались заброшенные, обдуваемые горячим южным ветром абрикосовые сады и сухая, трескавшаяся под ногами земля.

Еще она запомнила девочку, протянувшую ей переводную картинку.

— Возьми, — сказала девочка, — это тебе.

Отец девочки был помощником капитана океанского лайнера. Переводные картинки он привез из плавания. Девочка говорила: из Африки.

Переводные картинки — несбыточная мечта нашего детства.

Девочку обступили.

— Дай мне! Мне, мне! Ну, пожалуйста, мне…

Время от времени девочка поднимала глаза, выделяла кого-нибудь из просящих и царственно одаривала картинкой.

И тут она увидела Наташу.

Наташа стояла в стороне и ничего не просила.

Девочка шагнула к Наташе. Перед ней расступились.

— Возьми, — сказала девочка, — это тебе.

Наташа не удивилась Левашову. Она не сомневалась: он будет в ее жизни. Только он. Единственный.

Она знала: не будет склок, дрязг, фарфоровой супницы на столе, унизительного шелеста купюр…

Она понимала: Левашов может вспылить, сорваться, уехать… Она все заранее простила ему. На всю оставшуюся жизнь.

Ожидаемое и все же такое внезапное счастье закружило, раскачало ее, как раскачивают новогоднюю гирлянду мятежные ночные ветры — легко и невесомо плыла под ногами земля.

Она не заметила перемены, случившейся в Левашове. И не потому, что он ничем не выдал себя, а лишь потому, что была счастлива. Счастлива впервые. И больше ничего не занимало ее.

Этот магазин на Берсеневской набережной Левашов выбрал не случайно: астрономические цифры педантично, даже несколько издевательски вписанные в ценники товаров всегда оставались для него за пределами досягаемого. Несколько раз он заходил сюда, подолгу перебирал вещи, поражаясь изящности и стремительности моды, но никогда ничего не покупал. Впрочем, как редко покупали и остальные.

Левашов не был беден. Но именно сегодня он был оделен богатством, осознание которого приходит с осознанием будущего. А будущее Левашову было неизвестно.

В парфюмерном отделе шла распродажа косметики «Сальвадор Дали». Переливались за искрящимися стеклами витрин бирюзовые и черные губы — изысканный символ фирмы.

— А если я куплю всю витрину? — спросил Левашов у молодой, но уже пообвыкшейся в дорогом интерьере продавщицы.

— Будем вам очень признательны, — профессионально улыбнулась продавщица. — Эта половина мужская, та женская.

— Тогда придется взять только женскую. Вы мне складывайте, девушка, духи, воду, тушь, что там еще…

— Возможно, ваша дама предпочитает конкретные цвета и запахи, — попыталась остановить Левашова продавщица.

— Возможно. Но я в этом не разбираюсь.

Продавщица укладывала косметику в отдельные пакеты, время от времени поглядывая на странного покупателя, словно ожидая, что он вот-вот рассмеется и скажет: «Да вы с ума сошли. Это была шутка. Может быть, неудачная…»

Но Левашов смотрел куда-то поверх витрины, не замечая ни продавщицы, ни ее рук, упаковывающих косметику, ни пробников дорогих духов, которые она периодически подносила к его лицу.

Он машинально и согласно кивал головой, и тогда она поняла: ему совершенно безразличны и содержимое пакетов, и цена, которую сейчас объявят, и все, что происходит вокруг.

— Ваш товар, — выложив пакет на прилавок, показала на светящееся табло кассы продавщица, — сумма.

— Да, — не удивился Левашов, доставая бумажник и отсчитывая деньги. — Спасибо вам.

— А… — хотела что-то сказать продавщица.

— Что? — Он поднял на нее глаза.

— У вас все в порядке?

— Произвожу впечатление сумасшедшего?

— Нет, почему… — смутилась продавщица и, понимая, что Левашов определил ее отношение к себе, добавила, заметно раздражаясь: — Но выкинуть столько денег…

Левашов нагнулся к ней, сказал доверительным тоном:

— Вы абсолютно правы: быть городским сумасшедшим очень накладно…

И все же магазин на Берсеневской набережной Левашов выбрал еще и потому, что в соседнем доме жил Игорь.

Визит к Игорю был неприятен и неизбежен одновременно, и отложить его было уже невозможно. Они не виделись несколько лет, скорее всего, не увиделись бы еще столько же, но с тех пор как в жизни Левашова появилась Наташа — он знал: наступит день, когда обратиться к Игорю придется. Этот день наступил.

Еще он понял, что не сможет говорить с Игорем будучи трезвым. Раньше смог бы, сегодня — нет. Сегодня ему предстоит не только просить, но и добиться своего. А просить и добиваться Левашов не умел. У него начинало нестерпимо ломить затылок и хотелось только одного: чтобы ему как можно быстрее отказали. Ему действительно отказывали и, вставая из-за стола, берясь за ручку двери, он еще долго ощущал спиной иронично-сострадательный взгляд того, кто только что с легкостью распорядился его судьбой.

И это очередное унижение неизбывно оседало в памяти, мучило годами, и лишь слабое утешение того, что ему все-таки отказали и он остался верен однажды избранному пути, примиряло с самим собой. Но это было раньше…

Почему он не отказался от этой поездки? Почему не откажется сейчас?

Почему необъяснимое самому себе и, главное, никому не нужное, необратимо уходящее в прошлое чувство долга для тебя важнее собственного счастья? Потому что однажды ты сделал выбор. Но ты же отдал этому выбору два года Афганистана, еле выкарабкался после тяжелого ранения, только начал жить…

Или все-таки потому, что там, в Афганистане, ты был счастлив, занимался своим делом и люди, окружавшие тебя, были твоими людьми?

Он думал об этом часто, понимая, что давно не в состоянии отделить одно от другого и избавиться от чувства непроизвольной вины перед теми, кто оставался там. В какой бы неправедной войне они ни участвовали.

Он был счастлив там. Он впервые был счастлив здесь. И сейчас, думая о предстоящей войне, он был уверен, что для него — единственного на десятки тысяч среднестатистических граждан, продуваемого весенним слякотным ветром у парапета Москвы-реки, — судьба сделает исключение.

Он, никогда не веривший ни в Бога, ни в дьявола, верил в любовь, как в высшую, наконец дарованную ему справедливость. И веря в справедливость, и молясь на нее, он хотел только одного: не быть убитым.

Сейчас в нем не было страха. Ни перед чем.

…переправляя отряды моджахедов в район Камсурга, «духи» не могли не учитывать того, что рано или поздно разведка противника обнаружит переправу и базовый лагерь боевиков. Располагая разветвленной сетью агентуры и возможностью скрытого визуального наблюдения в местах сосредоточения пограничных частей и вертолетных площадок, моджахеды определяли цель, численность, вооружение и приблизительный маршрут следования групп.

В дальнейшем, используя новейшее радиотехническое оборудование, они без труда выходили на закрытую волну десантно-штурмовых групп и в зависимости от обстоятельств принимали решение: вступать в огневой контакт из засады или отвести свои мобильные отряды на заранее подготовленные позиции.

И хотя за все время пути группа Истратова ни разу не вышла в эфир, соблюдая режим полного радиомолчания, они ее вычислили.

За несколько дней до переброски многочисленных подразделений моджахедов из Камсурга в глубь Таджикистана на пути вероятного продвижения противника было оборудовано несколько хорошо замаскированных «секретов» — в сложившейся обстановке, даже с учетом наличия у российской стороны авиации и дальнобойной артиллерии, «духи» не могли допустить срыва столь долго и тщательно разрабатываемой операции.

Три моджахеда лежали в камнях с ночи. Старший, лет сорока с черным, дубленным испепеляющим южным солнцем лицом, и двое молодых, больше с юношеским пушком, чем с бородами, суетливых, готовых к любому безрассудству…

Во время афганской войны они были еще детьми, и потому в этой новой схватке с «неверными» им очень хотелось отличиться, покрыть себя неувядаемой славой, и теперь, первым обнаружив группу Истратова, один из них, не дожидаясь решения старшего, непроизвольно потянулся за подсумком, в котором лежали выстрелы[10] к гранатомету, и расстегнул его…

Заметив это движение, старший что-то гортанным шепотом выкрикнул на фарси, замахнулся на молодого рукой и, отодвинув его в сторону, занял позицию среди камней.

Мимо него по узкой горной тропе усталым, сбивчивым шагом шла группа пограничников. Беззвучно пересчитывая людей губами, отмечая про себя количество вооружения, он неожиданно подумал о том, сколько раз, держа палец на спусковом крючке, ему приходилось смотреть в спины русских солдат. Сколько раз приходилось стрелять в эти заведомо обреченные спины и почти никогда в лицо…

Сейчас, глядя вслед уходящей группе, понимая, что скорее всего именно они вырезали пост у Шурупдары, в нем, как ни странно, не было чувства отмщения. Пятнадцать лет опустошающей военной работы сделали свое — ему больше не хотелось убивать.

И хотя он сознавал, что за него это сделают другие и Аллах в эти минуты отвернулся от него, он впервые был рад тому, что не примет участия в предстоящей расправе.

И когда последний, замыкающий боец отдалился метров на триста от поста наблюдения, он включил рацию и, выйдя по закрытой связи на базу, устало и отрешенно произнес в эфир:

— «Устод», «Устод», я «Пахловон». Как слышишь меня? Прием.

— «Пахловон», я «Устод». Слышу тебя хорошо. Прием.

— Через меня прошли тридцать пять «зеленых»[11]. Кроме штатного вооружения, три пулемета Калашникова, четыре РПГ-7[12], шестнадцать выстрелов, четырнадцать «мух», три «шмеля»[13]… Идут в вашу сторону. Как понял? Прием…

И все-таки выпить было необходимо. Левашов постучал в закрытое окошко коммерческой палатки. Окошко отворилось. Из переполненного чрева палатки потянуло теплом, запахом дешевого ликера, однообразными аккордами знакомой мелодии.

«Опять „Эммануэль“… — без труда угадал мелодию Левашов. — Вот национальная катастрофа…»

В сумеречном свете возникла одинокая фигура продавщицы.

— Шкалик коньяка и шоколадку, — попросил Левашов. И передумав, добавил: — Два шкалика…

На липком картоне, среди груды пивных пробок и использованных чеков, появились два шкалика коньяка с вызывающе косо наклеенными этикетками и не менее сомнительного качества импортная шоколадка.

Левашов положил деньги на прилавок, оглянулся: на город ложился туман. Он спускался с Воробьевых гор на купола Новодевичьего монастыря, стелился по темной поверхности реки.

Как он будет в тумане? Один, у стылой мертвой реки…

— Может, выпьешь со мной? — спросил он у продавщицы. — А то на улице как-то…

— Заходи, — вяло предложила она.

Левашов с трудом протиснулся в узкую боковую дверь палатки, сел на пластиковый ящик из-под бутылок.

Продавщица поставила стаканы, Левашов сорвал пробку с бутылки, разлил коньяк:

— Будь здорова.

Выпили. Левашов поморщился, запил стаканом воды:

— Коньяк-то «левый». Травите народ.

— Не пей.

— Не пить, старуха, не получается.

— Тогда пей — не ломайся. Коньяк «левый»… А что сейчас не «левое»?..

— Только давай без глобальных обобщений…

— Давай, — засмеялась она.

Левашову стало спокойно и безмятежно. То ли от «левого» коньяка, то ли от ее неожиданной улыбки.

— Тебя как зовут?

— Люда.

— Красивая ты…

— Красивая, — спокойно согласилась продавщица.

— С такими данными не в коммерческой палатке пропадать…

— А где? На панели? Лет мне скоро сорок… — Она протянула стакан. Под вязаными перчатками с обрезанными краями угадывались красивые руки с облезшим маникюром. — Плесни-ка еще…

— Не следишь за собой…

— Для кого?

— Москвичка?

— Из Житомира… Во время войны нас эшелонами в Германию свозили, а сейчас мы сами эшелонами в Москву едем… Пить-то будем?

— Заводная ты.

— Была. Может, еще буду.

— Я закурю?

— Кури. Любую на выбор. — Она провела рукой вдоль целого ряда поштучно разложенных сигарет. — Теперь не у всех даже на пачку сигарет хватает…

— Ты кем была до продавщицы?

— Продавщицей.

Выпили еще. Левашов закурил, расстегнул куртку.

— А я скоро уезжаю, — неожиданно сказал он.

— Далеко?

— Далеко. На войну.

— Убить могут.

— Могут.

— Зачем же едешь?

— Надо.

— Партия сказала: надо, комсомол ответил: есть! Кому надо?

— Мне.

Она встала, потянулась во весь свой модельный рост:

— Поедем ко мне. Закрою я эту богадельню…

— Ты бы хоть спросила, как меня зовут.

— Зачем? Утром ни ты меня, ни я тебя не вспомню.

— Зачем же тогда ехать?

— Можно и не ехать. — Она покорно села на место. — А зовут тебя Евгений. Я читала твои репортажи из Афганистана…

— Интересовалась?

— Интересовалась… У меня муж погиб там. И брат.

— Прости…

Она разлила остатки коньяка, подняла стакан, приглашая выпить молча, выпила, подошла к Левашову, положила руки на плечи, опустилась перед ним, глядя в глаза, сказала:

— Их в один день убило. Под Гератом. Только в разных местах.

— А дети?

— У-у. — Она помотала головой. — Ничего не осталось.

Она встала, взяла с прилавка сигарету, закурила. Такая же спокойно-безучастная, какой была все это время.

— Иди. Тебе пора.

Левашов поднялся, застегнул куртку.

— Тебя не убьют, — тихо сказала она.

Левашов вышел, машинально прошел несколько шагов, остановился, постоял секунду-другую и вернулся к палатке.

— Открой! — требовательно постучал он в окошко.

Люда отворила.

Левашов попробовал засунуть пакет с косметикой в узкий проем окошка — пакет не влезал. Тогда он стал доставать и бросать на прилавок содержимое пакета: помаду, тени, лаки, тушь…

— Мажься! Красься! — зло говорил, почти кричал он. — Делай, что хочешь, только не сиди в этом дерьме! Ничего еще не кончено! Ничего! И ты, и я — мы еще будем жить долго, счастливо, до одури… Будем!

Левашов зашел в телефонную будку, набрал номер. Трубку взял Игорь.

— Привет, Игорь! — произнес Левашов таким тоном, словно они расстались только вчера.

— Привет… Ты, что ли, Левашов?

— Я… Слушай, Игорек, мне бы переговорить с тобой по неотложному делу…

— Переговорить… Ну, подъезжай ко мне завтра на работу. Там и переговорим. Только позвони предварительно.

Левашов понял, что унижаться придется. Ну и черт с ним, унизится — не растает.

— Я вообще-то из автомата звоню, — сказал он. — Автомат в двух шагах от твоего дома. Может, ты уделишь мне десять минут — на большее я не посягну.

— Что-нибудь срочное? — спросил Игорь.

— Да.

— Квартира девятнадцать.

В дверях они даже обнялись.

— Квартиру будешь смотреть? — спросил Игорь.

— А потом ты скажешь, что я не уложился в десять минут…

— Ладно, пошли. Квартира — предмет моей особой гордости.

И они пошли.

Левашов шел за Игорем анфиладами просторных комнат, машинально фиксируя непривычные слуху названия: коммерческий бассейн, душевая кабина, натяжные потолки… Но ни масштабы, ни респектабельность, ни малахитовое обрамление дверных проемов не поразили Левашова — его удивили собственная отрешенность и безучастность к дорогому убранству квартиры и странное, не оставляющее ни на секунду недоумение: неужели этому можно всерьез посвятить свою жизнь?

— Ну как? — поинтересовался Игорь, когда осмотр квартиры был завершен и они наконец присели за кухонный стол.

— Другое измерение, — вежливо согласился Левашов.

Игорь достал бутылку виски, плеснул по полстакана, нарезал апельсин.

— Давай… Сколько мы с тобой не виделись?

— Года четыре… — неуверенно произнес Левашов.

— А как ты узнал мой новый адрес?

— Москва — небольшой город, Игорь Валентинович…

— Ну-ну…

Они сдвинули стаканы, выпили, каждый аккуратно закусил ломтиком апельсина. Игорь тут же наполнил стаканы — оба чувствовали себя неловко.

— Наших кого-нибудь встречаешь? — спросил Игорь.

— Нет, никого.

— И я никого, — с сожалением сказал Игорь. — Странно: шесть лет проучились и как в море корабли…

Закурили. Почти одновременно.

— Ну а ко мне-то тебя что привело? — первым не выдержал Игорь.

— Нужда.

— В смысле?

— Деньги мне нужны. Десять тысяч долларов, — спокойно произнес Левашов.

— Зачем?

— Отвечать обязательно?

— Обязательно.

— Через неделю я уезжаю в командировку, в Таджикистан…

— Ах, да, — припомнил Игорь. — Там, по-моему, какой-то пограничный конфликт…

— Там война, — сказал Левашов, — уже не первый год…

— Ну а тебе-то эта война зачем? Тебе что, Афганистана не хватило?

— Там война, — повторил Левашов, — о которой страна не знает, а скорее, не хочет знать. И меня бесит, что эту войну до сих пор путают с пограничным конфликтом…

— Ну, хорошо, война. Я-то здесь при чем?

— При том, что, когда к тебе придет пацан на костылях и попросит денег на протез, — ты не сможешь ему отказать.

— Собственно, почему?

— Потому что я постараюсь тебя в этом убедить.

— Ты уверен, что у тебя это получится?

— Нет, — не сразу ответил Левашов.

Они молча выпили. Некоторое время сидели, не глядя друг на друга.

— А почему бы эту почетную миссию не взять на себя государству? — предположил Игорь.

— Потому что, как показывает опыт, государство не желает нести ответственность за тех, кого оно посылает на смерть, а они, к его величайшему изумлению, возвращаются живыми. Пусть покалеченными, но живыми. Такая вот особенность у нашего государства…

— Удивительные метаморфозы происходят в жизни, согласись, Левашов. Когда я делал бабки на этом фуфле, именуемом кинематографом эпохи перестройки, ты меня искренне презирал и не скрывал этого, а теперь, как ни в чем не бывало, являешься ко мне за деньгами… Тебя в этом ничего не смущает?

— У меня здесь остаются жена и мать. Эти деньги для них…

— А для меня не имеет никакого значения, для кого эти деньги, — сухо сказал Игорь.

Левашов посмотрел на часы.

— Мой лимит исчерпан, — сказал он и поднялся из-за стола.

— Я ведь не сказал «нет». — Игорь продолжал сидеть.

— Сказал.

— Удивительно ты умеешь портить отношения с людьми, Левашов, — вздохнул Игорь.

Левашов надевал ботинки в коридоре. А они не надевались из-за узла, который он сам затянул пятнадцать минут назад, когда небрежно снимал их. Не надевались именно сейчас, именно в этом коридоре. И этот процесс был мучителен и унизителен одновременно. И уйти, хлопнув дверью, в одном ботинке тоже было немыслимо.

В коридор вышел Игорь.

— Возьми. — Он протянул Левашову пачку стодолларовых купюр.

Левашов встал с корточек. Теперь они стояли друг против друга, и Левашову оставалось только протянуть руку…

— Возьми! — раздраженно повторил Игорь и попытался сунуть деньги в карман левашовской куртки.

Нет, он сделал это несознательно. Он всего лишь промахнулся. Так когда-нибудь бывает с каждым: бросаешь ключи в карман, а они оказываются на полу.

Пачка упала на пол и теперь лежала под ногами сотней мятых и новых купюр. Кто-то из двоих должен был нагнуться и собрать деньги, и каждый понимал, что не сможет сделать этого первым…

Наконец Левашов нагнулся, подобрал с пола ботинок с намертво затянувшимся узлом, открыл дверь и пошел вниз по лестнице, ступая необутой ногой по каменным ступеням.

Он спускался этаж за этажом, а с лестничной площадки кричал ему вслед Игорь:

— Уходишь, праведник! Незапятнанный, не погрешивший душой, живой укор потомкам! Правильно, пусть твоя семья побирается с голоду — принципы дороже, Левашов! Только это не я — это ты пришел ко мне! Ты пришел за деньгами и получил их… Ты получил их, козел!..

Левашов ехал в такси по залитому рекламными огнями пустынному городу.

Огни большого города… Интересно: кому светит реклама по ночам? Для кого переливаются огнями слоганы быстрорастворимых напитков, импортного пойла и дорогих сигарет? Для того, кто не спит которую ночь подряд, успокаивая свое больное сердце и не зная, сумеет ли дотянуть до утра…

Зачем этому чужому городу далекая война с кровавыми боями на подступах к горным высотам и отчаявшимися, вызывающими огонь на себя, охрипшими лейтенантами, со вшами во фронтовых блиндажах, с обреченными на гибель рейдами десантно-штурмовых групп и разорванными в клочья телами еще мгновение назад живых людей?..

Мог ли он ответить на этот вопрос? Скорее, нет.

И в то же время он понимал, что, если однажды, бреясь перед зеркалом, человек отложит кисточку для бритья и попробует вглядеться в самого себя, — в этом будет и его, Левашова, заслуга.

Он посмотрел на часы: двадцать три часа пятьдесят две минуты. Через восемь минут наступит следующий день, беспощадно приближающий дату отъезда. Сколько ему осталось этих дней, часов, минут? Всего ничего. И первый свой день он уже прожил.

…головной дозор обогнул выступающую скалу и вышел на исходную тропу, с которой открывался вид на перевал.

— Успели, — выдохнул Истратов, — еще десять минут и хрен вы нас оттуда сбросите, суки!

— Что вы, товарищ капитан? — спросил идущий следом Брегер.

— Перевал, Леня, перевал! — показывая рукой перед собой, говорил Истратов. — Еще немного и все!

— Хорошо бы, — обессиленно улыбнулся Брегер.

Группа вытягивалась на тропу.

Собственно назвать это тропой можно было весьма условно. Справа от тропы уходила вверх отвесная стена, когда-то завалившая тропу почти непроходимым камнепадом. И обойти валуны и мелкие скальные породы не представлялось возможным: слева метров на семьдесят обрывался край ущелья, по дну которого бежал горный ручей.

До противоположного, поросшего редким кустарником «берега» ущелья было метров восемьдесят, может, больше. Он существенно возвышался над тропой и тянулся до самого перевала…

«Гиблое место, — подумал Левашов, из последних сил карабкаясь по камням и лишь время от времени ступая на тропу, — убраться бы отсюда…»

Об этом думали все в группе. Об этом думал Истратов. И только у тех, кто выбрал позицию на противоположном «берегу» ущелья, была совершенно противоположная задача…

И когда воздух распороли первые выстрелы — они уже ни для кого не были неожиданностью в этом, самим дьяволом созданном тире…

Успевшие укрыться за валунами и в спасительных ложбинках открыли беспорядочный ответный огонь, давая возможность укрыться другим. Пока никто не успел определить, откуда ведется прицельный огонь и сколько стволов пытаются сбросить группу с тропы. Все еще были живы, и на данный момент главным было только это.

Левашов бросился за косой, расколотый пополам камень, сбросил с плеча кофр. В то же мгновение над его головой высекло автоматной очередью каменную крошку. К нему повернулся укрывшийся за тем же камнем Вагин.

— «Граники»[14] молчат! — возбужденно крикнул он. — Похоже, на охранение нарвались… Если из «граников» начнут валить — нам отсюда не выбраться!

— Нам отсюда и так не выбраться, — мрачно сказал Левашов.

— Это посмотрим, — сплюнул Вагин и, приподнявшись из-за камня, дал короткую очередь, пытаясь выяснить, откуда ведется огонь.

Метрах в десяти от них за ближайшим валуном, склонившись над картой, что-то кричал в гарнитуру радиостанции Истратов. Вокруг стоял такой шквальный грохот, что Истратову приходилось выкрикивать координаты по несколько раз.

— «Борты» вызывает, — предположил Вагин. — Вы бы поснимали что-нибудь, товарищ корреспондент.

— Пошел ты!.. — Левашов перекинул автомат в правую руку и переместился к правому краю скального обломка.

Именно в этом месте камень шел на косой срез, тем самым открывая идеальную стрелковую ячейку для стрельбы лежа. Левашов сосредоточенно осматривал противоположный склон, пытаясь обнаружить огневые точки «духов», но ему мешали пыль и дым над камнями.

— Справа от скального выступа метров двадцать — там у них пулемет! — крикнул ему снова высунувшийся из-за камня Вагин.

Левашов перевел мушку по указанному ориентиру и дал несколько длинных очередей.

— Ни хрена! — крикнул Вагин. — Правее!

— Да вижу я, твою мать! — взорвался Левашов. — Укройся, на хер!

И не выдержав, потянул Вагина вниз. Вагин неожиданно обмяк в его руке, захрипел и повалился набок.

— Вагин! — рванул его на себя Левашов. — Вагин!

Из-под берета Геши Вагина стекала ровными струйками и капала на руки Левашова кровь. И только глаза по-прежнему смотрели строго и открыто, словно пытались до конца выявить огневые точки противника…

— Вечером мы приглашены в театр, — объявила Наташа.

— В какой еще театр? — вскинул бровь Левашов.

— Театр — это где артисты.

— Это-то меня и смущает, — сказал Левашов.

— Ты не любишь театр, Левашов?

— Я не люблю, когда брызжут слюной и поднимают каблуками пыль из столетних половиков…

— Господи, как можно так утилитарно подходить к искусству, — вздохнула Наташа.

— И все это в ярком свете прожекторов, — продолжал Левашов.

— Всё? — спросила Наташа.

— Всё.

— В общем, решено. Мы идем в театр, — отрезала Наташа.

— Идем, так идем, — покорно согласился Левашов. — В «Ленком»?

— В Московский областной…

— Нам что, придется ехать в область? — ужаснулся Левашов.

— Женька, ну нельзя же быть таким серым. Областной театр дает спектакль на сцене дворца культуры «Прожектор»…

— Час от часу не легче…

Спектакль назывался «Мужской род, единственное число». О жене, которая оставила мужа, сделала операцию по изменению пола и в качестве американского полковника вернулась обратно.

Сюжет пьесы был виртуозно запутан и остроумен. Режиссер, приятель Наташи, поставил спектакль блестяще, и актеры, занятые в спектакле, играли легко и непринужденно, импровизируя на ходу и не смакуя лишние подробности.

Левашов подумал, что пьесу можно было поставить совершенно иначе: пошло и гадко. Он был благодарен Наташе за театр, за талант и смелость ее друзей, и хотя все первое действие он часто глупо и неприлично хохотал, его ни на минуту не оставляла мысль о предстоящем отъезде.

Он уже жил войной, горами, и эти величественные гибельные горы были так далеки от происходящего в зале…

В антракте он предложил Наташе:

— Пойдем побродим где-нибудь…

— Тебе не понравилось? — расстроилась она.

— Что ты, Наташка, все замечательно. — Он не мог объяснить ей, что ему осталось всего два дня и эти два дня он не хочет, не может ни с кем ее делить. — А все-таки пойдем…

— Неудобно. Как я объясню… — Она имела в виду режиссера и актеров.

— Да ерунда! — перебил Левашов. — Позвоним, поблагодарим, наврем что-нибудь поубедительнее…

— А, ладно, — махнула рукой Наташа, — пойдем, горе мое невежественное.

Они бродили долго. Миновали Большой Каменный мост, посидели в Александровском саду, вышли на Новый Арбат. У здания междугородной связи Левашов остановил Наташу и, глядя ей в глаза, сказал:

— Мне надо позвонить. Я очень тебя прошу: ни о чем не думай — это касается меня одного.

— Я все понимаю, — сказала Наташа и осталась на улице.

Левашов подошел к окошку диспетчерской.

— Псков, пожалуйста. — Он протянул бумажку с номером телефона.

— Ожидайте, — прикрыла зевок сонная телефонистка.

За огромными, чисто вымытыми витражами переговорного пункта ждала Левашова Наташа. Левашов подошел к стеклу, прислонился, смотрел на Наташу. Почувствовав его взгляд, Наташа повернулась, подошла ближе и теперь тоже смотрела на него.

Они стояли, разгороженные витражным стеклом, и смотрели друг на друга. Долго, очень долго — несколько минут, в которых могла уместиться вся жизнь.

На мгновение ей показалось, что он прощается с ней, что происходит необратимое…

Он заметил в ее глазах далекие тревожные слезы…

«Я люблю тебя. Только тебя. Не волнуйся, все будет хорошо. Нет никакого повода для беспокойства. Я с тобой. Я не оставлю тебя, что бы они там все ни пророчили…»

Она услышала его, хотя он ничего не сказал. Услышала и успокоилась. И когда телефонистка объявила номер его кабины и он, жестами объяснив ей, что его вызывают, поправил несуществующий галстук и пошел к телефону, в ней уже не оставалось ничего от только что пережитых тревог.

Он вошел в кабину и снял трубку.

— Мама… — сказал он.

— Женька…

— Как дела, мам?

— А все хорошо, — отвечала мать, — сидим с девочками, отмечаем день рождения Ниночки Ветровой… — Она взяла аппарат на длинном телефонном шнуре и перешла в соседнюю комнату, волоча шнур за собой. — Ты помнишь Ниночку?

— Помню, — соврал Левашов.

— Ниночке уже шестьдесят два, — грустно сказала мать, прикрывая за собой дверь. — Стареем мы, сыночек…

— А почему у тебя? — возмутился Левашов, старательно обходя тему приближающейся старости. — У Ниночки что — своего дома нет?

— Ты же знаешь Ниночку, — вздохнула мать, — она такая легкомысленная…

Левашов попытался представить себе шестидесятилетнюю легкомысленную Ниночку и не смог.

— Как ты, сыночек? — спросила мать.

— Я уезжаю, мам…

— Куда? — Голос матери изменился.

— В Арктику, за полярный круг…

— Там же вечная мерзлота, Женя…

— Какая мерзлота, мама. Апрель на дворе.

— Ну, положим, еще март. А зачем ты едешь?

— В экспедицию, на съемки. Я звоню сказать, чтобы ты не волновалась — вряд ли я смогу тебе позвонить в ближайшие полтора-два месяца…

— Там что, нет телефонов?

— Мам, ну откуда в Арктике телефоны?

— Женя, ты говоришь мне правду? — спросила мать.

В ее голосе появились просительные, отчаянные нотки.

— Мама, ты старая мудрая еврейка. Как я могу тебя обманывать?

— А ты юный нахальный антисемит.

— Мама… — Левашов помедлил секунду-другую. — Я, кажется, женился…

— Что значит кажется? — изумленно спросила мать.

— В смысле, мы еще не расписались…

— А она… — Мать затруднялась подобрать слова.

— Она для меня все, — опрометчиво сказал Левашов и тут же поправился: — Ты и она.

— Конформист, — рассмеялась мать. — Как ее зовут?

— Наташа.

— Я буду ей звонить, — тоном, не принимающим возражений, сказала мать. — Она живет у тебя?

— У меня.

— Когда ты едешь?

— Через два дня. Мама, мое время заканчивается. Ты не беспокойся — это самая рядовая командировка. Хочешь, я привезу тебе белого медвежонка…

— Зачем мне медвежонок — мне вполне достаточно тебя одного.

— Я целую тебя, мама. Счастливо.

— Будь аккуратнее, сыночек…

Их разъединили.

Их разъединили давно, а мать по-прежнему сидела на диване с трубкой в руке, не понимая, почему так безнадежно обрывают сердце привычные телефонные гудки.

Что в разговоре с сыном поселило в ней тревогу? Чрезмерная будничность тона, на которую она покупалась не раз? Арктика, из которой невозможно позвонить? Ни разу за два месяца?..

В комнату вошла легкомысленная Ниночка.

— Женя звонил? — спросила она.

Мать кивнула.

— Как он?

— Женился, — отрешенно сказала мать.

— То есть как? Не поставив тебя в известность…

— В смысле, они еще не расписались… — машинально повторила мать фразу сына.

— Это — ничего, — примирительно сказала Ниночка, — молодость. Пойдем, Сонечка, все тебя ждут.

Мать подняла на Ниночку полные отчаяния глаза:

— Он сказал, что уезжает…

— Куда?

— В Арктику, за полярный круг…

— А это не опасно? — на всякий случай спросила Ниночка, совершенно не представляя себе, что такое Арктика и за каким она полярным кругом.

— Нет никакой Арктики! Никакого полярного круга! — исступленно, почти на крике выводила мать. — Понимаешь, нет! Он опять едет туда, на эту проклятую войну!

— На какую войну? — недоуменно спросила Ниночка.

— Которые никогда не кончаются в этой стране, — зло и неожиданно спокойно сказала мать.

Она уже взяла себя в руки. Она приняла решение.

— Я поеду к нему, — твердо сказала она.

— Ты прости меня, Сонечка, — как можно деликатнее и от того еще больше смущаясь, сказала Ниночка, — но мне кажется, ты можешь им помешать… Ведь они, вероятно, счастливы.

Мать резко встала. Она собиралась ответить что-то гневное, оскорбительное, но вдруг поняла, что сейчас права не она, а ее легкомысленная подруга Ниночка Ветрова.

Наступает время, когда матери начинают мешать своим сыновьям. И это время неизбежно. Да, это не касается ее сына — не такие у них отношения, но сейчас (пусть ее предположения тысячу раз справедливы) имеет ли она право вмешиваться в его жизнь?..

— Что же мне делать, Ниночка? — беспомощно спросила мать.

Они поднимались по затертым грязным ступеням. Тускло отбрасывая тени, мерцала над головой закопченная лампочка.

Стены, лестничные марши, перила, одним словом, все в этом фантастическом, будто вырванном из другого измерения подъезде было испещрено рисунками и граничащими с помешательством изречениями граждан на тему «Мастера и Маргариты».

Но основное место на стенах, окнах и потолках занимали цитаты из самого Булгакова, и создавалось ощущение, что если подняться с первого до последнего этажа, то можно прочесть роман целиком.

— Где мы? — оторопело спросила Наташа.

— В этом подъезде находилась знаменитая квартира пятьдесят из булгаковского «Мастера и Маргариты», — объяснил Левашов.

— Ты любишь Булгакова?

— Я люблю тебя. А к Булгакову я спокоен.

— Тогда зачем мы здесь? Ты не Мастер, я не Маргарита…

Левашов пожал плечами:

— Мне почему-то захотелось привести тебя сюда… Скоро эти квартиры выкупят, закрасят стены, установят домофоны, и больше ни одна влюбленная, временно безработная пара не сможет распить здесь бутылку портвейна…

— Почему портвейна? — удивилась Наташа.

— Потому что здесь можно пить только портвейн. И только из горлышка, — назидательно сказал Левашов.

— Женька. — Наташа прижалась к Левашову.

Она повернула голову и прочла надпись на стене:

— «Не шалю, никого не трогаю, починяю примус…» Как просто, — задумчиво сказала она, — никого не трогаю, починяю примус. И самое главное: никто не трогает меня…

Они поднялись на третий этаж, уселись на подоконник. Неприкрытая, с выбитыми стеклами оконная створка слегка раскачивалась от ветра и поскрипывала в тишине московского колодца.

Левашов достал бутылку портвейна, опалил зажигалкой полиэтиленовую пробку и сорвал ее зубами. Сделав несколько глотков, он протянул бутылку Наташе.

Наташа перевела дух, перекрестилась и отчаянно приложилась к бутылке.

— Господи, какая гадость! — болезненно морщась, выдохнула она, возвращая бутылку Левашову.

— Ты что же, в юности портвейн не пила? — искренне удивился Левашов.

— Я пила сухое белое вино и не шлялась по подъездам, — заявила Наташа.

— Пропала жизнь, — сокрушенно вздохнул Левашов и ополовинил бутылку. — Будешь еще?

— Давай, чего уж теперь…

Левашов достал сигареты.

— Знаешь, а я в среду купил тебе целый пакет косметики «Сальвадор Дали», — сказал он. — Огромный такой пакетище…

— У меня что, по-твоему, косметики нет…

— Я отдал его продавщице из коммерческой палатки. Весь пакет…

Наташа взяла у него сигарету, закурила.

— Женька, ты меня не идеализируешь? — прищурилась она. — Зачем ты мне это рассказываешь? Я обыкновенная баба. Вздорная, капризная, порой ревнивая… И я, правда, не понимаю: почему моя косметика должна доставаться какой-то продавщице?..

— У нее муж погиб там, в Афганистане, — не сразу ответил Левашов. — Молодая, интересная женщина — по сути, старуха. Ни детей, ничего… Руки с облезшим маникюром…

Наташа нервно покусывала губы.

— Женька, — неожиданно всхлипнула она, — ты всегда будешь таким?

Он обнял ее, прижал к себе — маленького растрепанного воробышка.

— Я буду разным. И плохим, и хорошим. Иногда ты будешь меня ненавидеть… Но я всегда буду с тобой. Мы будем жить долго, очень долго. Сколько до нас еще не жил никто. А потом мы придем в этот дом, поднимемся по этой лестнице и уйдем в небо, как когда-то ушли они…

— Кто?

— Мастер и Маргарита…

— Какая чудесная сказка, — завороженно сказала Наташа. — А как же домофоны?

— В том-то и дело, — сухо сказал он, — что все сказки в конце концов разбиваются о самый банальный домофон…

Наташа взяла из его рук бутылку.

— Знаешь, Левашов, когда-нибудь у нас будет большая квартира, дружная семья, спокойная работа… И это неизбежно. И я этого не боюсь. Потому что я впервые счастлива. Потому что впереди у меня еще столько счастья!.. И я его никому не отдам.

Она поднесла бутылку к губам и, к изумлению Левашова, выпила ее до конца.

— «Не шалю, никого не трогаю, починяю примус…» Пойдем домой, Жень…

«Наташка!

У меня не хватило решимости сообщить тебе о предстоящем отъезде… Я не мог допустить, чтобы наши последние дни были омрачены твоими мыслями и тревогами. Прости меня.

Помнишь, ты спросила: если тебя позовут вновь — ты пойдешь?

Уже тогда я знал, что меня вот-вот позовут. Этот день наступил. Не пойти я не мог.

Я уезжаю в Таджикистан. Там война, которой как будто нет… И я обязан рассказать об этой войне. Я не знаю, нужно ли это кому-нибудь кроме меня, но это нужно мне. А значит, тебе. А это уже не мало.

И еще я обязан вернуться. А я очень обязательный человек.

Наташка, я вернусь, слышишь. Ты можешь сомневаться в чем угодно, только не в этом. Я слишком люблю тебя, для того чтобы так легкомысленно распорядиться своей жизнью.

Я еду надолго. На месяц-два, может, больше. Раньше два-три месяца были для меня не принципиальны. Теперь каждый день без тебя невыносим. Я пишу это письмо и уже скучаю по тебе, нахохлившийся мой воробышек. Я так и не успел поносить тебя на ладонях…

Если будет звонить мать: я в Арктике, далеко за полярным кругом. Осуществляю ледовую проводку. Или еще что-нибудь в этом роде. Поубедительнее.

Знаешь, меня могли убить десятки раз. Иногда мне казалось, что меня больше нет. И только теперь я понимаю, что со мной никогда ничего не случится. Моя вера, моя убежденность — это ты, родная, любимая моя…

Если же я задержусь по независящим от меня причинам, знай: тебя не оставят. Знай и забудь об этом. Потому что я вернусь все равно.

Я пишу это письмо дома, на нашей кухне. Ты уже спишь, как всегда, раскинувшись посреди кровати и спрятав руки под подушку, а твоя левая пятка легкомысленно торчит из-под одеяла. Сейчас я ее поцелую, ты недовольно дернешь ногой, еще глубже забьешься в подушку и… проснешься.

Так будет всегда. Всю нашу долгую жизнь. Ты будешь ложиться раньше и ждать меня, а я всегда буду возвращаться.

Спи. Я люблю тебя».

…плотность огня усиливалась. «Духи» несколько раз били из гранатометов: в группе Истратова было уже пятеро убитых и семеро раненых.

«Значит, есть у них гранатометы, — машинально отметил Левашов. — Выстрелы берегут, сволочи! Когда же это кончится?..»

Десантники навскидку отвечали из «мух». Больше от отчаяния. Плотность огня с той стороны не оставляла возможности вести прицельную стрельбу — пули крошили вековые камни, жутко завывая на рикошетах.

Сколько это продолжалось? Три-четыре, максимум пять минут. Казалось, вечность.

Левашов не надеялся, что они выберутся из этого огневого мешка. Если случится чудо, то да. Скорее всего, нет.

Но в любом случае ему предстояло взять камеру и снимать. В конце концов, он здесь именно для этого. Но как же было непросто, перекинув за спину автомат, поменять надежное укрытие на почти открытую позицию и прильнуть к визиру видеокамеры…

Сколько раз ему приходилось слышать профессиональные термины: прекрасная панорама, интересная точка съемки… Но это было там: на заснеженной «натуре» среднерусской полосы, в хорошо отапливаемых павильонах Останкина…

Сейчас ему было необходимо найти «интересную» точку здесь. А она была только одна — эта «интересная» точка: в грохоте и вспышках обжигающе-гибельного металла, посреди яростной, для кого-то последней схватки…

В несколько бросков Левашов преодолел расстояние до намеченного места, упал среди камней, вросся в землю, навел объектив…

Вот она: не придуманная, не смонтированная из различных эпизодов — подлинная неистовая картина боя, в котором у тебя, как и у остальных, ровно столько же шансов выжить и ровно вдвое больше шансов умереть.

Вот они: перекрестные автоматные очереди, приближенный трансфокатором разрыв, леденящий сердце цвирк пули в нескольких сантиметрах от накамерной пушки…

Левашов, конечно, не услышал своей пули. Он всего лишь хотел добежать до соседнего камня и снять убитого пулеметчика. Пуля вошла прямо под колено раскаленным, пробивающим тело гвоздем и опрокинула его на землю. На мгновение ему показалось, что он споткнулся…

Левашов почувствовал, как пульсирует и бьет толчками из раны кровь и с каждой секундой становится невыносимее боль. Он рванул из разгрузки жгут и сильно перетянул ногу выше колена. Попытался опереться на ногу — нога не подчинилась.

Значит, без посторонней помощи ему отсюда не выбраться. Как по-идиотски все вышло! Что же теперь — помирать здесь? Нет, он обещал вернуться, и вернется! И хватит! Все остальное — разговоры в пользу бедных!

«Хрен им, а не селедки!» — всплыла в памяти фраза из какого-то романа. Вспомнить бы из какого…

Он подтянул к себе пулемет: цинк был пробит, лента покорежена. Левашов откинул бесполезный теперь пулемет, перебросил из-за спины автомат…

У него оставалось семь магазинов и три пачки патронов в эрдэшке[15]. Больше трехсот патронов…

— Хрен вам, а не селедки! — упрямо повторил он.

К нему метнулся Истратов:

— Уходим, Левашов!

— Не уйдем — людей положим… — через боль выдавил Левашов.

— Положим, если не уйдем! Гранатометы у них…

— Не уйду я, Паш. — Левашов кивнул на ногу.

— Ох, е..! — Истратов увидел растекающееся по ноге Левашова багровое пятно. — Как же ты так?!

Он выхватил из нарукавного кармана коробочку с промедолом и вколол шприц-ампулу Левашову в бедро. Прямо через камуфляж.

— Спасибо. — Левашов протянул Истратову кофр. — Камеру забери, Паш…

— Я оставляю группу прикрытия, — не глядя на Левашова, сказал Истратов. — «Борты» уже идут, Жень…

Он положил рядом с Левашовым два автоматных рожка, оставшуюся шприц-ампулу.

— Бл… как в кино! — поморщился Левашов. — Я все понял, Паша…

— Кончилось кино. — Истратов сжал руку Левашова выше локтя, подержал секунду. — Дотяни, Женька…

— Не дождетесь, — с трудом усмехнулся Левашов.

Огонь со стороны «духов» стал еще интенсивнее — отстреливаясь на ходу, рывками уходила за скальный выступ группа Истратова. Справа и слева от Левашова заработали пулеметы прикрытия. Перехватить инициативу хотя бы на несколько секунд, не дать «духам» поднять головы — только так можно было пропустить группу Истратова.

Левашов оперся на камень, подтащил раненую ногу, вскинул автомат. Прямо перед ним, стоя на одном колене, вскидывал пусковой механизм в направлении уходящей группы гранатометчик. В прорезь прицела Левашов разглядел пуштунку[16] на его голове, опустил мушку чуть ниже и нажал на спусковой крючок…

Он еще успел заметить, как, сорвавшись со склона, падал на дно ущелья гранатометчик, когда мощная взрывная волна бросила его на камни, впилась в спину десятком осколков…

«Я же убил его…»

Голова раскалывалась от боя колоколов, немела и набухала кровью посеченная осколками спина. Он инстинктивно прижал руки к голове и ощутил под пальцами сочащуюся из ушей кровь.

«Слишком много для одного дня…» — подумал он и с ужасом увидел, как с яркого полуденного неба на него стремительно падает ночь.

…Левашов лежал в Мертвом море и читал журнал. Это было совсем несложно: вода была до отвращения соленая и жирная, как подсолнечное масло. В такой воде можно было читать журнал, курить, играть в шахматы и беседовать о сотворении мира. Говорят, именно здесь, аки посуху, бродил Христос…

От палящего солнца голову Левашова прикрывал носовой платок, завязанный по концам на четыре легкомысленных узелка. И голова под стать платку была на удивление пуста и свободна от каких-либо мыслей…

А Наташа, единственная, неповторимая его Наташка, перемазанная лечебной грязью, умопомрачительно танцевала на берегу под легкомысленную песенку «Джонни», которая так нравилась Левашову. И антрацитовый слой грязи не умалял стройности ее божественной фигуры.

И многодетные еврейские семьи, и бедуины со своих «кораблей пустыни», и жители далекой страны Иордании на том берегу Мертвого моря — все, затаив дыхание, с восхищением смотрели на Наташу.

И это, черт возьми, было приятно!..

— А все-таки еще не конец, — сказал он сам себе и нащупал непослушной рукой автомат.

Он еще мог стрелять. Неприцельно, ослабшими руками, но мог. Главное было выбрать удобную позицию.

Слева изредка, экономя патроны, огрызался пулемет. А правый молчал. Значит, их оставалось двое.

Левашов примостился среди камней, как на турели, приспособил в узкой расщелине автомат и вдруг ощутил в разряженном очередями и пороховыми газами воздухе первые звуки тишины…

Он повернул голову: далеко в небе, отстреливаясь тепловыми ракетами, словно в рапиде, плыло к ним на помощь звено боевых вертолетов…

Предыдущая главаГлава 21 из 21К книге