…старший лейтенант обмакнул валик в пасте, аккуратно раскатал на резиновой пластине и принял палец. Тщательно оттиснув палец, он перенес его на чистую карточку, где было выведено: Комаров Алексей Юрьевич и данные преступника.
Сделав отпечаток, «старлей» полюбовался своей работой и сказал:
— Вот так, Удмурт, теперь ты в нашей картотеке навечно. И что ты ни натвори, — «старлей» любовно оттискивал пальчики, — мы тебя всегда найдем. Из-под земли достанем.
— Я же не вор, начальник, — возразил Леха.
— Не вор — станешь вором, такая уж у вас, уголовного элемента, планида. Повезло тебе с отсрочкой приговора — не я судья…
— Не мне одному, — сказал Леха, — не ты судья…
«Старлей» смерил Леху тяжелым взглядом, но промолчал.
Погас свет. Лишь слабый отблеск уличного фонаря пробивался через зарешеченные окна.
— Опять подстанция! — возмутился «старлей». — Чем они там занимаются, сукины дети? Так что смотри, Комаров.
— Впередсмотрящий смотрит только вперед.
— Что? — не понял «старлей».
— Я свободен?
— Как птица.
Леха открыл дверь…
Олени бежали по склону, накрывая рогами белые северные горы и задевая первые проступающие звезды.
— Тормозни, — попросил Леха и, выдавив дверцу, еще на ходу спрыгнул в снег. «Урал»-бензовоз пронзительно заскрипел тормозами и остановился. Водила — немолодой, тощий — тоже вылез из машины.
— Жаль, оленей распугали, — расстроился он, — так и не посмотрел.
Леха пристроился на бампере, закурил, спросил:
— Ты первый сезон?
— Первый.
— Еще насмотришься.
Олени пропадали в горах, лишь слабый перезвон консервных банок доносился в окоченелой тишине. «Блям-блям» — отстукивала баночка о спиленный олений рог. И это такое привычное легкое звучание сейчас наполняло душу смутной необъяснимой тоской.
— А чего ночью не поехали? — поинтересовался водила.
— Волки здесь, — неопределенно ответил Леха.
— Волки?
— Олени телятся… — Очень хотелось помолчать. — Когда олениха телится — она отходит от стада и рожает в одиночестве. Следом идут волки, ну и… Короче, опасно ночью, неужели непонятно?
— Откуда ты все знаешь, Удмурт?
— Живу давно. Помолчи, а…
Водила обиженно засопел, влез на подножку.
— Поехали.
Леха сплюнул окурок, затоптал в снег, залез в кабину. Поехали.
По селектору на всю станцию неслось:
— Валь… Валя… Соловьева!
— Ну…
— Там у нас маневровый на каком пути?
— Откуда я знаю?
— А кто знает, твою-то мать! Сидишь там — веники вяжешь… Быстро посмотри и доложи.
— Спешу и падаю, — огрызнулся селектор, но уже тише.
Показался поезд.
В селекторе что-то зашипело, заклокотало и, когда остановился состав, сообщило голосом диспетчера Соловьевой:
— На первый путь прибывает… Извините, прибыл пассажирский поезд № 180 Воркута — Москва. Повторяем: на первый путь прибыл пассажирский поезд № 180 Воркута — Москва. Просьба: пассажирам побыстрее занять свои места. Поторапливайтесь, граждане…
Леха ступил на подножку, показал билет заспанной, прикрывающейся от ветра колючим воротником шинели проводнице, прошел в вагон.
Вагон был плацкартным, зябким и почти пустым. В одном из купе, кутаясь в платок, сидела молодая женщина и смотрела в окно отсутствующим взглядом. Здесь он и остановился.
— Позволите быть попутчиком?
— Вы уверены, что у вас именно это место? — спросила женщина.
— Абсолютно.
— Ради бога.
И отвернулась к окну.
Леха разделся, достал из сумки шоколадку:
— Вам.
— Мне? — Женщина удивленно вскинула бровь.
— А что вас в этом удивляет?
— Скорее, настораживает. Приставать будете?
— Непременно.
Он достал еще одну плитку, прошел к проводнице.
— Я только из тайги и сразу на поезд. Как бы помыться?
Проводница достала чистое полотенце, налила в чайник горячей воды из титана.
Мылся он долго. Тер сильное тело, смывал, фыркал и снова тер, и снова смывал.
Проводница смотрела на него и думала, что, если бы не вся ее собачья жизнь с грязными вагонами, водкой, пьяными мужиками в прокуренной клетушке служебного купе, и у нее мог быть такой же сын. Он также бы возвращался из тайги, и она долго омывала из чайника его худое знакомое тело.
Расчесывая влажные волосы, Леха вернулся в купе.
— Ну что, давайте знакомиться. Алексей.
— Тамара, — безучастно произнесла она.
— Коньяку выпьем, Тамара?
— Какой вы, однако, предусмотрительный, — она впервые повернулась к нему. — Свежевымытый, напичканный шоколадом и коньяком. И лимон у вас есть?
— Лимона нет, — он беспомощно развел руками.
— Что ж, давайте выпьем…
Пила она медленно, без удовольствия.
— Куда едете? — спросил он.
— Никуда. — Не сразу ответила она. — Бегу от мужа… История скучная и, в общем, обыкновенная.
— С офицером?
— С дорожным чемоданом.
— А муж?
— Муж одержим одной идеей — заработать все деньги и отгрохать дом где-нибудь на теплом побережье. Бассейн, зеркальные карпы, голубая норка…
— Не такая уж плохая идея. А вы, разумеется, птица иного полета.
— Какая из меня птица…
— Ну-ну. Еще?
— Можно и еще.
Выпили.
Она сказала:
— Да не смотрите вы все время на часы. Я уже обратила внимание на ваш сногсшибательный «Ориент».
— Грешен — хвастлив. Где-то я вычитал, что у мужчины должны быть безупречными часы, галстук, обувь и зажигалка. У меня в наличии только часы. Приходится подчеркивать.
Часы и вправду были потрясающие: большие, с хрустальным стеклом, каким-то фантастическим светящимся циферблатом.
— А я где-то читала, что мужчина должен пройти войну, любовь и тюрьму. С этим у вас как?
— С этим сложнее.
Он достал сигареты:
— Курите?
— Увы.
— Почему увы?
— Потому что когда женщина пьет, курит да еще разыскивается собственным мужем — к ней уже трудно относиться как к женщине…
— Вы очень удручены этим обстоятельством?
— Я удручена тем, что все надо начинать сначала. А я… Я к этому не готова.
В тамбуре было холодно и грязно. Закурили. Тамара прислонилась к стене, затянулась, закрыла глаза. У нее была неброская, обманчивая на первый взгляд внешность, но она принадлежала к тому редкому числу женщин, в лица которых можно вглядываться всю жизнь.
— Куда же ты все-таки?
— Действительно никуда. Сойду где-нибудь, устроюсь…
— У тебя что ж, никого нет?
— У-у, — она покачала головой. — В ряду вещей, о которых мечтал мой муж, я оказалась самой доступной.
— Поедем со мной в Москву, — предложил Леха. — У меня комната с видом на набережную. Будем чай пить с малиной, на реку смотреть. Ну, еще театр, салют, зоопарк.
— Поедем, — безразлично согласилась она.
Неожиданно он наклонился и поцеловал ее в губы. Можно сказать, символически. Она не оттолкнула его, только спросила:
— Зачем?
— Хотел подтвердить твою доступность…
— Подтвердил?
— Пока неясно…
— Тогда разреши, это сделаю я.
Она обняла его, поцеловала долго и пронзительно, как целуют первый и последний раз.
— И что теперь? — задохнувшись, спросил он.
— Теперь мы вернемся в купе, а завтра разойдемся… Каждый на своей станции…
— Я вполне серьезно предлагаю тебе ехать со мной.
— Однажды я уже поехала…
— Но я не одержим навязчивой идеей…
— А чем ты одержим?
Утром он тронул ее за плечо:
— Тома, вставай, нам скоро выходить.
Она и не спала. Повернулась к нему:
— Ты серьезно?
— А ты?
— Я нужна тебе?
— Мне хочется в это верить.
Леха зашел в здание с вывеской «Производственное объединение „Уралзолото“».
— Здорово, Удмурт!
— В отпуск?
— Да, да…
Улыбались, жали руки, были действительно рады друг другу.
— Ну, как вы там на Крайнем Севере? Задыхаетесь от нехватки витаминов?
— Задыхаемся, но по-прежнему самоотреченно строим социализм с человеческим лицом…
— Это с твоим-то…
— А что, лицо как лицо, — серьезно ответил Леха. — Ему бы еще осмысленное выражение придать…
Бухгалтер — молодой парень, Лехин ровесник, сверяясь по ведомости, набирал на калькуляторе:
— Итого: сто сорок восемь, будем считать сто пятьдесят трудодней. По червонцу на день — тысяча пятьсот рублей.
— Две с половиной, — с нажимом сказал Леха.
— Паниковский, зачем вам деньги — у вас же нет вкуса.
— Это у тебя нет вкуса, если ты считаешь, что старатель может прожить на полторы штуки в месяц.
— Ладно, уговорил. Две.
— Ладно.
Хлопнули по рукам.
— Чего ты в отпуск-то? — отсчитывая деньги, спросил бухгалтер. — Вроде не сезон.
— Устал, — односложно ответил Леха.
— Устал… Сейчас самая работа — не бей лежачего.
— Устают по-разному, Эдик…
Бухгалтер внимательно посмотрел на него:
— Добавить тебе еще полштуки?
— Добавь.
Пробивались в вечернем небе габаритные огни самолета. Дремали пассажиры. По проходу, настойчиво предлагая воду и леденцы, шла длинноногая хозяйка салона.
Тома спала, положив Лехе голову на плечо, и в том, как невесомо прислонилась она к нему, во всей ее угловатой позе ощущались неуверенность и настороженность. Темно-фиолетовые облака лежали за окнами иллюминаторов.
Леха что-то записывал в блокнот, перечеркивал, записывал вновь. Мучительно тяжело давались слова.
«Душа обязана трудиться: и день и ночь, и день и ночь…»
Она и трудилась: с восьми утра до восьми вечера, промывая ненавистный золотой песок, стиралась, мылась, тайком пила водку, нарушая непреложный сухой закон, ложилась спать. И не могла растратить себя даже на письмо — потому как писать ей, в сущности, было некому.
И теперь ей было необходимо вернуть созерцание и покой с помощью таинственных неподвластных знаков, именуемых словами, и женщины, так неожиданно прибившейся к оскудевшему берегу.
Он вырвал исписанный листок, скомкал, бросил на пол. Повернулся к Томе и осторожно коснулся губами ее волос.
Она улыбнулась скованно.
Ресторан был закрыт на обед. В полумраке застилались чистые скатерти, расставлялись приборы и неизменные таблички «стол заказан».
Леха постучал. За дверью возникло недовольное лицо швейцара.
— Обед.
— Раю позови.
— Какую?
— Любую.
Лицо швейцара приобрело еще более кислый оттенок, но пошел — рискни, не позови официантку.
Показалась Рая. Немолодая, сдобная, еще жеманная.
— Здравствуй, Лешенька. Где пропадал?
— В командировке.
— Что это за командировки такие по полгода?
— Бывают и такие. Нам бы посидеть.
— Так обед.
— Ну, придумай что-нибудь.
Рая на секунду задумалась, поднимая себе цену в глазах Тамары.
— Пойдемте.
Сидели за дальним столиком. За тяжелыми пыльными гардинами шумела улица Горького. Гремела кухня. Приносила бесконечные заказы Рая.
— А почему мы не пришли вечером? — спросила Тома.
— О, вечером здесь такая свалка: пьяные актеры, мат, дым коромыслом. В общем, праздник жизни, к которому мы не имеем никакого отношения.
— А какое ты вообще имеешь отношение к Дому актера?
— Самое далекое. Когда-то закончил Литературный институт, заочно. Написал три пьесы.
— Идут?
— Идут. Вот здесь, — он постучал пальцем по лбу. — Но зато — как идут. Поставлены и разыграны мною до мельчайших мизансцен. Под занавес, конечно, шквал аплодисментов, особо слабонервные зрители рыдают, кричат «браво», вызывают автора.
— И ты выходишь…
— И я выхожу… Простой, доступный, в джинсах, свитере грубой вязки…
— А в твоей голове уже рождаются новые замыслы, ты весь охвачен ими, тебе претят эти аплодисменты, скорее бы домой, сесть за стол…
— Откуда ты знаешь? — удивился он.
— Я актриса. Правда, бывшая.
— Что значит: бывшая?
— Бывшая, Леша, это когда все в прошлом… Закончила училище — вызвали в какой-то Заступинск, я не поехала. Показалась в один театр, в другой… Где-то не подошла внешне — я же не красотка — сама это знаю, где-то надо было переспать — я не смогла. Со всех дел вышла замуж, уехала на Север. Вела народный театр. Один шахтер, молодой парень, как он играл Гамлета… Отыграли премьеру, собрались отметить, зашли в гримерку, а он… — Она отвернулась. — Повесился на батарее парового отопления. На столе записка: «Быть или не быть? Быть и давать стране угля».
Леха наполнил рюмку:
— Налей и мне, — попросила Тома.
Леха налил, поднял рюмку.
— Давай попробуем показаться в Москве. Все-таки есть какие-то знакомства.
— Давай, — безразлично согласилась она.
— Тебе что, все равно, что ли? — разозлился он.
— А тебе?
В раскрытое окно свежестью чистых облаков врывался первый мартовский дождь, сливался с темной рябью канала, смывал с улиц черные, изуродованные мусором снега…
В комнате тяжелый устоявшийся запах табака, пыльная лепнина на потолке, колченогий заваленный бумагами, стол, афиши чужих спектаклей, закрывающие выцветшие обои…
И они, не раздеваясь, на подоконнике — посередине такого противоречивого мира.
…откуда приходит смятение души? Из мутного облака, пролившегося дождем. Из так надоевшего и вдруг замолчавшего телефона, или женщины, что была здесь только сейчас, ушла минуту назад и вот-вот должна вернуться, а ее все нет и нет.
Из так ровно и тщательно уложенного паркета, в котором все же нашлась одна щелочка, и в нее закатился нечаянно сброшенный со стола гривенник и торчит тусклым сиротливым боком. В комнате сумрачно, где-то за окном шумит бульдозер, и эта щель, и гривенник в ней, и почему-то хочется плакать, и все время гаснет сигарета.
Откуда приходит смятение души?
Из пары пустяков.
Стука поезда, за окнами которого в вечернем безмолвии видны белые северные горы, ложка дребезжит о чайный стакан и женщина через три купе от тебя в пустом, зябком плацкартном вагоне, закутавшись в одеяло, смотрит в окно уставшими глазами.
Чистого листа, заправленного в машинку, который так и останется чистым день, два, три, десять, напоминая тебе о скудности и нерастраченности души.
Из алюминиевой клетки с канарейками, что покоятся на плече однорукого солдата Отечественной войны и стоят десять рублей пара.
Откуда приходит смятение души?
Из долгих часов бессонницы, где ты, один на один с собою, совершаешь так много прекрасных дел, так бескорыстно прост и смел, так талантлив кажется завтрашний день. А завтра застает тебя врасплох и обезоруживает действительностью и обычным светом своих красок. Ты ешь яичницу, пьешь горячий кофе на салфеточке и думаешь о другом.
Откуда приходит смятение души?
Из того, что утро вечера мудренее.
Из того, что завтра будет иначе…
Слеза побежала по лицу. Она тронула его за рукав:
— Что ты?
— Не знаю… — Он достал из кармана пальто коньяк. — Допьем.
— Мы много пьем.
— Разве?
Тома подняла рюмку:
— Я не вправе вмешиваться в твою жизнь, но я прошу тебя: успокойся со мной. За это я выпью.
— Хорошо, что мы встретились, Тома…
— «Вот и встретились два одиночества…»
— Что?
— Песенка такая есть. «…развели у дороги костер, а костру разгораться не хочется…»
— Слышал. Грустная песенка.
— Грустная. А как ты оказался на Севере?..
— Почему у вас новый паспорт? — заинтересовалась женщина в строгом костюме.
Она была еще молода, еще хороша собой, но так тщательно и добросовестно пыталась соответствовать занимаемой должности, была до такой степени околдована сводом законов и постановлений, что больше походила на механический циркуляр с непроницаемыми красивыми глазами.
— Потерял я старый по рассеянности. — Леха старался держаться непринужденно.
— По рассеянности или умышленно?
— Это что, допрос?
— Практически… Куда и кем устраиваетесь?
— В «Мосстрой-28». Сварщиком.
— Разведены? Холосты?
— Холост.
— Если разведены — укажите сразу. Узнаем — выпишем.
— Разве это имеет принципиальное значение?
— Безусловно. Если разведены, то при получении постоянной прописки можете снова зарегистрироваться и, таким образом, будет на одного иногороднего больше. А на иногородних у нас лимит. Это понятно?
— Это понятно. А вы не допускаете мысли, что я просто могу предложить руку и сердце иногородней?
Тень человеческого промелькнула на лице женщины.
— Ну, это менее вероятно. — И прежним тоном: — Есть положение, молодой человек, на основании которого я задаю вопросы. Судимы?
Леха отрицательно и убежденно покачал головой.
— Вас пропишут на три месяца и за это время сделают запрос по прежнему месту жительства. Если вы окажетесь судимы — вас выпишут. Это однозначно.
— Судимые не имеют права жить в Москве?
— Разумеется — это столица.
— Следовательно, убивать, грабить, насиловать можно где угодно, только не в Москве. Так, что ли?
— Так, так, молодой человек.
— А что, в столице живет народ особой пробы?
Женщина на секунду задумалась, словно оценивая свою пробу…
Дальше проходной их не пустили.
— По какому вопросу? — спросила вахтерша.
— К главному режиссеру — по вопросу показа.
— Сейчас узнаю, — вахтерша крутанула диск телефона. — Юрий Дмитрич, тут пришли двое по вопросу показа.
На том конце что-то объясняли.
Вахтерша, глядя на Леху, отрицательно качала головой.
— Подождите! — Леха шагнул к вахтерше, вырвал трубку. — А у вас не хватило бы такта спуститься и самому нам все объяснить?
Подержал трубку на весу, бросил на рычаги, повернулся к вахтерше:
— Чувство такта в вашем театре — понятие абстрактное.
Вахтерша пожала плечами:
— Если бы только в нашем.
В следующем театре к ним спустились. Главный был невысок, благообразен и располагал к себе. Тома ему понравилась.
— Я согласен вас посмотреть, — сказал он, закуривая, — готовьте показ.
— К какому числу?
— Не суть важно. Повторяю, это больше для вашего успокоения — свободных ставок все равно нет.
— Какой же тогда смысл? — спросил Леха.
Он уже был «на взводе», и главный почувствовал это.
— Если ваша жена понравится худсовету — мы, может, возьмем ее на договор. Хотя все это маловероятно. Даже с учетом звонка Роман Сергеича… Прописка, я надеюсь, у вас московская?
— Нет, — растерянно ответила Тома.
Главный печально усмехнулся:
— Что же вы, молодые люди?.. Без прописки и разговора быть не может.
Леха натянуто улыбнулся:
— А вы не допускаете, что перед вами вторая Сара Бернар?
— Допускаю. Но и Саре Бернар тоже понадобилась бы прописка.
Главный сделал несколько шагов в сторону лестницы:
— Эти законы придумал не я, ребята. В рамках этих законов я пытаюсь оставаться художником.
Чем прекрасны московские театры? Расположением. Стройной цепочкой протянулись они вдоль улицы Горького, а если иногда отстоят в стороне, то очень незначительно. В перерывах между несостоявшимися показами можно зайти в Дом актера, пообедать или поужинать, посмотреть на живых актеров. Вот сидит Любшин, вот — Збруев. Кого вы ищете? Янковского? Он ужинает в Доме кино.
Леха с Томой сидели за тем же столиком на двоих.
— Ты хотела побывать здесь вечером.
Тома огляделась:
— А что, вполне пристойно.
— Все еще впереди.
Проходили разные люди, здоровались, рассаживались за столики.
— Ты многих знаешь?
— Где-то, когда-то… — Леха махнул рукой. — Мне на них наплевать, им — на меня. Ты очень расстроилась, Том?
Тома пожала плечами:
— Я была к этому готова.
— И что теперь?
— Не знаю… — Она жалко улыбнулась и, отвернувшись, попросила: — Ты только не бросай меня, а…
— Дура, — как можно мягче сказал он.
— Леш, а что ты будешь делать, когда промотаешь все деньги?
— Поеду восвояси.
— А я?
— А ты останешься. Будешь писать мне нежные письма: люблю, жду, Тома.
— Я без работы пропаду…
— Мы побывали всего в двух театрах, Тома. А еще есть студии, лаборатории…
— Парикмахерские, общественные туалеты… И везде будут спрашивать московскую прописку…
— Поживем — увидим.
Подошла пьяная рыжая баба, плюхнулась Лехе на колени, обняла за шею.
— Великие кажутся нам великими только потому, что мы сами стоим перед ними на коленях.
— Это обо мне? — тяжело вздохнул Леха.
— А то! — рыжая закатила глаза.
— Ты считаешь меня великим?
— Утро покажет… — Она встала, качнулась и, ухватившись за него, спросила: — Ты отвезешь меня домой?
— Разумеется. Но тебе придется подождать полчаса. Договорились?
Рыжая сосредоточенно кивнула, перешла к соседнему столику, села на свободный стул и налила себе из чужой бутылки.
— Она вернется? — испуганно спросила Тома.
— Она уже забыла о нас.
Рыжая фланировала между столиками, удаляясь в глубь зала.
Леха налил себе рюмку.
— Ты собирался сегодня работать, — напомнила Тома.
— Собирался — значит, буду.
— После этого? — она кивнула на коньяк.
— После этого, — раздраженно ответил он.
— Послушай, — напряженно произнесла она, — месяцами ты мотаешься по Северу, потом возвращаешься в Москву и не вылазишь из ресторанов… Но ведь Господь не отмерил тебе триста лет жизни, которыми ты можешь распоряжаться как угодно… И если то, что ты пишешь сегодня, невостребованно — это еще не значит, что ты имеешь право не писать…
— Чего ты от меня хочешь, Тома?
— Тебя.
— Это и есть я.
— Сейчас это не ты…
Он отодвинул рюмку. Долго подавленно молчал.
— Знаешь, иногда я напоминаю себе каменщика, выкладывающего бесконечный дом… Вот он выложил первый этаж, десятый, сотый, и ему, наконец, хочется увидеть крышу над домом, людей, живущих в нем. Люди трогают стены руками и говорят: как хорошо, как добросовестно сложил каменщик дом. Как тепло в нашем доме. Он хочет увидеть результат своего труда, но вместо этого кладет и кладет бесконечные этажи… Я тоже хочу увидеть результат своего труда. Поставленную пьесу, изданную книгу. А без этого… Без этого опускаются руки.
— Но как-то надо жить…
— Надо…
…туман лежал на реке, острове, тайге, деревне. Покачивался бакен, скрипели уключины. Старик-бакенщик, положив на колени худые, пахнущие рыбой руки, дымил самокруткой, и дым тяжелого табака растворялся в тумане. Пахло прелой травой и хлебом. Потерянно мычали в тумане коровы, разматывалась колодезная цепь, где-то стучал топор.
И сквозь грязное, размытое дождем стекло виднелись законопаченные мхом бревна, старые фотографии на почерневших стенах, выскобленный стеклом стол, на столе керосиновая лампа, бумага, чернильница, перо…
Чьи-то руки закрыли его глаза. Он подержал их в ладонях, наткнулся на старинный перстень с камеей:
— Женька!
Руки порхнули вверх. Перед ним была Женька — его однокурсница, интересная, цыганово-смуглая, стриженная под пацана.
— Женька…
— Вдруг откуда ни возьмись маленький комарик…
Она прижалась к нему, затаенно ткнулась в плечо:
— Где же ты пропадал?..
Он молчал, поглаживая ее вызывающе стриженную голову нежно и терпеливо, как гладят расплакавшихся детей.
— Садись на мое место, я принесу стул. — Он встал, представил женщин: — Тома, актриса. Женька, бывшая однокурсница. Самая талантливая из всей нашей институтской когорты…
Из-за Женькиной спины показался невысокий мужчина лет сорока в дорогом, безупречно сидящем на нем костюме.
— Митя Семенов, — представила Женька, — муж. Работник министерства… Забыла, Мить…
— Топливной энергетики… — подсказал Семенов.
Вяло пожали друг другу руки. Леха ушел в подсобку, вернулся с двумя стульями.
— Как ты, Комарик?
— Без изменений, Жень…
— Ставишься, печатаешься?
— А ты?
Женька засмеялась:
— И я! Просто не схожу с подмостков… Ну что, выпьем по старой памяти. Помнишь, как бывало…
— Я помню, как ты меня за шампанским отправила… Она, видите ли, Митя, была у нас существом неземным, элегическим… И это в конце сессии, среди озверевших от нехватки алкоголя заочников… А денег, естественно, ни копейки. Ну, думаю, чтобы я на червонец две бутылки шампанского купил — меня свои же растерзают. В общем, купил шесть бутылок «Агдама» по ноль восемь, сырков плавленых — не дал людям умереть в мучительной трезвости… И Женечка наша пила — куда денешься…
— Не волнуйся, Митя, это в прошлом, — успокоила Женька мужа.
— Я что-то не так сказал? — обеспокоился Леха.
— Боже упаси, — вежливо улыбнулся Семенов, — как-никак, я тоже был студентом.
И хотя Семенов не сказал ничего особенного, за столом возникла непроизвольная затяжная и оттого неловкая пауза.
— Ну что, ребята, — суетливо предложил Леха, — выпьем за знакомство, встречу и все такое прочее…
— Я за рулем, — отказался Семенов.
— Ну, тогда мы без вас…
Выпили, звонко и строенно чокнувшись.
— Что, Женька, совсем ничего? — спросил Леха.
— Ничего, Комарик, ничегошеньки. Да, по-моему, все наши в таком положении.
— Да-а… А помнишь, какие были надежды? Бегали с какими-то фиговыми пьесами, обивали пороги редакций. Казалось, вот-вот…
— Не помню, — отрезала Женька. — А вы, Тома, у кого работаете?
— Леша преувеличил. Я занимаюсь в драмкружке при заводе Ильича.
— Да-а-а, — озадаченно протянула Женька, но улыбнулась на всякий случай, как шутке. — А поедем к нам. У нас — роскошная квартира в центре, роскошный стол… Мить, ты как?
— Конечно.
— Леш? Тома?
— Наверное, надо что-то прикупить? — спросил Леха.
— Не надо…
Квартира оказалась действительно роскошной — двухкомнатная «сталинка» с эркером и окнами на Садовое кольцо — видимо, Семенов на своих топливно-энергетических просторах был не последним человеком. Поражали хронологическая последовательность и симметричность, с какими были расставлены мебель в квартире, книги и безделушки на полках — ничто не говорило о присутствии в доме художника. И нигде не было письменного стола. Совсем не было.
Сидели в гостиной под несозвучным общему интерьеру, будто вырванным из другой жизни, старинным абажуром.
— Мы, ребята, существуем в разных социальных измерениях, — говорил Леха, поддевая ломтик севрюги.
— Вы ешьте — не обращайте внимания, — не смутился Семенов.
— Митя работает на перспективном направлении, — вымученно пояснила Женька, — в последнее время мы можем себе позволить…
— Понимаю. — Леха переключился на икру. — Что-нибудь связанное с распределением ресурсов…
— В этом роде, — согласился Семенов.
Удивительные были у него глаза — пресно-голубые, как вода. Такие глаза не отражают окружающий мир и самопроизвольно закрываются навстречу чужому горю.
— А гитара в доме есть? — спросила Тома.
Семенов поднялся:
— Секундочку.
Он ушел в соседнюю комнату и вернулся с гитарой в красивом кожаном чехле. Расстегнув чехол, аккуратно достал гитару и передал Томе.
Пока Тома подтягивала колки, все почему-то молчали. Запела она неожиданно, плавно перейдя из настройки в аккорд. Запела грустную песенку про Север, с которым, как ей казалось, порвала навсегда:
Проклятый Север не дает
Спокойно спать, привычно мыслить —
Проклятый Север вновь зовет
Пожаром облетевших листьев.
А за окном — все те же крыши.
На крышах — те же облака.
И у соседа слева — грыжа.
Внизу — цыпленок табака.
А облака, а облака
Над городами пролетают.
Куда — пока еще не знают.
Дожди их ватные бока
Слезой на землю проливают.
С утра кочуем в поездах,
Вам на Таганке пересадка.
А в море Лаптевых касатка
Кричит на разных языках.
Привычно тащат электрички
Обеды, пудреницы, спички.
Увозят в общем направленья
Несхожие мировоззренья.
А облака, а облака
Опять куда-то улетают.
Куда — пока еще не знают.
Ветра их ватные бока
Безжалостно разъединяют.
А мы друг друга по плечу,
А мы друг другу о вчерашнем.
И к участковому врачу
Стоим, как в скорбном списке павших.
Но суета сует, час пик,
Тоска, удушье, недомолвки.
А где-то Мутный Материк
Прекрасен в утренней помолвке.
А облака, а облака
Бесповоротно улетают.
Куда — давно уже не знают.
Года их ветхие бока
Перебирают. Тают. Тают…
Тома допела, положила гитару на колени.
— Я не совсем понял, — сказал Семенов, — вот это: про скорбный список павших, кажется… По-моему, как-то, м-м… Хотя пока до наших врачей достоишься — еще десятком болезней заболеешь. Факт. — Он приглашающе засмеялся, но, увидев, что его никто не поддержал, закончил скомканно: — У нас, конечно, в ведомственной поликлинике в этом смысле порядок…
Леха увидел, как заливается краской Женькино лицо.
— Это так, — поспешил сказать он, — для рифмы. Эти самодеятельные поэты понапишут черт-те что, а мы — ломай голову. Ты нам, Томка, больше таких песен не пой.
Тома грустно улыбнулась.
Леха срочно «залатывал» паузу.
— Анекдот вчера рассказали… Жена возвращается домой и застает своего немолодого, обрюзгшего, плешивого мужа в постели с совершенно очаровательной юной любовницей. Она останавливается посреди комнаты и спрашивает у любовницы: «Ну ладно, я — жена. Но тебе-то зачем это нужно?..»
Леха коротко хохотнул.
Дробно посмеялся Семенов.
Женька встала и вышла на кухню.
— Это глупо, Комарик.
— Ну, глупо.
— Тогда зачем?
— Он же ортодокс, Женька…
— Я знаю, — спокойно согласилась она.
Леха подошел к окну, ткнулся лбом в стекло. Обволакивала Садовое кольцо ночная сырость.
— Как ты могла, Женька?
— Зато я бесконечно могла жить по чужим углам, без прописки, без работы… Могла по утрам высчитывать полтинник — ехать мне сегодня на метро или на автобусе, которым хоть и дольше, но можно проехать «зайцем», сэкономить пятак и купить рогалик, а на два — сдобную булочку…
— Но мы сами выбрали такой путь.
— Неправда. Мы выбрали трудный путь, но не такой. Ах, как мы были молоды, талантливы и глупы. Казалось, будет диплом и откроются врата в рай. Вот диплом, вот врата, а вот привратники, которые по-прежнему пропускают всех, кроме нас…
В комнате Тома сказала Семенову:
— Хотите, что-нибудь еще спою?
— Конечно.
Тома запела щемящую песенку на стихи поэта Заболоцкого про город Тарусу, про прачку, муж которой пошел за водкой, а она стирает и стирает, про петухов и гусей, которые так опротивели девочке Марусе, что глаза бы не глядели, про всю нашу скотскую жизнь.
— Хорошая песенка, — сказал Семенов, — без претензий.
— Леш, Леша… Господи, зачем я тебя встретила?
Он так и стоял, уткнувшись в окно, и она не могла видеть его слез, сползающих по стеклу.
— Он не знает, что у меня есть сын. Правда, Леш, не знает. А я не могу ему сказать. Каждый месяц к маме мотаюсь под предлогом тяжелой болезни… Я привыкла, понимаешь, привыкла есть, пить, спать… Иногда мне кажется, что вот-вот наступит безумие, но вернуться в ту жизнь…
— Господи, — сказал он, — как хочется умереть.
В дверях появилась Тома.
— Пойдем. Скоро утро, — сказала она.
— А где Митя? — спросила Женька.
— Спит.
— Сломался, — неестественно улыбнулась Женька.
В дверях, прислонившись к косяку, Женька сказала:
— Я так привыкла к этой жизни, что, кажется, улыбнись мне сейчас счастье — я не буду знать, что с ним делать. Да и где оно — счастье?..
Она вернулась в комнату. Убирая со стола, застыла с подносом в руках. В слабом свете торшера плыло липкое лицо мужа — он спал, спал, спал.
Ненависть, тоска, безумие рождались в ней и уже не могли умереть.
Они шли пустынным ночным городом. Чистопрудным бульваром, Покровским, Яузским. Молчали.
Вдалеке задребезжали буфера дежурного трамвая.
Лицо вагоновожатой было уставшим и безразличным ко всему на свете.
— Остановки объявлять? — взяв микрофон, спросила она.
Леха кивнул в сторону одинокого пьяного, сжимавшего тугой портфель. Пьяный спал безмятежно, уткнувшись шапкой в стекло и приоткрыв рот.
Вагоновожатая махнула рукой, и трамвай тронулся. На светофоре трамвай резко затормозил, пьяный открыл глаза, строго спросил:
— Ваши билеты?
И снова завалился на шапку.
Трамвай въехал на Устьинский мост.
— Вагоновожатая, — попросил Леха, — останови нам на середине моста.
— Ничего проще, — ответила женщина и потянула тормоз.
И пока Леха с Томой шли по мосту и горланили песни, трамвай тихо следовал за ними.
Над лодкой белый парус распущу,
Пока не знаю с кем,
А если я по дому загрущу —
Фиалку я под снегом отыщу…
— Ну и слух у тебя! — поражалась Тома фальшивости его голоса.
— Ничего, Томка, у нас все будет иначе. «А я иду, шагаю по Москве…»
— Ну и слух!
У подъезда сидела дворняга с большими бродяжьими глазами.
— Что, пес, — сказала Тома, — совсем ты один. Давай покормим его — нам ведь назаворачивали чего-то…
Собака потянулась к ее руке.
— Ешь. Это утка по-пражски, это бастурма, это буженина…
— Ты ее прикормишь, — недовольно сказал Леха, — она пойдет за нами. А куда мы ее?
— Собаки умеют отличать каприз великодушия от настоящего.
— А люди?
— А люди живы надеждой.
— Ты очень умная, Тома.
— Ага. Очень умная круглая дура.
Пронизывающий апрельский ветер раскачивал темные волны канала, и они с тихим шелестом бились о гранитные берега, гулко капала в расставленные на полу банки вода — текла крыша, и где-то в глубине улицы надсадно елозил метлой похмельный дворник. Город отсчитывал последние ночные минуты.
В наброшенных на плечи пальто, примостившись на подоконнике, они пили чай. Тот самый, с малиной.
Сиротливо поскрипывало раскрытое настежь окно…
— Что происходит с человеком на рассвете, в апреле, когда открытая рама слегка раскачивается от ветра и скребет по подоконнику сухой неотодранной бумажной полосой…
— Откровение, — сказала Тома.
Они склонились друг к другу. Стаканы, задетые полами пальто, качнулись и звонко хлопнули внизу.
Потом они спали, небрежно задернув шторы.
За дверью ворчала, шаркала, ругалась коммунальная квартира.
За окнами набирал утренний ритм город.
А они спали — они были счастливы.
В это утро никто не разбудил Семенова.
Проснувшись и взглянув на часы, он понял, что опоздал, и чувство злобы охватило его.
— Женя! — раздраженно крикнул он, стягивая через голову пижаму.
Неуклюже подвернув под себя ногу, отбросив руку, Женька спала на диване в большой комнате, и, глядя на ее выражение лица, могло показаться, что она засыпала счастливой.
— Женя! — еще более зло крикнул Семенов, выходя из спальни.
На журнальном столике в изголовье дивана он увидел стакан воды и несколько упаковок таблеток.
— Женя…
В коммунальной ванной, опасно балансируя на стремянке, Леха развешивал соседские простыни. Сама соседка, полная пожилая еврейка, вносила снизу коррективы:
— Наволочку сюда, так, пододеяльник… Разгладьте, Леша, разгладьте, не ленитесь.
Мелькала в простынях Лехина голова.
Наконец все было развешано и расправлено. Леха присел на стремянку:
— С вас папироска.
Соседка порылась в объемистом фартуке, протянула Лехе папиросу, закурила сама.
— Почему вы не носите белье в прачечную?
— Я им не доверяю.
— А мне?
— Вам всецело.
На кухне робко и застенчиво готовила Тома.
Она подходила к плите, снимала крышку с кастрюли, осторожно помешивала ложкой, пробовала на вкус.
— Извините, у вас не найдется черного перца? — обращалась она к одной из соседок.
И та, отдавая перец и презирая Тому за непрактичность, елейно отвечала:
— Пожалуйста, пожалуйста.
И гадко-многозначительно переглядывалась с другой соседкой.
На кухне появился пьяный сосед-молдаван. Пьян он был всегда, даже в часы непродолжительного отрезвления — в нем непостижимым образом сохранялись остаточные явления алкоголя.
— …развеселые цыгане по Молдавии гуляли… — фальцетом пропел он и ущипнул соседку, ту, что помоложе.
— Дегенерат! Питекантроп! — завизжала соседка.
— Мишель, — представился он Томе. — Как сами?
— Нормально, — удивилась Тома.
— Да-а-а… — протянул Мишель, сел на табурет посреди кухни и задымил.
— Может, вы не будете курить на кухне? — брезгливо заметила вторая соседка.
— Угу! — отозвался Мишель. — Все брошу и не буду.
Кухня тяжело вздохнула.
Шипели кастрюли.
И где-то вдалеке, в мутном окне кухни были едва различимы купола Кремля. Золотые, величественные и недоступные.
Соседка в ванной спросила:
— Вы, кажется, закончили литературный институт?
— Кажется, — ответил Леха.
— Отчего же вы не сидите и не пишете? Мотаетесь по Северу, ищете какое-то золото, пропадаете месяцами.
— Так получилось.
— Не морочьте мне голову — я старый человек. Затянули деньги, привычка к хорошей жизни.
— Хорошая жизнь — не так уж мало.
— Так вы можете иметь эту жизнь, занимаясь своим прямым делом.
— То есть?
— Публиковаться, ставиться, что там еще…
— Вы уверены, что это кого-то заинтересует?
— Разумеется, если это талантливо.
— А кто определяет меру таланта?
Соседка смотрела на него жалостливо, как на недоумка.
— Компетентные организации.
Она ушла, считая свою нравственную миссию законченной.
Леха закрыл глаза…
…туман лежал на реке, острове, тайге, деревне. Покачивался бакен, скрипели уключины. Старик-бакенщик, положив на колени худые, пахнущие рыбой руки, дымил самокруткой, и дым тяжелого табака растворялся в тумане. Пахло прелой травой и хлебом. Потерянно мычали в тумане коровы, разматывалась колодезная цепь, где-то стучал топор.
И сквозь грязное, размытое дождем стекло виднелись законопаченные мхом бревна, старые фотографии на почерневших стенах, выскобленный стеклом стол, керосиновая лампа, бумага, чернильница, перо…
Двери в редакцию, тяжелые, с фигурными бронзовыми ручками, подались на удивление легко.
— К кому? — спросили на вахте.
— К Андрианову, — соврал Леха.
Он долго плутал по лабиринтам редакции, пока не нашел нужный отдел.
Мужчина в черной рубашке взглянул на него вопросительно.
— Я хотел бы показать два рассказа, — сказал Леха.
— Вы член Союза писателей? — спросил мужчина.
— Нет.
— Тогда вам на шестой этаж к Вере Николаевне.
Леха поднялся на шестой этаж — последний в редакции. На этаже располагались архивы, фотолаборатории и другие технические службы. Ничто не говорило о присутствии здесь редакторов.
В угловой комнате, заставленной стеллажами, несколько женщин пили чай. Здесь Леха и спросил Веру Николаевну.
— Подождите, — ответила одна с набитым ртом, толкая дверь.
Дверь поехала, пронзительно заскрипев, и хлопнула перед носом.
Леха присел у журнального столика с пепельницей, закурил в ожидании.
Наконец отворилась дверь и вышла немолодая литературная дама в спортивном трико, заправленном в резиновые боты. Бросила на столик пачку «Астры» и, сев на свободный стул, произнесла привычно и скучно:
— Я Вера Николаевна. Что у вас?
— Я хотел бы показать два рассказа, — повторил Леха. — Меня переадресовали из отдела литературы.
Вера Николаевна стряхнула с ладоней липкие крошки пирожного, взяла рассказы:
— До этого печатались?
— Немного, — опять соврал Леха.
Она закурила, поднесла к глазам висевшие на цепочке очки. Задерживаясь на каждой странице по несколько секунд, она через две-три минуты положила на стол первый рассказ и через тот же интервал — второй.
— Ну, первый — это вообще какие-то литературные сентенции, во втором, в принципе, неплохое вступление и концовка хорошая, но в середине — явный провал…
— То есть, как я понимаю, — перебил Леха, — печатать вы этого не будете?
Вера Николаевна снисходительно улыбнулась, подавляя страдальческую гримасу:
— Вы член Союза писателей?
— Нет.
— Наша газета печатает только членов Союза.
— Зачем же вы взялись читать?
— Я полагала, что вы нуждаетесь в теоретическом разборе.
— Теоретическому разбору я шесть лет подвергался в институте. А потом, как вы собирались разбирать, если даже не дали себе труда вчитаться.
— Вы что, молодой человек, оскорблять меня пришли?!
— Нет, — голос Лехи зазвенел, — это вы позволяете себе хлопнуть дверью, выйти перед автором в трико и галошах, но это дело привычное. Кто я для вас? Смешно и время тратить.
С Веры Николаевны постепенно сходил литературный лоск.
— Я вас не звала! — взвизгнула она, окончательно теряя в себе редактрису.
На этот визг распахнулась дверь и несколько любопытных сотрудниц выглянули в коридор.
— Я к вам тоже не на крыльях летел, — устало сказал Леха. — Вершители судеб! Представляю, сколько надежд разбилось о ваши желудки, набитые пирожными.
— Да он просто хам! — взвилась одна из сотрудниц.
Он спускался этажом ниже, к лифту, а вслед ему, стараясь перекричать друг друга, голосили редакторши:
— Писатель!
— Кто его вообще пустил?!
Леха вошел в лифт и, когда закрылись двери, развернулся, коротко и сильно ударил в переборку дверей. Пластиковая стенка треснула, лифт дернулся и остановился.
— Большой литературный бомонд закончен, — сказал он, сел на пол и захохотал.
Вызволили Леху дежурные слесари.
Когда они открыли двери лифта, Леха спал, сидя на полу и положив голову на руки.
— Эй, — позвали его, — приехали.
Леха открыл глаза:
— Как сладко спалось. Впервые за все время.
Он поднялся, вышел из лифта, оглядел сумрачные, недовольные лица слесарей.
— А не выпить ли нам по этому поводу? — и приоткрыв сумку, показал горлышко бутылки: — Медицинский, между прочим…
— А где? — оживились слесари.
Леха огляделся — кругом был мрамор редакции.
— Здесь, — кивнул он на лифт.
— Логично, — согласился один, выуживая из кармана спецовки табличку «Лифт не работает».
— А стакан? — спросил Леха.
— Найдется, — отозвался второй. Он достал пластмассовый туристический стаканчик и половину луковицы. — Мы как раз приняли, пока с тобой канителились.
Повесив на лифт табличку, они зашли внутрь и закрыли двери. Сковырнув пробку, первый слесарь нацедил в стаканчик и протянул Лехе:
— С освобождением.
На дне оставалось немного.
Сидели на полу, курили, по возможности вытянув ноги. Первый слесарь нажал на кнопку, и лифт поднялся еще на этаж.
— Шестой, — сказал он. — Последний.
Леха разлил остатки.
— За шестой этаж, — произнес он.
— Здание невысокое, жаль, — недовольно протянул второй слесарь.
— Жаль, — согласились с ним.
Допили остатки. Леха отставил бутылку в сторону, но второй слесарь прибрал ее, положив в бездонный карман спецовки.
— Двадцать копеек, — заявил он, — не баран чихнул.
— Сколько вы тут получаете? — спросил Леха.
— А! — первый слесарь махнул рукой. — Слезы.
— Поехали со мной на Север, — предложил Леха, — что вы здесь кисните. Зарплата — по штуке чистыми. Баня, бильярд, столовая — ешь — не хочу…
— На Севере лифтов нет, — сказал первый.
— А в шахте?
— В шахте есть, — не стал спорить первый.
— Я не поеду, — отказался второй.
— Почему?
— У меня попугай.
— Поедешь с попугаем.
— Он замерзнет.
— Замерзнет? — спросил первый Леху.
Леха кивнул утвердительно.
— Ну, отдай кому-нибудь…
— Не-е… Он у меня один. И я у него один.
— Тогда споем, — предложил первый. — Я начну — вы подпевайте. Я когда-то пел в хоре мальчиков…
— Мальчик! — заржал второй.
— Выхожу один я на дорогу, — затянул первый — голос у него и в самом деле был, — сквозь туман кремнистый путь лежит…
— Блестит…
— Ну, блестит… Ночь тиха…
— Пустыня внемлет Богу… — подхватил второй.
— И звезда с звездою говорит… — присоединился Леха.
Пели пьяно, навзрыд все трое.
Леха валялся на кровати в куртке, кепке, брюках, одном ботинке. Тома, укутавшись в платок, ходила по комнате, не решаясь разбудить его.
— Леш, Алеша… — наконец позвала она.
— У-у, — промычал Леха.
— Проснись, милый, а…
— Отвяжись, Том…
— Звонил Митя…
— Какой еще Митя?
— Женин муж. Ты оставлял телефон.
— Ну?
— Женя отравилась.
Леха приподнялся, сел на кровати, стянул с головы кепку, запустил в угол:
— Ты что, Том?
Она смотрела на него печально.
— Она жива, слава богу. Не надо бы тебе пить, Леш…
— Ну что ты, Жень?..
В больничном халате не по размеру, сдавшая, неприбранная, с темными провалами под глазами Женька была похожа на подстреленного галчонка.
— Что, Леш? Устроила спектакль? Знала, что все обойдется? Знала… Участия захотелось, нежности… Я теперь свободна. Перейду на бублики, заберу сына.
— Я вам буду стипендию высылать.
— Милый ты мой Комарик… Когда ты рядом — мне спокойно. В тебе есть надежность… Я некрасивая?
— Красивая. — Он поцеловал ее волосы. — Хочешь, я тебе с Севера мужика привезу, дремучего, непорочного?
— Нет, — сказала Женька серьезно, — я теперь работать буду. Сяду за стол и буду работать, работать… Я же способная?
— Ты умница.
— Умница…
Она шла по больничному вестибюлю к дверям, замазанным пожелтевшей краской. Обернулась — худая, угловатая.
— Я красивая, я умница, у меня все впереди, правда?
— Правда. — Леха неуверенно пожал плечами.
— У нас все впереди, да?
— Да.
— Сейчас меня поглотят эти двери и теперь мы встретимся, когда что-нибудь будет позади. Ведь будет же?
— Будет, — как завороженный ответил Леха.
— Прощай, Комарик.
— Прощай, Женька.
Вновь пробивались в вечернем небе габаритные огни самолета. Под крылом темнело и волновалось ночное море.
Леха смотрел в иллюминатор.
…Жизнь действительно дается один раз. Какие уж тут шутки. Говорят, после смерти мы повисаем каплями в бесконечных глубинах мироздания и тяготимся своими грехами. Высшая субстанция природы — человек — обречена на вечные муки и одиночество. Смерть не приносит нам ни покоя, ни отдохновения. Жизнь — тем более. Самое страшное, что рядом с тобой висят миллионы таких же капель и ты не знаешь, кто они. Может, рядом твоя мать, единственная женщина… Мама, мама… Помнишь, как я читал тебе, помнишь?..
«Но вот приходит день и час, когда твоя мать надевает очки. Это очень трудно, потому что отныне тебе все придется решать самому.
Еще вчера она раскатывала тесто на кухне, ты вошел и залюбовался ее нежными и сильными руками, ее прямой спиной, собранными в пучок волосами, в которых до сих пор не замечал седины.
Но вот она надевает очки, обыкновенные, как у всех, и читает на веранде под бронзовым абажуром, перевязанная крест-накрест теплым платком. Все так и было не раз, но сегодня тебя охватывает особое волнение, хочется плакать, ты часто куришь, выходишь, неслышно прикрывая дверь, возвращаешься и смотришь на мать сзади, сбоку, украдкой, будто невзначай.
За окнами темно, идет дождь, слышно, как ветер перебирает листья в саду и падают на землю тяжелые яблоки.
А в тебе что-то случилось, ты хочешь подойти к матери, обнять ее, сказать: „Не волнуйся, мама, я здесь, твой сын, я не оставлю тебя“.
Но вместо этого выходишь в сад и, подставив лицо дождю, сглатывая тяжелые непривычно солоноватые капли, как никогда отчетливо понимаешь, что наконец стал взрослым».
Я читал вслух, чтобы лишний раз не видеть, как ты надеваешь очки и терпеливо разбираешь мой адский почерк. Ты ничего не сказала тогда, улыбнулась мягко и печально, как могла улыбаться только ты, и вышла в сад. Через год тебя не стало. Милая моя, единственная, где ты сейчас?
— Ты, Комаров, конечно, считал себя умнее всех?
Капитан — начальник паспортного стола с «противотанковой рожей», как про себя окрестил его Леха, перебирая документы, философски-издевательски поглядывал на Леху.
— А в чем дело? — занервничал Леха.
— Справочка пришла с твоего прежнего места жительства, — капитан наконец нашел справку, — о том, что ты, Комаров Алексей Юрьевич, был осужден по статье 206 части 2 УК РСФСР таким-то судом, на столько-то и так далее.
— Там еще пометка должна быть, товарищ капитан, что тогда-то, таким-то судом судимость снята и так далее, — принимая тон, сказал Леха.
— И что сия пометка означает?
— Что я — такой же как все, уравненный в правах, советский человек.
Капитан достал портсигар, закурил.
— Так вот, — помедлив, обронил он, — свои права человека ты убедительно сможешь доказать по прежнему месту жительства, куда, я думаю, недели через две и отправишься.
— То есть?
— То есть разрешение на продление прописки ты не получишь.
— Но почему?
— Нам в Москве своих судимых хватает.
— А если я добьюсь?
— Это дело, — по-отечески напутствовал капитан, — как добьешься — приходи, поделись опытом. Я, вероятно, к тому времени уже полковником буду.
Леха помолчал.
— Можно бумагу? — попросил он.
Капитан протянул листок, ручку.
Леха подумал, нарисовал вопросительный знак и вернул листок.
Капитан оценивающе посмотрел на него, подумал и подрисовал под вопросительным знаком цифру «200». Показал издалека.
Леха поднялся.
— В пятницу я до восьми, — предупредил капитан…
…в пятницу Леха ждал в приемной начальника паспортного стола.
— А, Комаров, — ободряюще улыбнулся капитан, — заходи. Как настроение?
— Приподнятое.
— Не отпускает Москва?
— Не отпускает.
Капитан выдвинул нижний ящик стола, кивнул: сюда.
— Во вторник явишься к паспортистке — все будет в ажуре.
Леха обогнул стол, оказавшись сбоку от капитана, достал конверт…
Складочка — полная, розоватая под тщательно выбритым затылком, аккуратненькая такая складочка до отвращения, до рвоты — доконала его.
Еще не отдавая отчета своим действиям, он неожиданно переместился, схватил капитана правой рукой за шею, а левой взял в удушающий замок — так, как когда-то учили его в школе высшего спортивного мастерства. Капитан побагровел, замычал, задыхаясь, открыл рот… Руки беспомощно скользили по Лехиным пальцам… Леха ослабил захват, скомкал конверт и затолкал его в рот капитану.
— Ты прописку эту в ж… себе засунь, сука, — на срывающемся дыхании прошептал он. И обернувшись в дверях: — Не зови никого — стыда не оберешься…
…участок затерялся в тайге, на берегу стремительной горной реки. Несколько срубов, радиостанция с мачтой, мастерские, приемный пункт драгметалла.
«Урал» остановился у большого сруба с приколоченной дощечкой «старательская столовая». Леха выпрыгнул из кабины, достал рюкзак.
Подошел невысокий человек:
— Комаров?
— Да.
— Я Новиков Пал Алексеич — начальник участка.
Пожали руки.
— Откуда будешь?
Леха на секунду задумался:
— Из Москвы.
— А к нам какими судьбами?
— Так вышло.
— Инструмент есть?
Леха расстегнул рюкзак, показал горелку, резак, держак, сварочный щиток. Щиток для наглядности нацепил на голову.
Новиков одобрительно кивнул, подозвал коменданта:
— Определи на постоянный прикол. — И Лехе: — Устройся, пообедай. Вечером выйдешь во вторую смену. Надеюсь, сработаемся.
Леха рассеяно кивнул и пошел за комендантом со сварочным щитком на голове…
«Одесса» — горели над аэропортом огромные неоновые буквы.
У выхода на посадку их встречал огромный лысый человек с необъятным животом. Было человеку за пятьдесят. Они обнялись.
— Ну где ты там летаешь? — возмутился человек. — Водка стынет.
— Тома. — Леха представил Тому.
— Дядя Валя, — представился человек и преподнес Томе букет черных тюльпанов.
— Ой, — удивилась Тома, — здорово.
— А вы как думали? Это вам, барышня, не Москва.
На площади перед аэровокзалом дядя Валя тронул дверь сиротливо стоящего уазика:
— Садитесь.
Проснулся водитель — молодой парень с нахальным, «одесским» лицом:
— Куда?
— В Санжейку.
Водитель присвистнул:
— Мы так не договаривались, дядя Валь. Это же пятьдесят километров!
Дядя Валя обернулся к Томе:
— Вкратце обрисую ситуацию. — Он подобрался, закрыл глаза, повел рукой: — Вечер, море весеннее, беспокойное. Маяк, пирс, на пирсе шашлык из молодого барашка, вино семи сортов. Заметьте, лучшее на всем Черноморском побережье. Я, гитара, общение. И так до разумной бесконечности.
— Что? — Он повернулся к водителю.
— Ничего, — пожал плечами водитель, — едем.
И включил зажигание.
В погребе стоял кислый чистый запах молодого вина. Выстроились в ряд шесть дубовых бочек.
— По двести литров каждая, — удовлетворенно рассказывал Вовк — хозяин погреба.
Он открыл кран и налил полный стакан красного вина.
— Пробуйте.
Леха попробовал.
— Да, слабонервных просим не входить…
Возник недовольный дядя Валя.
— Мясо на пару. Развели дегустацию…
Море волновалось. Волны, разбиваясь о пирс, падали солеными брызгами на лицо, шипели на багрово-каленых углях мангала. Горел маяк, бежал по волнам луч пограничного прожектора.
— Настоящий шашлык, барышня, — разъяснял дядя Валя Томе, — замачивается только в молоке. Но где тут молоко найдешь — они все помешались на этом вине. Так что, не обессудьте.
Он протянул Томе шампур.
— Невозможно вкусно.
— Понимает в мясе, — с удовольствием заметил дядя Валя, — очень наш человек.
— Он водку без мяса не пьет, — засмеялся Леха.
— Я, барышня, воспитан в старых традициях. Еще господин Булгаков говорил, что к водке нужно оперировать исключительно горячими закусками. А уж он-то понимал толк в жизни.
Забренчали на гитаре, затянули что-то пронзительное, украинское.
— А я, Леш, бросил все, — нагнулся к Лехе Вовк, — уехал сюда и счастлив и несчастлив одновременно.
— Он был оператором на студии, — пояснил дядя Валя, — снял… Сколько ты снял?
— Шесть картин.
— Как же так? — удивился Леха.
— Осточертело, знаешь. Как-то вдруг, в одночасье. Что хотел снимать — не давали, а так… Да тебе это, вероятно, знакомо.
— Тоскливо?
— По-разному. Художник, если он настоящий, всегда, по-моему, неприкаян. Так было, так будет, какие бы перемены ни сотрясали эту страну. И у тебя, и у меня, у нас… Вон Валя пять лет ждет постановки. Заказухи снимает про бычью сперму.
— Да, — мрачно согласился дядя Валя, — хочется прожить жизнь красиво, докопаться до самой сути, чтобы потом никто не мог плюнуть тебе в след… Не получается… Кто в этом разберется?
Он разлил вино, снял шампуры, протянул Лехе, Томе.
— Искупаться бы, — занервничал Леха.
— Обалдел?
— Леш, — позвала Тома.
— Окунуться, туда и обратно. Когда теперь выберемся.
— Черт с тобой, окунись, — согласился дядя Валя, — отогреем.
— И я с тобой, — вдруг сказал Вовк. — Откроем сезон.
Они быстро разделись.
— Ныряем?
— Страшно! — поежился Леха, перебирая голыми пятками по бетонному пирсу.
— Дай руку!
Он взял Лехину руку, оттолкнулся и прыгнул в воду, увлекая его за собой.
— Мама! — завопил Леха.
— Сдохнуть легче! — заорал Вовк.
И отчаянно погребли к берегу.
Потом их растирали, разогревали, отпаивали.
— Два идиота! — заключил дядя Валя. — Ну он-то пацан, а ты…
— И я, как видишь, — засмеялся Вовк.
Дядя Валя протянул Лехе стакан с вином, снял горячий шампур.
— Ешьте, ребятки, пейте. Завтра каждый вернется к своей бычьей сперме, а этот день навсегда останется в памяти, потому что в этот день все получилось.
Вновь забренчала гитара, что-то близкое, из репертуара московских кухонь.
— А у меня однокурсница пыталась отравиться, — неожиданно сказал Леха, — стихи писала…
Уже написана строка
И вот герой пылит дорогу.
Все у него не слава Богу,
Но, слава Богу, жив пока.
Он от меня освобожден,
Сам по себе поет и плачет.
Сам по себе и не иначе
Свою судьбу решает он…
Ветер разбрасывал по стеклу дождевые капли.
Они сидели на постели, прислонившись спинами к подоконнику. Была ночь.
— Почему ему не дают постановку, дяде Вале? — спросила Тома.
— Он насквозь больной — пять лет сталинских лагерей. Вез из-за границы лекарство с примесью наркотиков. На таможне лекарство отобрали, завели дело. Потом дело закрыли, а снимать уже не дали…
— Море, маяк, контрабандисты, — медленно произнесла Тома. — А какое одно к другому имеет отношение?
Леха не ответил.
— Помнишь, ты пела песенку про Север?
— Проклятый Север?
— Это песенка моего товарища. Там еще такие слова: «…а где-то Мутный Материк прекрасен в утренней помолвке…» Есть на Печоре такой поселок: Мутный Материк. Далеко на Севере.
— Мутный Материк, — повторила Тома, — я думала — это образно. Ты был там?
— Нет. Но я все себе представляю. Это, наверное, так: туман на реке, острове, тайге, деревне. Покачивается бакен, скрипят уключины, старик-бакенщик, положив на колени худые, пахнущие рыбой руки, дымит самокруткой… Дым тяжелого табака растворяется в тумане. Пахнет прелой травой, хлебом. Мычат в тумане коровы, разматывается колодезная цепь, стучит топор… Сквозь грязное, размытое дождем стекло, законопаченные мхом бревна, старые фотографии на стенах, выскобленный стеклом стол, керосиновая лампа… Я уверен — это именно так…
— Мутный Материк, — вновь повторила Тома. — Тебе очень туда хочется?
— Очень. Пора отойти в сторону и позвать себя. «…пора, пора, уже нам в лица дует воспоминаний слабый ветерок…» Я многое должен сказать. Но для этого необходимы тишина и покой.
— Не будет, — сказала Тома, — не будет в твоей жизни Мутного Материка. Нигде ты не успокоишься.
— Не будет, — как эхо, повторил Леха.
— Ты хочешь тишины и вечных тем. Но ведь день сегодняшний — уже вечность. Напиши о себе.
— Зачем?
— Вечные темы придуманы графоманами. Разве все эти прописки, судимости, неустроенность, страшный разрыв между окружающим и внутренним состоянием души — пустяк? Разве не перемололи они в своем горниле миллионы судеб? Разве не перемелят еще?
— Тогда и о тебе.
— Напиши о нас. — Она отвернулась. — А большего нам, наверно, не суждено.
В одном из московских переулков, у безликого здания с первым словом «театр» на вывеске, Леха достал блокнот и вычеркнул последнее название в длинном списке.
— Больше идти некуда. Если только в оперетту — статисткой.
Он воспроизвел жест человека, снимающего и прячущего в карман очки.
Тома удивленно посмотрела на него.
— Снимаю розовые очки надежды, — объяснил Леха. — Необходимы прописка и колоссальные связи. В обоих случаях я бессилен.
— Зато теперь мы свободны от иллюзий. — Тома тоже «сняла очки» и забросила их к черту на кулички. — Дай мне сигарету.
Леха протянул ей сигарету.
— Ты только не говори ничего, ладно. Я ведь была к этому готова.
Он тоже попытался закурить, сломал несколько спичек, бросил незажженную сигарету, резко, стремительно пошел вперед. Обернулся. В глазах стояли слезы.
— Ты первый человек, кого я хотел сделать счастливым…
Он вернулся домой ночью.
Послонялся по коммунальной кухне. На его столе аккуратно стояли три кастрюли. В одной был суп: плавали на поверхности капельки жира, в другой — жаркое, в третьей — кисель: бордовый, пахнущий детством.
Он успокоился, постоял в тишине, пытаясь различить сквозь мутное стекло золотые купола Кремля.
В комнате на него повеяло свежестью вымытых полов, выглаженным бельем, чистым воздухом.
— Тома, — позвал он, включая свет.
Томы не было. Лишь чистота и неуловимая последовательность, с которой были расставлены вещи в квартире, говорили о том, что еще недавно здесь присутствовала женщина.
На столе, прижатое утюгом, лежало письмо.
«Милый, до отчаяния любимый мой человек! Я не знаю, какой ценой дается мне этот шаг. Вправе ли я быть для тебя обузой. Каждый из нас безумно одинок и неприкаян. Даже вместе. Мы должны пережить все сами по себе. Как тот герой, пылящий дорогу, помнишь. Встретимся ли? Притянет ли нас одна звезда? Не знаю. Знай, что под этой звездой есть я, только твоя, единственный мой. Я прошу, я заклинаю тебя: будь счастлив, Леша, Лешенька, Лешенька…»
— Тома, — беспомощно позвал он.
Он представил, как она писала письмо, готовила обед, как плакала, гладя его рубашки, как мучительно невозможно далось ей это решение, и выражение невыносимой, неподвластной боли исказило его лицо.
Днем он ходил по городу, пересекал улицы, сворачивал в переулки, заходил в шашлычные, сосисочные, стоял в очередях, механически жевал люля-кебабы, возвращался домой.
У дома он заметил собаку, ту самую, которую когда-то кормила Тома.
— Здравствуй, друг, — сказал Леха, садясь рядом и теребя собаке лапу. — Ты по-прежнему один? Кусаешь гражданку лошадку?
Пес смотрел на него тоскливо, лизал руку.
— Я теперь тоже один, — говорил Леха. — Почему бы нам не объединиться? Пойдем ко мне. Я налью тебе щей и положу большую сахарную кость… Помнишь женщину, что кормила тебя уткой по-пражски? Это она приготовила. Наверное, она знала, что я встречу тебя.
Леха вошел в подъезд.
— Пойдем, я постелю тебе старый плед, а через несколько дней поедем на Север… Нам ведь с тобой больше некуда деваться. Ни мне, ни тебе… Пойдем, ну…
Леха неуверенно присвистнул.
Пес вскинул уши, они встретились взглядом и пес увидел, что выражение тоски и одиночества в Лехиных глазах гораздо страшнее, чем в его собственных.
Он отряхнулся и пошел прочь — мудрый и одинокий пес.
Поздно вечером Леха пил кофе в ресторане. Один за служебным столиком. И странно было видеть в угарном дыму пьяного шабаша человека, одиноко пьющего кофе.
Откуда-то возникла набранная под завязку рыжая и уже не смогла пропустить свободного места за Лехиным столиком.
— Привет, — сказала она, усаживаясь.
— Привет, — отозвался Леха. — Отвезти тебя домой?
— Мысль! — озарилась рыжая. — Продинамишь?
— А ты?
— Я?!
Рыжая не без труда встала, вышла в гардероб и вернулась уже одетой.
— Кавалер, проводите даму.
Леха поднялся, бросил на стол деньги.
Квартира выглядела вполне прилично.
— Я сварю кофе, — предложила рыжая, пытаясь придать Лехиному присутствию томность светского раута.
Она прошла на кухню, насыпала кофе в турку. Кофе был в зернах.
— Его бы не мешало помолоть, — сказал Леха.
Он развернул рыжую, поцеловал в губы:
— Как тебя зовут?
— Марианна.
— Марианна, — повторил Леха и стал расстегивать на ней кофточку.
— Но-но! Я должна хотя бы помыться.
— Помоешься. — Леха снимал лифчик, подталкивая ее в комнату. Бросил на кровать, стащил джинсы.
Марианна лежала перед ним обнаженная, еще красивая, еще способная вызвать желание. Он отвернулся.
— Кавалер, — позвала рыжая.
Он взял ее ногу, с силой вывернул. Она вскрикнула:
— Садист! Иди ко мне…
Леха поднялся:
— Марианна…
И пошел к выходу.
Он голосовал ночью на незнакомой магистрали. Мимо, пунктирами зеленых огней, проносились такси. Иногда они останавливались и, узнав адрес, хлопнув дверцей, ехали дальше.
— Зачем же останавливаешься, гад? — спросил Леха одного из них.
Беспощадно, как луч театрального прожектора, горел над головой фонарь. И никуда уже было не деться из этого тусклого, очерченного фонарем круга.
— Что это за проклятая страна? — раздумчиво сказал Леха. — За что ты так ненавидишь нас, Господи? Ведь ты сам призывал нас к любви. Как ты допустил, чтобы миллионы превратились в рабов, пыль, ничтожество?.. Я стою перед твоими очами. Кто я? Забери мою жизнь — она не нужна мне больше. Да, я грешен. Но разве сопоставимы грехи мои с теми страданиями, которые ты отпускаешь мне? Уничтожь нас, Господи, раствори физически. Ведь ты почти уничтожил нас…
Он поднял руку.
— Куда? — спросил таксист.
— До Новокузнецкой.
Таксист отрицательно мотнул головой и протянул руку, собираясь закрыть дверцу.
— Паскуда ты! — сказал Леха. — Пес шелудивый.
И хлопнув дверцей, изо всех сил всадил ногой по заднему крылу.
Таксист проехал несколько метров и остановился. Вылез из машины, пошел на Леху.
— Ты что, сука?!
Леха свалил его сразу.
И тут же, словно из-под земли, выросли еще две машины. Таксисты шли к нему. Теперь их было трое.
— Ты не прав, брат, — ласково улыбнулся один.
Их было больше. Они шли к нему. Он ударил одного, другого. Ударили его. Тяжело дышали, утирая кровь. И он, и они. Выдыхались.
Он отпугнул кого-то левой, и, сверкнув молнией, сорвались с руки и упали на капот часы. Его швейцарский «Ориент».
Все замерли.
Один из таксистов взял часы, подержал на весу.
— Ну что? — спросил он. — Разошлись полюбовно?!
Надо было рвать, бить, отнимать, выгрызать зубами. Он не сделал этого.
Они постояли в нерешительности, разошлись по машинам. Уехали.
Мимо шли и шли машины с зелеными огоньками.
А он так и стоял у поребрика — грязный, в крови, с оторванным рукавом. Глядел перед собой отсутствующим, безразличным ко всему на свете взглядом.
Что он там видел, впереди?
1989–1991 гг.