К книге
Возрождение ЛегендыГлава 5
17%
Глава 5
5

Воронов пришёл в шесть.

Я ждал его в четверть седьмого, потому что вчера он опоздал на столько же и сказал мне не опаздывать, — и просчитался, что само по себе стоило отметить. Он стоял посреди полигона в тренировочной куртке, без пиджака, и на бетоне перед ним лежал моток каната, старый, толщиной в запястье.

— Вы опоздали на четыре минуты, — сказал он.

— Вы вчера опоздали на пятнадцать.

— Вчера я проверял, во сколько вы придёте, если вас не ждать. Сегодня проверяю, во сколько вы придёте, если ждать. — Он подтолкнул канат ногой. — Разница между этими двумя цифрами говорит о человеке больше, чем его ранг. Берите.

Канат оказался тяжелее, чем выглядел, и пах пылью и старой смазкой.

— Что с ним делать?

— Держать. — Воронов отошёл к стене и сел на скамью. — Не поднимать, не тянуть, не рвать. Держать на весу, вытянутыми руками, пока я не скажу.

Я поднял. Первые полминуты это было просто неудобно. К третьей минуте плечи начали гореть, к пятой — дрожать, а к седьмой я понял, что именно он смотрит. Поздно.

Канат лопнул.

Он лопнул разом, посередине, там, где я держал его правой рукой, и оба конца хлестнули по бетону. Я стоял с обрывком в кулаке и чувствовал, как из груди уходит короткая тёплая волна, будто что-то внутри с удовольствием потянулось.

— Семь минут сорок, — сказал Воронов, не вставая. — Хорошо.

— Я его порвал.

— Разумеется, порвали. Я вам за этим его и дал. — Он поднялся, подобрал один конец и показал мне срез. — Смотрите. Волокна не растянуты. Они срезаны, и срезаны изнутри. Вы его не тянули. Вы уплотнили силу в собственной ладони, она пошла в предмет и разорвала его по всей толщине одновременно.

Он бросил конец на бетон.

— Это Физика. Не огонь, который летит, и не вода, которая течёт. У вас нет ничего, что уходит от тела дальше чем на сантиметр. Всё, что вы можете, — менять то, что происходит внутри вас и вплотную к вам. Вес, плотность, скорость, сцепление. Мана не вылетает наружу, она вкладывается в вещество, которого вы касаетесь.

— Это мало.

— Это чудовищно много, и вы поймёте это годам к тридцати, если доживёте. — Он посмотрел на разорванный канат без всякого выражения. — Проблема в другом. Вы порвали его на седьмой минуте, а не на первой. То есть вы можете дозировать. Просто не умеете замечать, когда начали.

За следующие полтора часа я сломал ещё три вещи, и ни одну из них не собирался ломать.

Деревянный столб для отработки захватов — взялся, чтобы поправить, и оставил в нём вмятину под всю ладонь, с расходящейся вдоль волокон трещиной. Кожаный мешок с песком — вырвал крепление из стены вместе с четырьмя болтами и куском штукатурки. И собственный тренировочный нож, тупой, учебный, который просто сложился пополам у меня в кулаке, когда я задумался о чём-то постороннем.

Воронов на каждый случай говорил одно и то же слово: «Отметьте». Не «осторожнее», не «соберитесь». Отметьте.

К восьми я сидел на бетоне спиной к стене и не мог поднять руки выше плеч.

— Ученик, — сказал Воронов сверху. — Со вчерашнего дня. Четвёртые сутки после инициации.

— Это быстро?

— Это неприлично. — Он подал мне флягу. — Нормальный одарённый сидит на первом ранге от полугода до двух лет, и это считается хорошим ходом. Вы прошли его за то время, за которое у людей заживает губа. Академия под такой рост не заточена: у нас первый курс два месяца учат чувствовать ману, а вы её уже тратите быстрее, чем половина третьего.

Я пил и молчал, потому что вода была холодная и потому что говорить не хотелось.

— И теперь то, ради чего я, собственно, пришёл в шесть. — Воронов сел на скамью напротив. — Считать умеете?

— Смотря что.

— Дни. — Он забрал у меня флягу и завинтил крышку. — До истечения защиты Императора двадцать три дня. Двадцать три дня к вашему роду не подойдёт никто, потому что тронуть подзащитного — это не спор двух родов, это оскорбление короны, и за это вешают независимо от титула. — Он поставил флягу на скамью. — А на двадцать четвёртый к вам придут. И придут подготовленными, потому что защите вашего рода через двадцать три дня исполняется ровно десять лет, и всё это время дата стояла в календаре. Не у вас одного.

— Вы говорите так, будто это честно.

— Я говорю так, будто это расписание. — Он встал. — Честность здесь ни при чём. Расписание есть, и оно вам известно, а это, Григорий Андреевич, роскошь, которой у большинства покойников не было.

Он пошёл к лестнице.

— Дмитрий Сергеевич.

Он остановился, не оборачиваясь.

— Канцелярия будет вмешиваться?

— Канцелярия уже вмешалась. — Пауза вышла такой длины, чтобы я успел додумать сам. — Она приставила к вам меня и смотрит, что из этого выйдет. Всё остальное — ваше личное дело, и я вам в нём не помощник.

Двоих я заметил в тот же день, на лекции по теории потоков.

Заметил не потому, что они делали что-то неправильно, а потому, что делали всё правильно и в одном ритме. Когда преподаватель отворачивался к доске, оба опускали глаза в тетради. Когда я менял позу, ни один не поднимал головы. Случайные люди в аудитории так себя не ведут. Им велели не привлекать внимания, и они поняли это буквально.

Один был рыжий, крупный, с тяжёлой челюстью. Второй был тонкий и писал не переставая — включая те минуты, когда преподаватель молчал.

Я досидел лекцию до конца и вышел не в ту дверь, в которую выходили все.

Проверять хвост разговором — глупость, которую совершают один раз в жизни. Проверяют маршрутом. Я прошёл через северную галерею, где мне было нечего делать, спустился на первый этаж, поднялся обратно на третий по другой лестнице и остановился у окна, будто мне понадобился вид на двор.

Рыжий отвалился на второй лестнице. Тонкий дошёл до третьего этажа и остановился шагах в пятнадцати, у стенда с расписанием, который он к этому моменту должен был знать наизусть.

Не пара. Рыжий — глаза в аудитории, а ходит за мной тонкий.

Я стоял у окна и разглядывал в стекле его отражение: как он держится. Плечи опущены, руки в карманах, вес на пятках. Он не боялся меня и не готовился драться. Он отрабатывал скучную повинность и ждал, когда она кончится, и платили ему за неё не слишком щедро.

Через полчаса я нашёл его в столовой, за дальним столом, и досмотрел то, чего не увидел бы, если бы искал специально. Он ел без всякого интереса, а перед едой достал из внутреннего кармана маленькую тёмную склянку, отсчитал в стакан с водой несколько капель и выпил залпом, с привычной гримасой, с какой пьют лекарство, которое пьют давно.

Склянка была тёмного стекла, с плотной пробкой, и он убрал её обратно во внутренний карман, а не в наружный: такое не разбивают и не теряют.

Я доел свой обед, ни разу не посмотрев в его сторону, и вышел раньше него.

Хозяйственный архив Академии помещался в полуподвале под западным крылом, и попасть туда оказалось проще, чем в любую аудиторию: дверь не запиралась, потому что запирать было не от кого.

Я спустился туда вечером, сказав себе, что зайду на четверть часа.

Внутри стояло восемь стеллажей от пола до потолка, лампа под жестяным абажуром и стол, за которым сидела женщина лет семидесяти в вязаной кофте поверх форменного платья. Она подняла на меня глаза, посмотрела на белую голову, на форму первого курса и вернулась к своей работе.

— Книги закупок за какие годы вам нужны? — спросила она, не поздоровавшись.

— Почему вы решили, что мне нужны книги закупок?

— Потому что за учебниками ходят наверх, а сюда за двенадцать лет спускались четыре человека, и трём из них были нужны книги закупок. — Она перевернула страницу. — Четвёртый искал уборную.

Она не спросила ни моего имени, ни зачем мне это, ни почему я пришёл в девятом часу вечера. Она молча принесла мне три тома в потёртых переплётах, показала, где лежат остальные, и вернулась за свой стол.

Я просидел там четыре часа вместо четверти.

И должен признаться в вещи, которая в моём положении выглядела неуместно: мне там было хорошо. Вокруг меня всю жизнь стояли люди, которым от меня что-то было нужно, и не находилось ни одной комнаты, где я мог бы просто сидеть и работать, не отвечая ни на один вопрос. Здесь пахло пылью и клеем, лампа над столом чуть слышно звенела, старуха переворачивала страницы, и никому не было до меня дела. Я поймал себя на том, что не тороплюсь, и не стал с собой спорить.

Книги закупок — вещь скучная и поэтому честная. Никто не подделывает счета за мыло.

К полуночи я знал следующее.

Академия закупала алхимию у одного поставщика с восемьдесят второго года: восстановительные составы для лазарета, реагенты для лабораторий, стимуляторы для полигонов. Никакой монополии в бумагах не значилось. Значилась цена, и она была ниже рыночной на четверть, а по некоторым позициям — вдвое.

Так не торгуют. Так покупают.

Дальше было интереснее. В тех же книгах шли отдельной строкой частные стипендии — деньги, которые вносили роды за обучение не своих детей. Практика обычная: род платит за одарённого мальчика из обедневшей семьи, тот выходит из Академии с обязательством, которое в бумагах называется «служением», а в жизни — вассалитетом.

Стипендий от одного и того же плательщика в списке стояло четырнадцать.

Я переписал имена в тетрадь и нашёл среди них обоих: рыжего звали Тарасов, тонкого — Щеглов, оба второй курс, оба на полном содержании с первого года.

— Нашли? — спросила она, не поднимая головы.

— Нашёл.

— Тогда унесите тома на место сами. Мне тяжело.

Я унёс. У третьего стеллажа она сказала мне в спину, всё так же не оборачиваясь:

— Их четырнадцать в списке. В Академии их восемнадцать.

Я поставил том на полку и постоял перед стеллажом.

— Откуда четверо?

— Оттуда, что за четверых платят не деньгами. — Она наконец подняла глаза. — Молодой человек, я сижу здесь двенадцать лет и вижу все бумаги этого заведения, кроме тех, которые до меня не доходят. Так вот, до меня не доходят четыре бумаги в год, и это единственное, что я про них знаю. Идите спать.

Щеглов взял меня в оборот на четвёртый день, и подготовился он неплохо.

Я возвращался с полигона в двенадцатом часу — Воронов гонял меня по вечерам с тех пор, как выяснилось, что после нагрузки я восстанавливаюсь быстрее, чем успеваю устать, — и пошёл коротким путём, через хозяйственный двор между западным крылом и котельной. Двор был узкий, освещённый одной лампой над дверью, с поленницей вдоль стены и штабелем ящиков у ворот.

Идеальное место, чтобы кого-нибудь встретить. Я его для того и выбрал.

Он вышел из-за поленницы, когда я прошёл половину двора, и был не один: с ним пришли ещё двое, и обоих я не знал.

— Жаров, — сказал Щеглов. — Разговор.

— Слушаю.

— Не здесь и не со мной. — Он держал руки в карманах и повторял заученное. — В субботу за тобой пришлют. Приедешь, поговоришь, всё решится по-хорошему. Твоему отцу это тоже удобнее.

Вот здесь я и понял, зачем их трое.

Разговор такого рода ведут один на один, если он действительно разговор. Троих берут, когда собираются не приглашать, а вести, и когда допускают, что человек упрётся. Двое незнакомых стояли по краям, не приближаясь, и один из них медленно вынул руки из карманов.

Я мог бы спросить, кто пришлёт. Мог бы спросить, что решится и почему отцу удобнее.

Не спросил. Вопрос показал бы, что ответа я не знаю, и мне было выгоднее, чтобы они считали, будто я знаю всё.

— В субботу я занят, — сказал я и пошёл прямо на него.

Тот, что справа, ударил первым — низко, по бедру, ботинком, и удар был поставленный. Я принял его, не отходя, и пошёл дальше, а он остался стоять на одной ноге: бил в мясо, попал в дерево.

Левый успел взять меня за куртку. Я довернулся под его руку, поймал запястье и сжал.

Хруста не было. Он сел на землю и стал молча смотреть на свою кисть, которая теперь висела как-то не так.

Щеглов вынул руки из карманов слишком поздно.

Я взял его за грудки, поднял и приложил спиной о стену котельной — вполсилы, чтобы он забыл, как дышать. Он был лёгкий. Я держал его на весу одной рукой и отчётливо чувствовал, как внутри разворачивается то же, что во дворе с канатом, — только медленнее и с явным одобрением.

Тело сказало: продолжай, кости у него тонкие, всё быстро.

Я поставил его на землю — не из жалости, а из арифметики: сломанный второкурсник это дознание, свидетели и три дня разбирательств, а мне нужно было другое. Пока он оседал по кирпичу и пытался вдохнуть, я запустил руку ему за пазуху, во внутренний карман, и вынул склянку.

Тёмное стекло, тугая пробка, тёплое от тела.

— Отдай, — сказал он хрипло. — Отдай, у меня спина, я без него не…

Он замолчал сам, поняв, что уже сказал лишнее.

Я разжал пальцы у него перед лицом, показал склянку и убрал её в карман.

— В субботу я занят, — повторил я. — Передай тому, кто пришлёт.

Я ушёл, не оборачиваясь, и на воротах слышал, как за спиной поднимают с земли того, кому я сломал руку. Никто не крикнул мне вслед. Похоже, здесь и это было принято.

Склянку я разглядывал у себя в комнате, при настольной лампе, и провозился с ней до глубокой ночи.

Стекло тёмно-зелёное, толстое, с одним пузырьком воздуха у самого дна — ручная работа, не мануфактура. Пробка залита воском и уже подрезана. На донце — клеймо в сантиметр: тот же знак, что стоял мелким тиснением на бумаге под багровой печатью, которую я читал ночью в отцовском кабинете.

Я поставил склянку под лампу.

Тёмной жидкости внутри оставалось меньше половины, и пахла она травой, спиртом и чем-то ещё, слабым и холодным, чего я назвать не мог. Мальчишке со спиной это действительно помогает. А дают его бесплатно, каждый месяц, вместе со стипендией и обязательством, — и через год спина у него та же, а верен он уже им.

Я держал армии на жалованье, страхе и вере. Ни одна из этих трёх вещей не работает так надёжно, как ежемесячная бутылочка.

Я записал в тетрадь то, что теперь знал. Вышло коротко, потому что длинно писать было нечего.

Кровины не воюют. Кровины поставляют. Академия сидит на их составах не первое десятилетие и берёт их вчетверть дешевле, чем брала бы у кого угодно другого, — а значит, при первом же серьёзном споре она будет очень заинтересована не заметить, кто прав. Четырнадцать студентов, за которых они платят открыто, и четверо, за которых платят не деньгами. Ратниковы, ужинающие у них по средам двадцать лет. Мать Ратникова, которая без их настоек не встаёт.

И моё собственное имя, к которому всё это теперь развернулось.

Двадцать три дня превратились в двадцать. В архив я спускался ещё два вечера, после полигона, и уходил оттуда за полночь, а в шесть стоял перед Вороновым и делал вид, что спал. Воронов ничего не сказал, но в те три дня гонял меня злее обычного, и я понимал, за что.

Я думал о том, как решил бы эту задачу прежде, и ответ у меня был готов до того, как я закончил думать. Поставщика я бы не тронул. Я бы взял склад.

Всё, что стоит на снабжении, держится на одной точке, где вещество лежит физически. Человек, у которого нет вещества, перестаёт быть силой в тот же день. Так я снимал осады, так я разваливал союзы, и так это делается везде, где есть склады.

Мысль была правильная, и от неё мне стало нехорошо.

Потому что придумал это командующий, у которого было на такие решения право, данное полем и армией. А придумал это сейчас восемнадцатилетний первокурсник в казённой комнате с одной табличкой на двери, у которого из активов — сломанный тренировочный нож, чужая склянка и три недели.

Я убрал тетрадь в стол и лёг, не раздеваясь. Спать не хотелось.

Где-то в этом же городе спал тот, кто две недели назад отправил моему отцу вежливую бумагу, а сегодня велел привезти меня в субботу, и он совершенно точно не считал часов до истечения защиты — он их просто ждал, как ждут поезда, зная расписание.

Я тоже теперь знал расписание.

Разница между нами была в том, что он думал, будто ждём мы оба.

Утром я сделал то, чего не делал ни разу с момента пробуждения, и что стоило мне больше, чем весь предыдущий вечер: я никому об этом не сказал.

Не отцу, потому что отец ответил бы «нет», и ответил бы правильно. Не Воронову: он честно предупредил, что в этом деле мне не помощник; люди, предупреждающие по-честному, обычно потом и поступают по правилам — то есть докладывают.

Я спустился к завтраку, отсидел две лекции и записал за преподавателем полторы страницы про архитектуру каналов, из которых полезной была одна фраза.

На третьей паре Тарасова не было.

Щеглов прошёл к своему месту в четвёртом ряду мимо меня и головы не повернул. Пятно на скуле я всё-таки успел разглядеть, и ставил ему это пятно не я. Вчерашнее ему уже объяснили — кто-то, кому за это тоже платят.

Я смотрел ему в затылок и думал, что этот мальчик — не враг. Мальчик — расходник. Настоящий разговор в субботу собирался вести кто-то другой, и этому другому было бы полезно знать, что приглашение доставлено.

К вечеру мне стало ясно, чего в моей схеме не хватает.

Всего. У меня не было ни одного человека.

Я умел брать склады, разваливать союзы и считать чужое расписание, и всё это делалось руками — чужими руками, десятками рук, которых у меня в этом мире не было ровным счётом. Был отец, которого нельзя втягивать. Был брат, который не смотрел мне в лицо с той самой ночи. Был Воронов, служивший государству. Был целитель, который один раз меня прикрыл и на этом закрыл свой долг.

Двести лет я не задумывался, откуда берутся люди. Они приходили сами, потому что я был Эссерисом.

Здесь я был белоголовым первокурсником, который сломал казённую плиту и кому-то мешает.

* * *

Воронов ждал меня на полигоне и не стал ничего доставать из-под лестницы.

— Сегодня без спарринга, — сказал он. — Садитесь.

Я сел на скамью. Он остался стоять, и по тому, как он стоял, я понял, что разговор будет коротким и не про меня.

— Вчера в хозяйственном дворе вы сломали кисть студенту второго курса Пахомову и приложили о котельную студента Щеглова. Пахомов в лазарете, кисть собрали, через неделю будет как новая. Заявления нет, свидетелей нет, у Юрия Карловича записано «бытовая травма». — Он смотрел мимо меня, на лампы. — Я это знаю не потому, что за вами хожу. Я это знаю, потому что мне положили на стол справку с формулировкой, которую в этом заведении пишут тогда, когда не хотят разбираться.

— Понимаю.

— Не понимаете. — Он наконец посмотрел на меня. — Мне всё равно, кто кому сломал руку в темноте, и я не воспитатель. Существенно другое: сегодня утром из канцелярии ректора запросили ваше личное дело. Целиком, включая протокол инициации и медицинскую часть.

— Кровины?

— Кровины не могут запросить в Академии ничего, они здесь не более чем поставщик. — Он сказал это без всякого нажима, и я отметил, что он даже не спросил, откуда я взял Кровиных. — Запрос пришёл сверху, через голову ректора, и подписан канцелярией Великой княжны.

Лампы гудели. Где-то за стеной работал насос.

— Что это значит?

— Это значит, что через некоторое время вас позовут, и вы пойдёте. — Воронов взял свой пиджак со скамьи. — А до тех пор, Григорий Андреевич, вы будете приходить сюда в шесть и делать то, что я говорю, потому что теперь у вас появилась причина не умереть на двадцать четвёртый день. До этого её у вас, честно говоря, не было.

Он ушёл первым.

Я досидел на скамье до половины восьмого и смотрел, как в углу полигона тень от лампы лежит неправильно и никуда не собирается ложиться правильно.

Восемнадцать дней.

Предыдущая главаГлава 5 из 29Следующая глава