К книге
Возрождение ЛегендыГлава 4
14%
Глава 4
4

Академия стояла на холме за рекой и была построена людьми, которые не сомневались, что она простоит века.

Я разглядывал её с моста, пока машина шла в общем потоке. Главный корпус — четыре этажа серого камня, колонны по фасаду, лепные гербы над окнами второго яруса, по одному на каждый род, когда-либо дававший Академии архимага. Гербов было много. Солнца в кольце вихрей среди них я не нашёл, хотя смотрел внимательно.

Внутри было ещё убедительнее. Мрамор на полу, мозаика на сводах, витражи в галерее второго этажа, и стёкла в них были не цветные: они держали свет и медленно его отдавали, так что в галерее было светло даже там, куда не доставало солнце. Вдоль стены шли портреты в полный рост. Люди на них не позировали: один был написан со сломанным носом, другой без правой руки, третья — совсем девочка лет пятнадцати, с обожжённым лицом и очень спокойными глазами.

Комнату мне дали на четвёртом этаже восточного крыла, в конце коридора — на одного человека.

Чего это стоит, я понял, только пройдя мимо соседних дверей: на каждой по две таблички, на моей одна. Койка, стол, шкаф, полка, окно во двор. Ни ковра, ни лампы под абажуром, ни второго стула. После мрамора внизу комната выглядела как чулан при дворце — и мне это подходило больше, чем подошёл бы сосед.

Причина одиночества нашлась в тот же день, и не в комнате.

Первые занятия оказались тем, чем они бывают везде: человек у доски говорит, полторы сотни людей в зале пишут, и три четверти сказанного можно было бы прочитать самому за вечер. Я писал вместе со всеми, потому что сидеть без дела значило выделяться, а выделялся я и без того достаточно.

Из всего первого дня мне пригодились две вещи.

Первая. Носителей Физики в мире два. Два, и второй известен поимённо всем, кто вообще открывает учебник: Великая княжна Вьюгова, аспект Изменение Формы. Больше ста лет, Великий архимаг, вторая в списке живых по силе после Императора. Преподаватель произнёс это как общеизвестное, и добавил, что с сегодняшнего дня носителей три, и половина зала обернулась.

Вторая. Аномалия.

Про них рассказывали дольше всего, и я слушал не отрываясь, потому что впервые с момента пробуждения услышал что-то похожее на выход.

Раз в несколько месяцев где-нибудь на карте срывает энергетическую линию. Регион перестаёт жить по общим законам и начинает жить по законам одной стихии: под Иркутском земля печёт как под дном сковороды, на севере вода поднялась и стоит морем, которого нет на картах, где-то рвётся само пространство. Внутри заводятся твари. Мана там гуще, чем в зале инициации, в десятки раз, и растёт в ней маг быстрее, чем где бы то ни было.

Возвращается оттуда примерно каждый третий.

Я записал это отдельной строкой и подчеркнул. Не «опасно» — «каждый третий». Цифра, с которой можно работать.

Ратников подошёл ко мне на второй перемене.

Он был из тех, кого замечаешь до того, как разглядишь: широкий, коротко стриженный, умеющий стоять так, чтобы занимать больше места, чем требует его тело. За ним шли двое, и оба держались чуть позади и по сторонам, по привычке.

— Жаров, — сказал он. — Это ты плиту разбил.

— Я.

— В Управлении плита сто лет как треснутая, — сообщил он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Мне отец говорил. Её клали при Николае, и с тех пор она держалась на честном слове.

Кто-то за его спиной засмеялся.

Я посмотрел на него и понял, что не испытываю ничего. Ни злости, ни азарта, ни желания объяснить. Передо мной стоял восемнадцатилетний парень, который вырос в доме, где его хвалили, и теперь искренне полагал, что сказанное громко становится от этого правдой. Таких я хоронил пачками и под конец перестал различать их между собой.

— Возможно, — сказал я и пошёл дальше.

Это его не устроило.

— Дуэльный зал свободен до шести, — сказал он мне в спину, уже другим голосом, без представления для публики. — Без стихий. Кулаки. Или у Жаровых и на это правил нет?

Вот здесь я остановился.

Не из-за оскорбления: оно предназначалось мальчику, которого больше не существовало, и меня не касалось. Остановился я потому, что мне нужен был спарринг с равным, а его никто не собирался мне давать бесплатно.

— До шести, — сказал я.

Дуэльный зал в Академии был круглым, с песчаным полом и деревянными скамьями по кругу, и к половине шестого на скамьях сидело человек сорок. Слухи здесь ходили быстрее людей.

Ратников разделся до пояса и оказался ещё шире, чем в форме. Мышц у него было столько, сколько бывает у тех, кто занимался всерьёз и давно, и это меня не радовало.

— Без стихий, — повторил распорядитель, скучающий старшекурсник. — До сдачи или до потери сознания. Начали.

Ратников соврал.

Он не ударил стихией впрямую — этого бы никто не простил, — но песок под моей передней ногой просел на сантиметр в тот момент, когда я переносил на неё вес. Я это почувствовал и не успел ничего сделать: колено провалилось, корпус ушёл вперёд, и его кулак встретил меня на подходе.

В голове зазвенело. Я устоял только потому, что падать было некуда.

Земля без аспекта. Голая, простая, годная лишь на то, чтобы менять плотность грунта под ногами противника и делать это незаметно для скамеек. Никто не крикнул. Похоже, здесь так было принято.

Я отступил и стал разбираться.

Бить его на дистанции было бессмысленно: он длиннее, тяжелее и бьёт как молотом, и это я уже проверил лицом.

Хуже было другое. Физика не давала мне ничего из того, на что я рассчитывал. Она не била на расстоянии и не делала вообще ничего с тем, до чего я не дотрагивался. Она сделала кости плотнее, а удар — сильнее, и на этом заканчивалась. Я стоял на песке в теле, которое стало прочным ящиком, и не имел ни одного способа этот ящик применить, кроме как донести его до противника целиком.

Придётся сближаться.

Следующие минуты были однообразными и неприятными. Я шёл вперёд, песок уходил из-под ноги, я получал и отступал. Дважды он достал меня в корпус, и после второго раза дышать стало можно только верхом груди. Один раз я пропустил в скулу так, что на секунду перестал видеть левым глазом.

Скамейки начали шуметь. Кому-то стало смешно.

Я перестал смотреть на Ратникова и стал смотреть на песок.

Он проваливался не везде. Только там, куда я собирался наступить, и — вот оно — на четверть секунды раньше, чем я туда наступал. Он читал не ногу. Он читал перенос веса, потому что ничего другого прочитать не мог: под стойкой смотреть нечего, пока стойка не поехала.

То есть он реагировал на моё намерение. А намерение можно подделать.

Я качнул корпус вправо, показал вес на правую ногу и не перенёс его.

Песок справа просел.

Я шагнул левой — в пустую, твёрдую землю — и вошёл внутрь, туда, где его руки уже ничего не весили. Он попробовал отступить и не успел, потому что отступать в собственную яму неудобно даже её хозяину.

Дальше я не бил в голову. В голову бить было долго.

Я взял его за локоть и плечо и сломал ему стойку — тем способом, которым ломают стойку человеку тяжелее себя: не силой, а тем, что отбираешь у него опору и подставляешь свою. Он пошёл вниз, я пошёл вместе с ним, и мы легли на песок, и вот тут разница в весе впервые сыграла не против меня, потому что на земле его вес стал его проблемой.

Локтем на горло. Не всем весом — столько, чтобы он понял.

Он захрипел и хлопнул ладонью по песку.

— Сдача, — сказал распорядитель.

Я убрал руку и сел рядом. Вставать сразу не получалось: рёбра справа отзывались при каждом вдохе, а левый глаз заплывал на глазах.

Ратников сел тоже. Потрогал горло, откашлялся и заговорил уже без всякого представления.

— Грязно, — сказал он.

— Зато быстро. — Я сплюнул песок. — Продержись я честно ещё минуту, ты бы меня додавил. Ты и сам знаешь.

— Знаю. — Он потёр горло. — Поэтому и говорю: грязно. Не в упрёк.

Он усмехнулся, но как-то невесело, и я вдруг понял, что смотрит он мне за плечо, на скамейки. Я обернулся. Скамейки расходились. Двое, стоявших у выхода, не расходились и на нас не смотрели.

— Знаешь, что мне отец сказал утром? — Ратников говорил вполголоса и в песок. — Когда узнал, что ты в моей группе. Он сказал: держись от Жарова подальше, у него скоро станет тесно. — Он поднялся, отряхнул колени. — Я его не послушал, потому что мне восемнадцать и я дурак. А он редко ошибается. И знаешь, откуда он это знает? Не от меня и не из Академии.

— А откуда?

— У нас по средам ужинают. — Он поднял с песка рубашку. — Каждую среду, сколько себя помню. Хорошие люди, привозят матери настойки. У неё спина, от аптечного не легчает, от этих встаёт и ходит. Такие не купишь.

Он ушёл, не подав руки, и это было единственное честное, что он сделал за день.

Настойки, которых не купишь.

Я сидел на песке и разбирал это по частям. Аптека такого не делает, иначе он бы там и брал. Варят сами, и варево такое, что снимает то, с чем не справляются лекари. В империи один род умеет варить так и держит на этом монополию, и его старший привозит эти склянки лично, каждую среду, с тех пор как Ратников себя помнит, в дом человека, чей сын сегодня первым полез ко мне драться.

Ничего это не доказывало. Ратников-младший мог не знать ничего, мог знать всё и сказать столько, чтобы потом не отвечать за сказанное.

Но фамилию Кровиных при мне сегодня не произнёс никто.

Лазарет Академии оказался светлым, тихим и совершенно не похожим на палату, в которой я очнулся неделю назад: высокие окна, белые ширмы, запах трав вместо антисептика.

Целителя звали Юрий Карлович, ему было под шестьдесят, и рёбра он щупал по-рыночному, как арбуз.

— Два, — сказал он. — Правое шестое трещина, седьмое надлом. Глаз пройдёт сам, скула цела. Ложитесь.

Он положил ладони мне на бок, и я почувствовал, как в меня входит чужая мана — тёплая, густая, ровная, совсем не похожая на ту ничейную, что стояла в зале инициации.

А потом почувствовал, как родовой дар Жаровых разворачивается ей навстречу.

Он не потянул. Он открылся, как открывается рот у голодного, и мана Жизни пошла в меня втрое быстрее, чем целитель её отдавал. Юрий Карлович крякнул и отнял руки.

— Так, — сказал он.

Он посмотрел на свои ладони, потом на меня, потом сел на табурет и потёр переносицу.

— Молодой человек, вы сейчас выпили из меня примерно недельный запас. Не взяли — выпили. Я работаю с двадцати двух лет и такого не видел.

— Извините.

— Не извиняйтесь, вы этого не делали. Оно само. — Он снова положил руку мне на бок, теперь осторожно, и подержал недолго. — А вот кость… Кость встала. За полторы минуты, при норме в четыре дня. И встала неправильно.

— Сломана?

— Нет. В том и дело, что нет. Срослась плотнее, чем была. — Он убрал руку. — Знаете, что это значит? Что в следующий раз она сломается не там, где сломалась сейчас, а рядом, потому что рядом мягче. И так каждый раз, пока во всей грудной клетке не останется ни одного слабого места.

Он встал и пошёл к шкафу.

— Одевайтесь.

— А обезболивающее?

Юрий Карлович обернулся, и в его лице не было ни злорадства, ни назидания. Обычное усталое лицо: этот вопрос ему задавали в сотый раз.

— Не дам, — сказал он.

— Основание?

— Устав Академии, параграф о боевых травмах у первого курса. — Он сложил руки на груди. — Дам вам болеутоляющее, и вы завтра пойдёте на полигон, потому что вам не будет больно. И послезавтра пойдёте. А на третий день вас принесут ко мне на носилках, и я буду собирать вас по кускам и объяснять родителям, почему их сын больше не сможет держать ложку.

— Я не собирался…

— Собирались. — Он пожал плечом. — Все собираются. Вам восемнадцать лет, вы сегодня выиграли и вам показалось, что вы поняли, как это устроено. Боль — единственное, что у меня есть, чтобы объяснить вам, что вы не поняли. Она будет держать вас правой рукой за горло каждый раз, когда вы захотите ударить с разворота. Через неделю вы научитесь не хотеть.

Он выложил на стол мазь и бинт.

— Это от отёка, оно не обезболивает. Приходите в четверг.

Я оделся и пошёл к двери. У порога он меня окликнул.

— Жаров. Про ману — я обязан доложить.

— Понимаю.

— Не обязан, — поправился он и посмотрел в окно. — Хотел сказать: обязан, но не стану. У меня двадцать лет назад тут лежал мальчик с похожим… не с таким, но похожим. Я доложил. Ему было шестнадцать. — Он взял со стола журнал и открыл его на чистой странице. — Больше я его не видел.

Коридор восточного крыла к вечеру пустел.

Я дошёл до своей двери, постоял, чувствуя, как рёбра отзываются на каждый шаг, и не стал заходить. Вместо этого спустился на этаж и вышел в галерею с витражами — ту, где портреты.

Свет из стёкол лежал на полу цветными пятнами и почти не двигался.

Девочка с обожжённым лицом висела третьей от конца. Я подошёл ближе, чтобы прочитать табличку. «Вяземская Анна Петровна. Аномалия Северная, 1891. Восемнадцать лет».

Год смерти совпадал с годом поступления.

Я стоял перед ней и думал совсем не о том, о чём следовало бы думать человеку в моём положении. Кровины, среды, Ратников-старший, который редко ошибается, — всё это отодвинулось. Я думал о том, что художник написал ей спокойные глаза, хотя видел её, скорее всего, уже мёртвой, по описанию — и всё равно решил, что спокойные подойдут лучше.

Я отправлял таких на линии сотнями, и меня никогда не занимало, какими их потом рисуют.

Рёбра дёрнули, и я вспомнил, что стою.

Юрий Карлович был прав насчёт правой руки: каждый вдох теперь напоминал о развороте, которого я не сделаю. Но он ошибся в другом. Он думал, что боль научит меня не хотеть. Боль научила меня считать: неделя до заживления, четыре дня по норме, полторы минуты при поддержке целителя. Три числа, из которых складывалась одна простая мысль.

Мне не нужно было учиться терпеть.

Мне нужна была аномалия — место, где эту схему можно крутить непрерывно, а не раз в неделю. И человек, у которого есть право меня туда отвести.

Таких людей в этом мире было двое, и один из них жил в Кремле.

* * *

Спарринг с Вороновым назначили на шесть утра, и пришёл он в четверть седьмого.

— Опаздываете, — сказал я.

— Проверяю, дождётесь ли. — Он снял пиджак и повесил на крюк. — Двое из троих уходят через двадцать минут и потом объясняют, что не поняли расписания. Вы простояли сорок. Хорошо.

Полигон Канцелярии был подземным, без окон, с низким потолком и лампами по углам, и после мраморных галерей наверху он казался честнее.

— Правила, — сказал Воронов. — Я работаю в четверть силы. Стихию использую. Вы используете что хотите. Останавливаюсь я сам, когда сочту нужным, и на вашу сдачу мне всё равно.

— Это не спарринг.

— Разумеется, нет. Спарринг — это когда двое примерно равны. — Он встал напротив, руки опущены. — Начали.

Тень от ближайшей лампы дрогнула и легла не туда, куда должна была.

Я успел отметить это и не успел ничего с этим сделать. Купол сомкнулся надо мной беззвучно — плотное, вязкое, глушащее звук и вес собственного тела. Я шагнул и не почувствовал пола.

Потом меня ударили в спину.

Я развернулся в пустоту, получил под колено, упал и откатился по памяти, а не по слуху, потому что слуха внутри купола не было. Второй удар пришёл в то место, где я только что лежал.

Он гонял меня одиннадцать минут. Я знаю точно, потому что считал вдохи, — единственное, что оставалось считать.

За это время я понял про него две вещи. Он не бил дважды с одной стороны подряд. И он ни разу не ударил в рёбра справа.

Купол опал.

Я лежал на бетоне лицом вниз и не торопился вставать, потому что вставать было не с чем.

— Двенадцать минут, — сказал Воронов сверху. — Ученик держится четыре. Подмастерье — восемь, если не паникует.

— Вы знали про рёбра.

— Мне сообщили из лазарета. — Он подал руку, и я взял. — Юрий Карлович про ману смолчал, а переломы вносит в журнал всегда. Это разные бумаги. Вставайте.

Я встал. Пол качнулся и встал тоже.

— Ранги, — сказал Воронов, надевая пиджак. — Раз уж вы вчера записали лекцию и наверняка ничего не поняли. Ранг — это не сила удара и не количество фокусов. Это объём маны, который способно вместить ваше тело, и всё. Пробуждённый, Ученик, Подмастерье, Мастер, Архимаг, Высший. Вы сейчас между первым и вторым, ближе к первому.

— А вы?

— Мастер. — Он поправил воротник. — Двенадцать лет назад был бы Архимагом, но это уже не ваше дело. Существенно другое: у физиков тело прочнее, чем у всех остальных, поэтому вместимость растёт быстрее. Насколько быстрее — не знает никто, потому что живых физиков с первой стихией до вас не было ни одного.

— Вьюгова.

— У Вьюговой Физика вторая. — Он не отвёл глаз. — Первой у неё Воздух. Разница между вами и ей — не сто лет опыта, Григорий Андреевич. Разница в том, что она знает, куда растёт, а вы нет.

Он пошёл к лестнице и на середине обернулся.

— Завтра в шесть. И не приходите в четверть седьмого, я этого не оценю.

Предыдущая главаГлава 4 из 29Следующая глава