Род уходил в семь утра по зимнику — дороге, которой летом нет: её намораживают по реке и по болотам, и в апреле она уходит под воду вместе с колеёй. Я пришёл на площадь смотреть, как их грузят.
Машин было двадцать две. Водители шли вдоль колонны, обстукивая скаты монтировками, и делали это одинаково — два удара по внешнему, один по внутреннему, — и по этой одинаковости было видно, что дорога до Якутска здесь ремесло, дело привычное и считаное.
Отец стоял у головной машины с описью.
— Сорок три, — сказал он. — Все на месте, никто не сбежал ночью. Я, честно говоря, ждал, что двое-трое сбегут.
— Куда бы они тут сбежали.
— В том и дело. — Он свернул опись и сунул за пазуху. — Неделя пути. Обратно до апреля никто не поедет, сотовой на трассе нет вовсе, а спутниковая трубка одна на всю колонну, и на ней очередь.
Лида и Вадим ждали у третьей машины, оба уже в местном: тулупы, шапки, рукавицы на шнуре через плечо. За четверо суток они успели купить всё правильно, и купили не самое дорогое.
— Григорий Андреевич, — сказала Лида.
— Помню, — сказал я. — Приеду сам или пришлю бумагу. Чужому не верить.
— Мы помним тоже.
Вадим протянул руку, и я её пожал. Ладонь у него была холодная и сухая, а хват — правильный, без давления, хотя учить его этому было некому.
— Вы там осторожнее, — сказал он и сразу смутился, потому что говорить это мне было нелепо и он это понимал.
Отец обнял меня коротко, при всех, чего не делал никогда.
Потом колонна тронулась, и первые десять минут я слышал моторы, а дальше их накрыло городом.
Дождь в Иркутске шёл третьи сутки и не собирался кончаться. Он был не зимний и не осенний — мелкий, одной и той же силы, без ветра, и по улицам от него стояла тёмная сырость, которая въедалась в стены и делала весь город на два тона темнее, чем он был построен. Снега не было нигде, кроме крыш на северной стороне.
К администрации я пошёл пешком: город стоило разглядеть.
На каждом четвёртом-пятом прохожем — перчатка на правой руке. Чёрная, грубой кожи, до середины предплечья, с широким ободом на запястье. Носили её поверх рукава, и у многих ткань над ободом была протёрта до блеска.
Через квартал я бросил считать обожжённых. Ожоги на скулах, стянутая кожа на кистях, у одного мужика — правая сторона лица гладкая и розовая, как у младенца, и на этой стороне не было брови.
Никто ни на кого не оборачивался.
На углу Большой мальчишка лет двенадцати продавал горячие пирожки из ящика на ремне, и рядом с ним стоял патруль — двое в мокрых плащах с капюшонами, — и один из патрульных ел пирожок, держа его в левой руке. Правая у него была в перчатке, и он ею не пользовался вовсе.
Я прошёл мимо и понял, что за четверо суток и одно утро увидел этот город насквозь: здесь аномалия не событие. Здесь она место работы, а на работу ходят каждый день.
Администрация ОЗАП занимала два этажа бывшего купеческого дома с колоннами, и очередь в ней начиналась на крыльце. Я встал в хвост. Передо мной стояли человек сорок.
Первые полчаса я разбирал, как это устроено. Окошек было три. В первое сдавали выходы: люди подходили, клали правую руку на медную пластину, вделанную в стойку, и держали, пока писарь не кивнёт. Во второе шли по деньгам. Третье было «прочее», и туда стояли те, у кого дело не помещалось в первые два.
Я стоял в третье.
Мужик передо мной обернулся, оглядел меня и остановил взгляд на моей правой руке.
— Новенький?
— Новенький.
— Оно и видно. — Он сказал это без насмешки, скорее с сочувствием. — Ты в третье не стой, тебе в первое. Записаться, потом перчатку, потом уже сюда.
— Мне сказали в третье.
— Кто сказал?
— Прикомандирован, — сказал я.
Он оглядел меня ещё раз, теперь внимательнее, и отвернулся, и больше со мной не заговаривал. Слово было нездешнее, и связываться он не захотел.
Перчатки я к этому времени рассмотрел как следует. Шов по тыльной стороне у всех светился, и светился по-разному. У большинства жёлтым, тускло, вполсилы. У двоих в очереди — зелёным. Один раз мимо прошёл человек с синим, и очередь ему уступила без слов, будто он был не в очереди вообще.
По запястному ободу шли набитые полосы. У жёлтых — четыре. У зелёных — три и у одного две.
Я досчитал до этого сам и потом проверил на слух: за спиной двое обсуждали чью-то дочь, и одна фраза встала на место всей арифметики.
— Ей вторую дали, а рука жёлтая. Выходов набрала, а сама не растёт.
Шов — это ранг, и меряет его сама перчатка. Полосы — допуск, и его выдают люди. Первое не подделаешь, второе можно выслужить, и по руке сразу видно, где человек не совпадает сам с собой.
Очередь двигалась медленно, и она успела дойти до середины, когда в дверь вошла девушка и пошла прямо к первому окошку, никого не спрашивая. Ей было лет девятнадцать. Невысокая, широкая в плечах, коротко стриженная, с обветренным до красноты лицом. Куртка на ней была мужская, не по размеру, и держалась она в ней ловко. За спиной, на ремне через грудь, висела кувалда — казённая, с треснувшим черенком, стянутым проволокой в двух местах. По тому, как она лежала у неё на спине, было видно, что с ней ходят на работу, а не носят для вида.
Правая перчатка у неё светилась зелёным. Через левую скулу шёл свежий рубец, смазанный чем-то жёлтым, и мазь была положена пальцем и наспех.
— Чистова, — сказал писарь в окошке прежде, чем она открыла рот. — В очередь.
— Я в этой очереди стояла вчера, — сказала она. — Два часа, и сдавала выход за четверых, и из этих четверых обратно пришла я. Вы писали, я стояла напротив и смотрела, как вы пишете.
Писарь положил ручку на стойку и не поднял её.
— Наряд на завтра, — сказала она. — Двенадцатый сектор. Третий раз подряд. Кто ставит?
— Наряд ставит старший смены по разнарядке.
— Старший смены ставит по бумаге, которую ему спускают. Я спрашиваю, кто пишет бумагу.
— Чистова, не задерживай людей.
Очередь, между прочим, молчала. Не поддерживала и не возмущалась — стояла и слушала, и по этому молчанию было понятно, что слушают не в первый раз.
— За полгода двенадцатый забрал четверых, — сказала она громче, чем нужно. — Вчера ещё троих. Трое были мои. Семь. Завтра туда идёт восьмая, а отделения у восьмой нет. Сектор идёт по второй степени. У меня третья.
— Людей тебе дадут, — сказал писарь. — Двоих из смены Никитина и одного нового. Свободных бойцов на завтра двое, ты и Волков, он целитель, и его в двенадцатый нельзя. Остаёшься ты.
— Гладков с Тюриным ходят у Никитина и послезавтра к нему вернутся, — сказала она. — Мой вопрос другой. Кто третий раз подряд пишет в графе одно и то же число?
Писарь взял ручку обратно и покрутил в пальцах. В окошко он при этом не смотрел.
— Пиши рапорт, Чистова, — сказал он тише, чем говорил всё остальное.
— Я написала три.
Она отошла от окошка. Проходя мимо очереди, она поймала мой взгляд — я не успел его убрать — и на секунду задержалась.
Смотрела она не в лицо. Смотрела на правую руку.
Потом пошла дальше, и в дверях её догнал звук, который я до этого слышал только один раз в жизни, и то не в этой.
Сирена на крыше администрации шла одним тоном — низким, ровным, без подъёмов и спадов. Очередь исчезла за восемь секунд.
Не разбежалась — именно исчезла: люди с перчатками пошли к дверям, люди без перчаток пошли к дверям тоже, но в другую сторону, и никто не толкался. У крыльца стояли три грузовика, и в них садились молча, подавая друг другу руки.
Я вышел последним и остановился на ступенях.
— Ты чего стоишь? — крикнули из ближнего грузовика.
— Я новый.
— А, — сказали оттуда без всякого интереса и хлопнули по кабине.
Грузовики ушли. Улица опустела так, будто дождь смыл с неё людей.
И тогда я услышал, куда они поехали, — потому что оттуда, с востока, докатился второй звук, и вот он на сирену похож не был.
До четвёртого поста я добежал за девять минут.
Периметр здесь шёл по бывшей улице, и от улицы осталась только линия домов с одной стороны. С другой стояла бетонная стена в три человеческих роста, с вышками через двести метров, и в стене была брешь — свежая, с той стороны, и бетон вокруг неё осел, как оседает песок.
Через брешь шли твари.
Я насчитал шесть. Каждая с крупную собаку, приземистая, на четырёх, и шкура у них была растрескавшаяся, с тёмным между трещин, и тёмное это медленно двигалось. От них шёл жар: дождь над ними не долетал до земли.
Встречали их правильно. Два отделения, восемь человек, стояли двумя группами по краям улицы и работали в очередь: одна группа бьёт, вторая ждёт. Земляники поднимали полотно и валили тварей набок; двое с водой били под шкуру, в трещины, и оттуда шло с шипением. Голосом никто не командовал, каждый знал свой такт, и первые четыре легли быстро.
Пятая пошла вдоль стены. Она обошла левую группу по краю, там, где полотно уже было поднято и второй раз не поднималось, и вышла на улицу за спину отделению. Между ней и людьми оказался мальчишка с ящиком пирожков на ремне — тот, с угла Большой. Он стоял к ней боком и смотрел не туда.
Ближе всех к нему была Чистова. Она успела вбить кувалду твари в бок и сбить её с линии, тварь пошла юзом по мокрому асфальту, и на этом всё было бы кончено, если бы шестая не вышла из бреши в ту же секунду.
Шестая была крупнее прочих и шла не низом.
Каналы у меня были полны, и на весь расчёт ушло меньше, чем на вдох.
Орудие я звать не стал. Про то, что оно меня признало, в империи знают человек десять, и ни один из них не живёт восточнее Урала. Здесь я числюсь никем, и это меня пока устраивало.
Я взял то, что лежало под ногами.
Кусок бетона от бреши, размером с голову, я утяжелил втрое и пустил не в тварь, а под неё — в опорную лапу, в тот момент, когда она перенесла вес. Опора ушла. Тварь клюнула мордой в асфальт всей массой.
Второй кусок я вложил ей в основание черепа сверху, стоя на месте, и вложил в него движение, а не силу, — движение, которого шкура не выдержала.
Всё вместе заняло три шага и два броска.
Шестая легла, не дойдя до мальчишки четыре метра, и он даже не понял, что произошло: он смотрел на первую, на ту, которую держала Чистова, и ящик прижимал к животу обеими руками.
Чистова добила свою в два удара, коротких и без замаха.
Потом выпрямилась и повернулась ко мне.
— Ты кто? — спросила она.
Я не ответил.
Не потому, что не хотел, — просто в эту секунду по улице уже шли трое от вышки, и шли они не к мальчишке и не к тварям.
Шли ко мне.
Старшего смены звали Никитин, и он был Мастер, и рука у него светилась синим.
Разговор он начал не с благодарности.
— Правую руку, — сказал он.
Я показал.
Он посмотрел на голую кисть, потом мне в лицо и коротко выдохнул через нос.
— Имя.
— Жаров Григорий Андреевич.
— Допуск?
— Нет.
— Перчатка?
— Нет.
— То есть гражданский на периметре во время тревоги, — сказал Никитин. — Плюс применение силы в зоне ответственности ОЗАП без допуска. Это не выговор, Жаров, это статья. С двумя тварями на твоём счету она мягче, но она остаётся.
— Понимаю.
— Ни черта ты не понимаешь. — Он повернулся к бреши, где уже ставили щиты. — Учёта нет. Твои две штуки никуда не записаны, потому что записывать нечем, и по бумаге их убил кто-то из отделения, а отделению за них платят. И кто-то сегодня получит за чужое. Это первое.
Он повернулся ко мне.
— Второе. Ты влез в чужой строй. Мы стояли в очередь, и вторая группа готовила полотно под шестую, и она бы легла через четыре секунды. Ты этого не знал, ты видел только мальчишку. Сегодня совпало. Завтра ты войдёшь под чужой удар и заберёшь с собой двоих.
Возразить было нечего, и я не стал.
— В администрацию, — сказал Никитин. — Сам. Я позвоню, и звонок дойдёт быстрее тебя.
Кабинет Эдуарда Павловича был на втором этаже, в углу, с двумя окнами на площадь.
Хозяин кабинета оказался невысоким, сухим, лет пятидесяти на вид, с седой щетиной и в форменном кителе, расстёгнутом на две верхние пуговицы. Правая рука у него была на столе, и перчатки на ней не было — она лежала рядом, обод кверху, и я успел сосчитать на ободе одну полосу.
— Садитесь, Григорий Андреевич.
Я сел.
— Никитин звонил, — сказал он. — Излагаю, как это выглядит с моего стола. Вчера мне пришло предписание из Тайной канцелярии: принять и определить. Сегодня, до того как я успел вас увидеть, вы оказались на периметре и убили двух тварей без перчатки, без допуска и без строя. Как по-вашему, что мне с этим делать?
— Определить, — сказал я.
Он посмотрел на меня и усмехнулся.
— Ну хоть не оправдываетесь. — Он подвинул к себе папку. — В предписании написано «прикомандировать к иркутскому отряду до особого распоряжения». Больше там нет ничего. Ни степени, ни ранга, ни того, что вы умеете. Я такие бумаги видел дважды за девятнадцать лет, и оба раза мне присылали людей, которых из Москвы убрали, а куда деть — не сказали.
— Так и есть.
— Знаю, — сказал Эдуард Павлович. — Я читал газеты за ноябрь и умею считать. Меня это не касается: у меня некомплект в сорок процентов, и мне всё равно, за что вас сюда сослали, лишь бы вы ходили за периметр и возвращались.
Он открыл ящик, достал перчатку и положил её на стол между нами.
— Четвёртая степень. Периметр, хозяйственные выходы и кромка первого пояса — с отрядом и не глубже кромки. Три месяца, дальше посмотрим по выходам. Надевайте.
Я надел её на правую руку.
Кожа была жёсткой и холодной, обод сел плотно, и полос на нём было четыре.
Шов по тыльной стороне пошёл жёлтым — тускло, вполсилы, как у патрульного на углу.
Потом он мигнул и погас.
Эдуард Павлович отложил бумагу.
Шов вспыхнул белым — коротко, на один удар сердца, так что в кабинете стало светлее, — и погас снова, окончательно, и больше не зажёгся.
Стало тихо. Я слышал, как за окном по жести идёт дождь.
— Снимите, — сказал Эдуард Павлович.
Я снял. Он взял перчатку, повернул её к свету, потрогал шов ногтем и положил обратно.
— Она исправна, — сказал он. — Это первое, что я проверил, и проверка была лишней: перчатка новая, из декабрьской партии, и я сам вскрывал ящик.
— Что она показала?
— В том и вопрос. — Он сел прямее. — Серый — Пробуждённый. Жёлтый — Ученик. Зелёный, синий, белый. Выше белого ничего нет: у Высшего она гаснет, потому что столько не берёт. Их в империи одиннадцать человек, я знаю в лицо шестерых, и вы не из них.
— Нет.
— У вас она сделала и то и другое по очереди, — сказал он. — Такого не бывает. Такого нет ни в наставлении, ни в моей памяти за девятнадцать лет.
Он замолчал и молчал долго, не отводя от меня взгляда.
Я успел прикинуть три ответа. Первый был правдой и не годился. Второй был враньём, которое проверяется за неделю. Третий не был ни тем ни другим.
— У меня выжжен источник, — сказал я. — Запрещённым артефактом, в августе. Я работаю каналами напрямую, и мерить меня по резервуару бессмысленно: резервуара нет.
Это была правда целиком, и от этого она врала лучше любой лжи.
Эдуард Павлович подумал.
— Записи об этом есть?
— В Академии. Заключение архимага, в графе потолка прочерк.
— Прочерк, — повторил он. — Хорошо. Прочерк я в наряде проведу.
Он придвинул перчатку обратно ко мне.
— Носить будете, и вот эту самую, с погасшим швом. Вторая покажет то же, а третью я вам не дам: партия и так под счётом. Кто спросит — отвечайте, что артефакт побит и вы ждёте замену.
— А если решат, что я Высший?
— Не решат, — сказал он. — Вам восемнадцать. Решат, что вы носите чужую испорченную перчатку, и будут вас за это презирать. Мне это удобнее, чем правда.
Перед уходом я задал вопрос, за который сам себя не похвалил бы.
— Двенадцатый сектор.
Эдуард Павлович поднял голову.
— Чистова, — сказал он с непонятным выражением. — Быстро вы.
— Она кричала на всю приёмную, и слышал не я один. Двенадцатый идёт по второй степени, а её ставят туда с третьей. Третий раз подряд.
— И вам какое дело?
— Мне никакого, — сказал я. — Мне интересно, кто пишет разнарядку.
Он положил ручку.
— Разнарядку пишу я. — Он выдержал паузу и добавил: — Из двух фамилий, которые мне присылают снизу как свободные. Свободных бойцов в этом городе двое, Григорий Андреевич: Чистова и Волков. Уже одиннадцатую неделю двое. Мне это тоже кажется странным числом.
— Кто присылает?
— Хватит на сегодня, — сказал Эдуард Павлович и вернул мне взгляд к бумагам. — Вы у меня четвёртая степень с сегодняшнего утра и нарушитель со вчерашнего вечера. Приходите с этим вопросом, когда будете вторая.
Чистова ждала меня на крыльце, под козырьком, и, судя по мокрым плечам, ждала уже давно.
— Дал перчатку? — спросила она.
— Дал.
— Покажи.
Я показал. Она посмотрела на четыре полосы, на погасший шов и отвела глаза.
— Побитая, — сказала она.
— Побитая.
— Ясно. — Она сунула руки в карманы. — Слушай. Ты влез в чужой строй, и мне за тебя завтра выслушивать. Этого я тебе не прощу. А до мальчишки я не успевала, и знаю это точнее тебя.
— Никитин говорит, вторая группа успевала.
— Никитин за стеной стоял. — Она дёрнула плечом. — Полотно у них сырое, второй раз не идёт. Шестая шла верхом. Он это знает. Он старший, ему положено говорить, что успевали.
Сказала она это быстро и зло, и я поймал себя на том, что верю ей больше, чем Мастеру с синей рукой.
— Как тебя зовут?
— Григорий.
— Катя. — Она не подала руки. — Двенадцатый мой послезавтра. Он глубоко, с четвёртой тебя туда не пустят. Сиди в городе и не геройствуй. Выкинут за неделю, и толку с тебя не будет.
Она пошла вниз по ступеням, в дождь, и уже оттуда обернулась.
— И перчатку почини, — сказала она. — С тёмной рукой ходят Высшие, а тебе восемнадцать.
Барак стоял на Знаменской, четвёртый дом от угла, две комнаты и общий коридор.
Наташа сидела на подоконнике с бумагами и в темноте, потому что лампу с утра никто не зажигал.
— Я слышала сирену, — сказала она.
— Небольшой прорыв. Шесть штук, четвёртый пост.
— Я знаю, сколько штук. Я слышала сирену и просидела здесь час, потому что мне туда нельзя, — сказала она. — В этом городе меня нет, Гриша. Я это выбрала сама и до сих пор считаю, что правильно. Но час был длинный.
Я сел рядом на подоконник.
За окном темнело, и дождь на стекле шёл косыми нитками, и в доме напротив зажгли лампу — одну, на кухне, и в её свете двигалась женщина.
— Мне дали четвёртую степень и перчатку, — сказал я. — И перчатка сгорела на моей руке.
Наташа отложила бумаги.
Я рассказал ей всё: и белую вспышку, и то, что сказал Эдуард Павлович, и то, что я ему ответил.
— Это плохо, — сказала она наконец.
— Знаю.
— Насколько плохо, ты пока не считал. — Она смотрела в окно. — Артефакт ошибся один раз при свидетеле, у которого девятнадцать лет службы и хорошая память. Он будет думать об этом каждый вечер, и однажды он это запишет, потому что он не Орлов и не станет держать в голове то, что положено держать в деле.
— Что делать?
— Ничего. — Она пожала плечами. — Ходи на выходы и не спорь. Пока ты нужен, странности терпят.
Она снова взяла бумаги, и я понял, что разговор кончен, а потом она добавила, не поднимая головы:
— Двенадцатый сектор.
— Ты слышала и это.
— Я весь день слушала этот город, у меня другого дела нет. — Она перевернула лист. — Свободных бойцов двое одиннадцатую неделю. Гриша, некомплект в сорок процентов не даёт двоих свободных. Он даёт двадцать. Кто-то держит остальных занятыми.