Тридцать ударов я не осилил. Осилил девятнадцать, и на девятнадцатом кожа на левой руке разошлась так же, как на правой.
Дом спал. Слуг в такое время на этажах не держат, охрана стоит по периметру и внутрь не заходит — это я выяснил ещё вечером, просто посмотрев, где на паркете второго этажа лежит пыль, а где её нет. Пыль вдоль стен была нетронутой. Ночью здесь никто не ходит, и никто не ждёт, что кто-то будет. Дальше бить было бессмысленно, поэтому я вытер кулаки о рубашку, погасил лампы и пошёл наверх.
В коридоре штору на окне держала стальная заколка. Я снял её, разогнул о край подоконника и присел у двери. Дверь кабинета оказалась заперта на простой механический замок.
Работать разбитыми пальцами было отвратительно. Штифты в таком замке проваливаются на волос, и поймать это можно только подушечкой пальца. Мои были содраны до мяса и отзывались на любое касание тупым звоном. Я дышал медленно и вслушивался в металл. Первый штифт встал через четыре секунды. Второй — почти сразу. На третьем заколка дважды соскользнула, и я остановился, положил руки на колени и подождал, пока пальцы перестанут дрожать. Замок открылся с восьмой попытки. Дольше, чем должен был. Я запомнил и это тоже.
В кабинете пахло остывшим табаком. Свет я включать не стал — луны из окна хватало, чтобы различать предметы, а глазам этого тела, как выяснилось, темнота мешала куда меньше, чем должна была. Сейф стоял в углу, за креслом. Я к нему даже не подошёл.
На ковре у стола ворс был примят в две широкие полосы — от окна к столу и обратно, много раз подряд, до блеска. Человек ходил здесь взад-вперёд полдня. А вот от стола к сейфу ворс стоял как везде.
К сейфу за сегодня никто не подходил. Комбинацию набирают, когда точно знают, что искать, и когда собираются это спрятать. Он не прятал. Он ходил и смотрел, а бумага лежала на столе.
Под тяжёлым бронзовым пресс-папье нашлась папка. Внутри — один лист плотной желтоватой бумаги и внизу багровая восковая печать: череп без нижней челюсти, пробитый двумя кинжалами. Текст был короткий, деловой, без единого расшаркивания. Мне предлагали — точнее, роду Жаровых предлагали — полное покровительство. Взамен: вассальная клятва и передача оставшихся активов под внешнее управление.
Внизу подпись. Кровины. Дату я прочитал последней, и она стоила всего остального.
Вчера. Я постоял над раскрытой папкой, разглядывая печать. Мелкий баронет публично оскорбляет род, зная, что за оскорбление такого рода отвечают кругом и белым камнем. В тот же день древний алхимический клан присылает предложение о покровительстве, сроком до утра. И где-то посередине между этими двумя событиями в источник наследника входит что-то, от чего остаётся холодное пятно и запах хорошей химии.
Кровины торгуют алхимией и боевыми стимуляторами. Я узнал это не из бумаги — внизу печати шло мелкое торговое клеймо, а такие клейма ставят те, кто продаёт, а не те, кто воюет. Дальше выводов я делать не стал. Их и так было достаточно, чтобы утром задать один правильный вопрос вместо двадцати неправильных.
Я закрыл папку, поставил пресс-папье туда же, где оно стояло, — угол в угол с краем столешницы, как его и оставили, — и вышел. Замок я запер обратно. Заколку выпрямил и вернул на штору.
Михаил ждал меня в конце коридора. Он стоял у окна, спиной к лунному свету, и я увидел его за два шага до того, как он заговорил, потому что воздух вокруг него подрагивал даже в покое. Портальщик, который не умеет держать стихию при себе, — это, надо полагать, и называлось тупиковой ветвью.
— Ты был в отцовском кабинете.
— Был. Он, кажется, ждал отпирательства и от прямого ответа сбился.
— Ты… — Он шагнул от окна. — Ты вообще понимаешь, что ты сделал? Не сегодня. Вообще. Ты вызвал Чурова. Ты. Никто тебя не заставлял, никто не держал, отец два часа звонил всем, кого знал, чтобы это остановить, а ты пошёл и убил баронета при пятнадцати свидетелях, и теперь у нас через месяц кончается защита, и всё, понимаешь, всё, что отец удерживал двадцать лет… Он говорил быстро, налезая словами друг на друга, и с каждой фразой в нём поднималось что-то, чего он сам, похоже, не планировал выпускать.
— Ты нас похоронил, — закончил он. — А теперь ходишь по дому и лазаешь по кабинетам.
— Ты закончил?
Вот этого говорить не следовало.
Воздух схлопнулся, и он оказался вплотную, возник в полуметре, и правая рука уже шла в голову. Размашистый хук, вложенный целиком, помноженный на инерцию выхода.
Такой удар проламывает висок обычному человеку.
Блокировать его этим телом было нельзя — предплечье сложилось бы вместе с кулаком. Я сместил вес на левую ногу и ушёл с линии вниз и вбок, сантиметров на пятнадцать, и кулак прошёл мимо. По щеке мазнуло воздухом.
Дальше он был мой. Рука, вложенная в промах, тянет за собой всё тело, и остановить её на середине не может никто.
Я поймал его запястье, добавил к его движению своё, потянул на себя и вниз и одновременно подсёк стопой под опорное колено.
Он рухнул на паркет плашмя, и воздух вышел из него со свистом.
Я опустился следом. Коленом на лопатки, левой заломить кисть за спину, правую ладонь на горло — пальцы легли по обе стороны от кадыка, туда, где под кожей идут артерии.
Пространство под ним задрожало.
Я довернул сустав на четверть оборота вверх. Связки натянулись, и он это почувствовал.
— Ещё одна вспышка, и я сломаю тебе руку в трёх местах, — сказал я. — А до этого ты потеряешь сознание, потому что крови в голову сейчас идёт вдвое меньше, чем нужно. Секунд восемь.
Дрожь пространства оборвалась.
Держать его было тяжело. Восемьдесят с лишним килограммов чужой массы требовали от меня всего, что у меня было, и даже немного сверх того: бедро, на которое приходился упор, свело почти сразу, а разбитые пальцы скользили. Будь он бойцом, он сбросил бы меня одним движением таза. Но он был магом, привыкшим, что расстояние — это его дело, а не чужое, и теперь лежал на паркете в полуметре от противника и не понимал, что с этим делать.
— Отпусти, — прохрипел он.
— Слушай внимательно. Я не помню Чурова. Не помню, кто меня вызывал и зачем я пошёл. Но я тут, и род ещё стоит, и разбираться буду я. — Я убрал ладонь с его горла. — Тронешь меня ещё раз — я не стану тебя калечить. Я просто перестану считать тебя своим.
Он не ответил.
Я снял колено, отступил на три шага и встал так, чтобы между нами оказался угол коридора.
Он поднялся на четвереньки, потом сел, упёршись спиной в стену, и стал растирать шею. Дышал тяжело. Смотрел на меня снизу вверх, и в этом взгляде уже не было ни злости, ни обвинения — только оторопь человека, у которого только что вынули из-под ног что-то, на чём он стоял всю жизнь.
— В тебе нет маны, — сказал он наконец. — Я вообще не чувствую твоего источника. Ничего не чувствую. Как ты это сделал?
— Ты бил в голову, — ответил я. — Голова была не там.
Он открыл рот, закрыл и ничего не сказал.
Я пошёл к себе. За спиной было тихо — он не встал и не открыл портал, просто остался сидеть на полу в коридоре собственного дома.
У своей двери я остановился и обернулся.
Он всё ещё сидел, обхватив колени, двадцатилетний парень, которому сегодня объяснили, что младший брат страшнее всего, чего он боялся до сих пор.
Я мог бы вернуться и сказать что-нибудь.
Я вошёл к себе и закрыл дверь.
Утро началось с того, что я взялся за спинку кровати и оставил на ней четыре борозды. Не вмятины — борозды, глубиной в полмиллиметра, там, где легли пальцы. Краска треснула и осыпалась мелкой крошкой на простыню. Я разжал руку и посмотрел сначала на металл, потом на ладонь.
Костяшки были целы. Вчерашние разрывы закрылись начисто, и на их месте кожа стала заметно плотнее, чем на соседних пальцах, суше и грубее на ощупь, как бывает после месяцев работы, а не после одной ночи.
Я сел на край кровати и посмотрел внутрь. Чужой узел — тот, второй, — теплился и никуда не тянулся. Ночью, пока я спал, он что-то делал — молча и без моего участия.
Проверить можно было только одним способом. Я подошёл к дверному косяку, приложил большой палец к дереву и надавил. Дерево промялось. Я убрал руку и посмотрел на вмятину: полукруг, миллиметра три глубиной, чистый, без вырванных волокон.
Вчера я такого не мог. Складывалось просто и неприятно. Вчера я разбил себе руки. Сегодня руки зажили и стали лучше, чем были. Никакой награды за терпение здесь не было: узел не лечил меня и не берёг. Он забирал повреждение и возвращал на его месте что-то более плотное.
То есть платить надо не временем и не тренировкой. Платить надо собой.
Я разглядывал вмятину в косяке и думал о том, где в этой схеме проходит граница. Ссаженная кожа — очевидно, годится. Сломанная кость — вероятно, тоже. Но у любого такого механизма есть точка, после которой он перестаёт справляться, и узнать её можно одним способом, а неверный ответ обходится дороже, чем хотелось бы. Проверять буду мелкими шагами.
Внизу пахло едой. Ирина сидела за столом одна и, когда я вошёл, поднялась так быстро, что стул за ней качнулся. Передо мной оказалась тарелка. Творожники, четыре штуки, и сметана в отдельной розетке.
— Ты их всегда… — Она осеклась. — Ты любил.
Я сел и попробовал. Оказалось вкусно — до того вкусно, что я съел все четыре и поймал себя на том, что ищу глазами, нет ли ещё. Чья это была радость — моя или того мальчишки, чьё тело помнило вкус раньше меня, — я так и не понял, и это было первое за два дня, чего я не смог себе объяснить.
Ирина смотрела на меня через стол и молчала, и ей, кажется, хватало этого.
Полигон Жаровых оказался вытоптанной площадкой за домом, с каменной оградой и стойкой для оружия у стены. На стойке нашлось небогато: три учебных клинка, пара шестов и полуторный меч в углу, простой, без украшений на эфесе. Я взял меч и сразу почувствовал вес — два с лишним килограмма, и предплечья напряглись от одного удержания на весу.
Первый замах я сделал медленно, разложив его по фазам. Стопа встаёт, разворот идёт от бедра, корпус подключается следом, и клинок получает всю накопленную инерцию в последнюю долю секунды, через плечо и запястье.
Дерево манекена приняло удар с глухим стуком, слишком глухим для такого замаха. Сила терялась по дороге, и терялась она в плечевом поясе: он не держал передачу и гасил отдачу в себе.
Я ударил снова. И снова. К тридцатому повтору дыхание сбилось, к сороковому руки дрожали открыто. Каждый удар оставлял в мышцах свою мелкую порцию разрывов, и узел принимал их сразу, без задержки; сорок первый удар вышел чуть увереннее сорокового, при том что усталость никуда не делась и складывалась поверх.
На пятидесятом я остановился сам, потому что дальше начиналась зона, где мелкие разрывы становятся крупными, а я обещал себе идти мелкими шагами.
Гравий за спиной скрипнул.
— Гуров прислал посмотреть, не заигрался ли молодой господин с железом до полудня.
Охранник стоял у края площадки — лет двадцати пяти, в форменной куртке, за поясом учебная дубинка, обмотанная кожей. Он разглядывал изрубленный манекен и уже понимал, что доклад придётся составлять другой.
— Проверишь сам? — Я поставил меч к стойке.
Он смерил меня взглядом — худой мальчишка против взрослого мужика с настоящей службой за спиной — и усмехнулся, но дубинку всё-таки вытащил.
— Не хотелось бы вас покалечить.
Он ударил без предупреждения. Короткий резкий тычок в плечо, из тех, которыми сбивают с ног новобранцев на первой неделе. Я ушёл на полшага с линии, взял его запястье в момент, когда дубинка проходила мимо, и довернул кисть так, что он шагнул вперёд по инерции собственного промаха.
Он не упал. Развернулся быстрее, чем я рассчитывал, и пошёл локтем в рёбра. Я принял локоть плечом, шагнув внутрь, туда, где размах уже ничего не весит, и толкнул его в грудь открытой ладонью. Он отлетел на два шага и устоял. Веселья на его лице больше не было.
— Ещё раз, — сказал он и перехватил дубинку крепче.
Вторая попытка вышла честнее. Три удара серией, с переменой высоты, без поддавков. Первый я принял предплечьем, от второго ушёл корпусом, а на третьем поймал дубинку у самой рукояти и выдернул её у него из пальцев. Он замер и уставился на собственное оружие в чужой руке.
— Доложу Гурову, что играть тут не с чем, — сказал он, забирая дубинку обратно. — Простите за беспокойство, господин. И ушёл к казармам быстрым шагом.
Обратно к дому я пошёл вдоль ограды, потому что периметра ещё не видел, а он говорит о доме больше, чем сам дом. Ограда была высокой и старой. Ворота одни, служебная калитка со стороны хозяйственного двора, между ними глухая стена метров на восемьдесят. Камеры я насчитал четыре, из них две повёрнуты так, что смотрят в одну и ту же точку подъезда.
У ворот стояли двое. Оба справа от створки, в трёх шагах друг от друга, оба лицом на дорогу. С внешней стороны они выглядели убедительно. С той, где стоял я, было видно другое: правый закрывал левому весь сектор до угла ограды, а угол ограды — единственное место, где к стене подходит дерево.
Гуров нашёлся во дворе, у крыльца казармы. Немолодой и сухой, он пил чай из железной кружки стоя, и за те полминуты, что я к нему шёл, не переменил позы и не переложил кружку в другую руку.
— Степан.
Он обернулся.
— Молодой господин.
— Двое у ворот стоят неправильно, — сказал я. — Правого сдвинь на восемь шагов к углу и разверни на сорок пять градусов, лицом к дереву. Второго оставь. И камеру от подъезда переставь на глухой участок, она там дублирует соседнюю.
Он поставил кружку на перила и пошёл к воротам.
Я смотрел ему в спину и сперва ничего особенного не почувствовал. Распоряжение было верным. Посты действительно стояли плохо, он это и сам знал — по тому, как быстро двинулся, было видно, что знал давно и давно собирался переставить. На третьем шаге он остановился.
Постоял. Обернулся — медленно, всем корпусом. И я наконец понял, что сделал.
Я отдал приказ начальнику охраны чужого рода. Спокойно, не повышая голоса, тем тоном, который не оставляет человеку зазора для вопроса, — и человек пошёл выполнять, не сообразив, кто с ним говорит. А говорил с ним восемнадцатилетний мальчишка, который вчера лежал в больнице и в тот же вечер узнал имя собственной матери. В моём распоряжении не было ничего, что давало бы мне право так разговаривать. Ни ранга, ни титула, ни хотя бы года за спиной. Был только голос, а голос я не переучил.
— Я передвину посты, — сказал Гуров без всякого выражения.
— Вы правы, они стоят плохо, и стоят так третий год, потому что графу было не до ограды, а у меня людей не хватало. — Он смотрел мне в лицо, не отводя глаз и не приближаясь. — Вопрос у меня другой, молодой господин. Откуда вы знаете, что там дерево?
— Видел с полигона.
— С полигона его не видно.
Мы постояли молча.
— Я передвину посты, — повторил он. — И схожу к его сиятельству.
— Сходи.
Он кивнул и пошёл к воротам, и в этот раз не остановился. Я стоял посреди двора и складывал цену. Вчера я купил себе неприкосновенность у брата за одну драку. Сегодня я потерял неделю тишины за одно распоряжение, которое даже не было ошибочным по существу. Разница между этими двумя сделками заключалась только в том, что первую я планировал.
Отец ждал меня в кабинете. Он не расхаживал. Он сидел за столом, и папка с багровой печатью лежала перед ним закрытой, а руки он держал поверх неё.
— Садись.
Я сел.
— Гуров был у меня десять минут назад. — Андрей смотрел на собственные руки. — До этого он служил моему отцу, а потом мне. Двадцать шесть лет. Я знаю его лицо во всех состояниях, какие у него бывают. Сегодня он был испуган.
— Посты у ворот стоят плохо.
— Я знаю, что они стоят плохо! — Он ударил ладонью по столу, коротко, без замаха, и тут же выпрямился. — Я знаю, что они стоят плохо, что камер мало, что жалование я задерживаю третий месяц, и что мой старший сын всю ночь просидел на полу в коридоре. Мне об этом тоже доложили.
Я молчал.
— Ты вскрыл мой кабинет, — сказал он.
— Вскрыл.
— И даже не пытаешься объяснить.
— Объясню, если спросите. Пока вы не спрашивали.
Он наконец оторвался от бумаг.
— Хорошо, — сказал он. — Спрашиваю.
— Кровины прислали это вчера. — Я кивнул на папку. — В тот же день, когда меня вызвали на дуэль. Срок подписи стоял до сегодняшнего утра, и он прошёл. Значит, вы не подписали. И всё, что они сделали до этого, они сделают ещё раз, только жёстче, потому что первый заход не сработал.
Андрей не пошевелился.
— Что ещё ты понял?
— Что двадцать лет назад в вас ударили запрещённым артефактом по источнику, — сказал я. — И что позавчера то же самое случилось со мной. У меня под грудиной холодное пятно и запах, которого не бывает от боевой магии. Кровины торгуют алхимией. Я не знаю, чем именно меня ударили и кто из них это придумал. Но схему уже пробовали на этой семье один раз, и она сработала.
В кабинете стало очень тихо. Флюгер за окном скрипнул и замолчал.
— Ты не помнишь имён собственной матери, — сказал Андрей медленно, — но помнишь, как вскрывать замки, ставить посты и читать чужие печати.
— Да.
— И что мне с этим делать?
— Ничего. — Я подался вперёд. — Вы двадцать лет держали род тем, что не давали никому повода. Это было правильно, пока у вас был запас. Запаса больше нет, и они это знают лучше вас. Через месяц кончается защита. Через шесть дней у меня инициация. Если после неё у Жаровых ничего не изменится, вам придётся подписать эту бумагу, и вы её подпишете, потому что иначе род просто исчезнет, а вы этого не допустите.
— А если изменится?
— Тогда я хочу не наследство, — сказал я. — Мне не нужен титул через десять лет учёбы и приёмов. Мне нужно, чтобы вы перестали считать меня сыном, которого надо беречь. Считайте меня своим человеком. Тем, кого посылают туда, куда не хочется идти самому.
Андрей молчал так долго, что я успел услышать, как во дворе перекликаются двое у ворот — уже с разных концов ограды.
— Ты меня пугаешь, — сказал он.
— Знаю.
— Это не всё. — Он положил ладонь на папку и подвинул её к краю стола, к себе. — Ты меня пугаешь, и я всё равно соглашаюсь. Вот это меня пугает по-настоящему.
Он убрал папку в ящик и запер его.
— Иди. У тебя шесть дней.