К книге
Воины сновидений 1Глава 55. Поверка
92%
Глава 55. Поверка
55

Меня остригли.

Санитар в тяжёлом кожаном фартуке усадил меня на низкий табурет посреди мокрого кафеля, прошёлся тупой заржавевшей машинкой ото лба к затылку в четыре широких, больно дергающих за волосы захода и смахнул всё, что выросло и налипло на мне за два года, прямо в жестяное ведро у ног. Волосы падали сухими, тяжелыми хлопьями — серые от степной пыли, вперемешку с мелким песком и бурыми корками засохшей крови на самых кончиках. Потом меня отскребли жёсткой лыковой щёткой до красных пылающих полос на лопатках, окатили ледяной водой из деревянной шайки, замазали ссадины дёгтем с уксусом и выдали чистое казённое бельё. Рубаха была сухой, туго накрахмаленной и колола шею и спину хуже, чем мелкий песок под воротником.

Так со мной обращались только один раз в жизни — три ночи назад, перед самым вводом. Тогда я искренне думал, что хуже уже быть не может.

Теперь я сидел на узкой деревянной скамье в холодном коридоре, ждал своей очереди на поверку и непрерывно чесал стриженый затылок. Голова казалась непривычно лёгкой, голой и незащищённой, словно с неё сдёрнули кожаный шлем. Раны под свежими бинтами на ребрах дёргало в такт пульсу. Правое колено ныло тупой, глубокой болью на каждый вздох.

Зато чистый. Прямо жених перед венцом.

* * *

Коридор тянулся шагов на пятьдесят — серый, низкий, заставленный длинными лавками вдоль обеих стен. На лавках плечом к плечу сидели дети.

Шестьдесят один человек — вот всё, что осталось от лоденской партии после входа. И больше половины из этого числа сидело сейчас здесь: стриженые, отмытые до скрипа и напуганные донельзя. Ждали строго по спискам. У каждого на груди на пеньковом шнурке болталась квадратная картонка с выведенным чернилами номером. Казна не тратит память на имена и лица сирот.

Дверь в самом конце коридора, подшитая по низу листовым железом, время от времени со скрежетом открывалась и закрывалась. Оттуда выходили по одному.

Я смотрел на эту дверь не отрываясь. Смотреть — единственное занятие, которое мне тут оставили.

Толстый мальчишка из заводских бараков вышел с бумагой в руках. Не с широким листом даже — с узкой обрезной полоской, но держал её обоими кулаками перед грудью, словно нёс полную миску горячей похлёбки и боялся пролить хоть каплю. Лицо у него было ошалевшее, глупое от внезапного счастья. За его спиной по коридору немедленно пополз волнующийся шёпот: дар, дар, пропустили… Смотритель у стены грохнул каблуком об пол и рявкнул на весь пролёт: «Тихо в ряду!»

Следующей из той же двери вышла девочка из второго отряда. Без бумаги. Она доплелась до свободной скамьи, села, упёрлась взглядом в серо-кафельный пол и замерла. Никто к ней не подошёл и никто не заговорил.

Вот и весь расчет. За той железом подшитой дверью тебе за три минуты назначают, кто ты теперь есть для всей казны на всю оставшуюся жизнь.

Я знал цену этой бумажке лучше любого из сирот. Двести крон подъёмных на руки человеку с подтверждённым даром. Казённое место в цехе или артели, паёк, койка, служба — всё то, куда приютскому без покровителя вход заколот наглухо. А без полоски бумаги — погрузка на подводу, обратный путь в Лоден, в сырой барак к Браму, доедать приютскую гниль до совершеннолетия и идти на завод угарщиком.

Три ночи назад я был готов грызть камень за эту бумажку.

Смешно вспомнить.

* * *

— Сандра, — тихо позвал я.

Она сидела через одного человека от меня, аккуратно положив ладони на острые колени. Тоже коротко остриженная под машинку, тоже в серых казённых обносках. Слушала коридор — чуть наклонив голову вправо, с совершенно спокойным лицом.

— Слышу, — откликнулась она, не поворачиваясь.

— Что там, за дверью?

— Двое сидят, один ходит. Тот, что сидит справа, пишет без остановки — перо гусиное, раздвоенное, царапает густо. Второй ходит от окна к столу. Три шага туда, три обратно. Подошва сапога тяжёлая, подбита подковками — не смотрительская, толще на палец. А третий стоит у самого окна и молчит. Дышит редко, через нос. Этот не шевелится вообще.

Я чуть подвинулся по скамье в её сторону, понизив голос до шепота.

— Про то, что было на гряде, — молчи.

— Знаю.

— Совсем молчи, Сандра. Если спросят, что видела там, когда мы выходили к молниям…

— Марк. — Она повернула ко мне слепые, серые глаза. — Я слепая от рождения. Мне всю жизнь задают один и тот же вопрос: «Что ты видела?». Поверь, я давным-давно выучила, что на него отвечать, чтобы от меня отстали.

Она была абсолютно права, и от её спокойного голоса мне стало только тошнее.

За прорицание у нас не жгут на кострах — времена не те. За прорицание берут в каменный дом к князю. Там тепло, сыто и навсегда. Княжий вещун живёт под замком, ест из серебра и предсказывает по расписанию, пока не выгорит дотла. А тот, кто утаил дар от казны и попался, идёт на каторжные промыслы. И это не приютская сказка для укрощения новичков: это писаный закон, и его читают вслух перед каждым вводом.

У нас на троих было три смертных тайны и одна общая клятва.

— Ариану давно увели? — спросила Сандра.

— С самого утра. Благородных проверяют в отдельном покое.

— Она вернётся серая, — тихо проговорила Сандра. — И скажет, что всё в порядке.

* * *

Ариана вернулась через полчаса. И она была абсолютно серая.

Её вела под локоть смотрительница — не для того, чтобы удержать арестантку, а потому что Ариана шаталась при каждом шаге, словно пьяная. Смотрительница опустила её на край скамьи рядом со мной, сунула в руки жестяную кружку с тёплым отваром и ушла. Ариана сжала кружку обеими ладонями и просто смотрела внутрь, не делая ни глотка.

— Ну? — спросил я.

— Светоносица. — Голос у неё был абсолютно ровный и выжатый досуха. — Первая глубина. Кромка. Так и записали в ведомость.

— А что не так?

Она долго молчала, глядя, как по тёмному отвару идет мелкая дрожь от её собственного пульса.

— Я подняла свечку, — сказала она наконец. — Маленький фитилёк с ноготь длиной. Меня этому учили в домашнем покое с пяти лет, Марк. С пяти. Я держала защитный круг на чёрном песке трое суток подряд. Я выжигала им ползучих тварей на сотню шагов вокруг нашей ямы. А сегодня в чистой комнате меня хватило только на детскую свечку между ладоней — и я чуть не рухнула на кафель от слабости.

Она поднесла ладони к лицу. Тонкие, длинные пальцы, отмытые до розовой кожи, без единого следа песка.

— Поверщик спросил, всегда ли у меня такой ничтожный огонь. Я ответила — да. Всегда.

— Правильно ответила.

— Я знаю, что правильно. — Она наконец сделала один мелкий глоток из кружки. — Просто в моём доме за такой ответ отца вычеркнули бы из книги дома.

Вот тут я окончательно понял, чего мне не хватало для полного счастья. У нас у всех троих теперь было одно и то же: правда, которую нельзя произносить вслух под страхом плахи. Только Ариана к этой правде ещё не притерлась.

— Сольвей, — спросил я. — Тебя по всей фамилии записали?

— Полностью. — Она едва заметно усмехнулась самым уголком губ. — Писарь переспросил дважды. И посмотрел на меня так, будто я с порога плюнула ему прямо в чернильницу.

* * *

— Восемьдесят шестой! Лоденская партия!

Я поднялся со скамьи и пошёл к железом подшитой двери.

Покой за дверью оказался небольшим, сухим и очень светлым. Два высоких окна без решёток, дубовый стол, круглые настенные часы в латунном корпусе, длинный шкаф с запертыми ящиками. За столом сидел молодой писарь и аккуратно правил перочинным ножиком гусиное перо. У дальнего окна стоял старший смотритель Веллер — сухой, высокий, сцепив сухие пальцы за спиной. А между столом и окном шагал третий — тот самый, с подкованными сапогами.

Поверщик Стражи. Серый суконный мундир поплотнее смотрительского, глухой стоячий воротник с серебряным шитьём, короткий седой ёжик волос и лицо человека, который тридцать лет подряд слушает детское враньё и давно потерял к нему всякий интерес.

— Ленц, — назвался он сам, не делая движения подать руку. — Садись.

Я опустился на круглый табурет в центре комнаты. Табурет был прикручен к полу так, чтобы свет из обоих окон бьющим потоком падал мне прямо в глаза. Грамотная работа.

— Имя.

— Марк.

— Фамилия.

— Нет фамилии. Из лоденского приюта.

Писарь со скрипом провёл пером по бумаге. Поверщик кивнул своим мыслям, не снимая с меня тяжёлого взгляда.

— Что помнишь из-за врат?

— Всё помню.

— Отвечай строго по делу. Где очнулся в первую ночь?

— На Чёрных Песках. Ночь, холод, чёрный песок до края. Никакого столба, и людей вокруг никого.

— Полуденной стороны не видел? Солнечного света, жёлтого суглинка, построек?

— Нет. Ничего этого там не было.

Перо на столе замерло. Шаги стихли.

— Сколько времени пробыл на той стороне?

— Два года, — сказал я.

В комнате мгновенно стало тихо. Часы в латунном корпусе отстукивали секунды с сухим жестяным щелканьем. Веллер у окна медленно повернул голову в мою сторону.

— По уставу ввод длится три ночи, — проговорил он, не меняя тона. — Внутри это даёт неделю. У самых стойких — две.

— Я знаю, что по уставу. Я считал каждый привал. Тридцать семь больших привалов, и это только те, на которых мы ложились на песок. Если вам удобно — считайте по своим бумагам. Я вам говорю то, что прожил ногами.

Поверщик смотрел на меня без всякого выражения — словно на каменную тумбу у дороги. Потом коротко повел подбородком в сторону писаря: пиши.

— Дальше.

* * *

Он спрашивал меня целый час.

Я отвечал коротко, сухо и почти не врал. Врать перед казённым столом — последнее дело: чужую ложь нужно удерживать в голове до последней точки, а память у меня после Песков стала дырявой и тяжелой. Я рассказывал про мёртвый песок, про гнилую воду из ям, про тварей без звука и тени, про развалины на гряде, про то, как мы пробивались к молниям вместо столба света. Я называл точные числа, потому что числа казна любит и вносит в книги с большей охотой, чем человеческие слова.

Я утаил только три вещи.

Про зрячую тьму. Про видения Сандры. И про то, что теперь свернулось в моей собственной тени и спит там вполглаза.

— Кто дошёл с тобой до края?

— Двое. Сандра и Ариана Сольвей.

— Кто вёл отряд?

Хороший вопрос. Правильный ответ был один: «слепая». Это она слышала то, чего не чуял никто из нас, и вывела нас из таких завалов, где я положил бы всех троих в первую же ночь. Но за правильным ответом немедленно последует следующий вопрос, за ним ещё три, а в конце этой лесенки — слепая девочка в казённой камере, из которой без пощады вытягивают, чем именно она полезна казне.

— Я вёл, — сказал я.

— Ты, — повторил он без единой интонации. — Приютский пацан двенадцати лет, без науки и знания уклада.

— Двенадцати мне было там в первую ночь.

Он снова сделал знак писарю. Перо заскрипело по сухой бумаге.

* * *

— Теперь дар, — сказал Ленц. — Показывай, с чем вернулся.

Вот оно. Самое главное.

Я сидел на деревянном табурете, под двумя яркими окнами, перед двумя смотрителями и писарем с занесённым пером, и внезапно осознал, что забыл, как это делается по-человечески. Два года на той стороне я решал все беды одним и тем же способом. Позвать изнутри. Открыть ладонь. И оно приходило.

И оно пришло сейчас.

Я даже не успел толком сообразить — просто подумал «ну давай, покажись», как думал каждую ночь на гряде, и под кожей левой руки немедленно шевельнулось густое, тёплое, готовое к бою нутро. По мокрому кафелю от ножек табурета потянуло лютым, могильным холодом. Тень под дубовым столом писаря вздрогнула, натянулась и на волос поползла вбок — против света из окон.

Я стиснул зубы и с такой силой прикусил щёку изнутри, что в рот брызнула горячая, солёная кровь.

Стоять. Стоять, тебе сказано! Назад!

Тьма замерла на середине броска — точно голодный пёс, которого рванули за строгий ошейник у самой миски с мясом. Постояла, подрагивая. Нехотя, оседая, ушла обратно под кожу, оставив после себя навалившуюся тяжесть в левом запястье и сухой, душный звон в ушах. По спине под накрахмаленной рубахой потекли струйки горячего пота.

— Что с тобой, парень? — строго спросил поверщик.

— Слабость, — выдавил я. Голос вышел сиплым, дребезжащим, и это была чистая правда. — С самого утра мутит. Воды бы.

— Лекарскую позвать?

— Нет. Сам сижу.

Я разжал кулаки. Ладони были липкими и мокрыми от пота.

Вот тебе и первый урок новой жизни, Марк. Два года ты учил эту дрянь отзываться на каждый мысленный зов — и выучил на свою голову. Теперь придётся учить её обратному. И учить быстро, потому что в этом мире везде светло и в каждой комнате прорублено по два окна.

— Показывай дар, — настойчиво повторил Ленц.

— Мне нужна вода, — проговорил я, утирая губы рукавом. — Или вещь, где она закрыта.

Он хмыкнул, подошёл к шкафу, отпер нижний ящик железным ключом и вынул три абсолютно одинаковые фляги — жестяные, казённые, с плотно завинченными пробками. Поставил их передо мной на кафель в один ряд.

— Которая полная?

Старая проверка. Фляги стояли одинаковые, жесть глухая. Трогать руками он мне не предложил.

Я закрыл глаза.

Два года я искал воду в мёртвом песке, где её не было вовсе. Я учился находить её по слепням, по цвету ночного наста, по тому, как холодеет ложбина за час до рассвета. А потом перестал искать глазами, потому что оно стало приходить само: особое тянущее чувство под ложечкой, вроде того, каким чуешь чужой дурной взгляд в затылок. Вода откликалась.

Здесь она отозвалась мгновенно, и её было слишком много. Слева, за дверью, стояло целое ведро с ледяной водой. Дальше по коридору умывальный бак. Под кафелем где-то глубоко проходили чугунные трубы, и в них стояла и ждала тяжелая вода. Здание было пропитано водой, как старая губка. После двух лет в Песках от такого изобилия у меня на мгновение темнело в глазах.

Я отсек лишний гул и нащупал три маленьких пятна прямо перед собой на полу.

— Средняя фляга полная. Правая — абсолютно пустая. В левой на два пальца от дна, но там не вода.

— А что там?

— Не знаю. Оно мокрое, но тяжелее воды и… мёртвое. Как отработанное масло.

Поверщик молчал ровно три секунды.

— Спирт.

Он нагнулся, поднял левую флягу, отвинтил пробку и наклонил над горстью. Понюхал. Потом выпрямился и посмотрел на меня совершенно иными глазами: так скупщик на краденом рынке глядит на вещь, которую вытащили из рваного мешка и которая оказалась вдесятеро дороже, чем он рассчитывал дать.

— Сколько в средней?

— Полная почти до самого горла. Пальца на полтора не долито.

— А в умывальном баке в конце коридора?

— Больше половины. Точнее не скажу — я к нему не приглядывался.

Поверщик медленно завинтил пробку фляги.

— Писарь, — проговорил он. — Вноси в реестр: дар воды. Не просто чует — мерит объём.

* * *

Он ещё что-то долго говорил про глубины службы, про лестницу чинов, про то, что первая ступень называется Кромка и что её вносят в бумаги всем, кто выжил из-за врат и вернулся с подтверждённым даром. Что ровно через год будет повторная поверка в главном управлении, а там уже видно будет, куда кого пристроить. Я слушал его ровный голос вполуха, потому что в этот момент судорожно считал в уме.

Дар воды в княжествах ценится недорого. Водник — это просто артельная лошадь: тебя берут в поисковый отряд, ты ищешь колодцы в Песках и следишь, чтобы артель не подохла от жажды на переходах. Ни права на землю, ни чина. Двести крон подъёмных, казённая койка в казарме, пожизненная служба.

Мелко.

Я мог бы прямо сейчас, не сходя с этого табурета, поднять свою цену раз в двадцать. Одно слово, одно движение левой руки — и в протоколе появилась бы строка, от которой у поверщика Ленца дрогнуло бы перо.

И через час меня повели бы вниз, в глубокий подвал без окон, где такие строки уточняют с помощью железа. А к вечеру за мной приехали бы из столицы. За тьму приезжают с хворостом и смолой.

— Кромка, — повторил я вслух. — Хорошо. Пишите Кромку.

— Ты как будто недоволен, парень? — прищурился он.

— Я доволен. Просто устал с дороги.

* * *

Уже у самой двери я замер и обернулся.

Это было невероятно глупо. Умный человек убирается из казённого покоя в ту же секунду, как его вычеркнули из списка допроса, и не открывает рот без команды. Но у меня оставалось одно незакрытое дело.

— Ещё одно, господин поверщик. Сандра. Слепая девочка из нашей партии. Она шла с нами весь путь от самого входа.

— И что с того?

— Впишите её куда-нибудь в ведомость. В сопровождающие, в помощники — как у вас там это называется. Она слышит втрое лучше, чем я вижу. Она вела нас там, где я своими глазами завел бы всех в яму в первую же ночь.

Поверщик посмотрел на меня почти с искренней жалостью — как взрослый смотрит на глупого щенка, который пытается укусить сапог.

— Дар выказала?

— Нет.

— Значит, в протоколе будет стоять: дара не выказала. — Он равнодушно пожал широкими плечами. — Слепых на казённую службу не берут, парень. Ей на той стороне вообще делать было нечего, закон один для всех, вот и весь итог. Отправят ближайшей подводой обратно в Лоден, в приют. Живая, целая — и то великая удача для слепой.

— Она вытащила двоих одарённых! — громче, чем следовало, проговорил я.

— Так и запишем на словах: вытащила. — Он повернулся к столу. — Эй, писарь, не пиши, это я для порядка.

Я стоял в дверях и молчал. Сказать было больше нечего.

Первый раз в новой, отмытой, сытой жизни я попытался сделать хоть что-то для своих — и мне доходчиво объяснили, что моего голоса в этом доме ровно на двести крон.

* * *

В коридоре за это время заметно прибавилось народа.

У противоположной стены, как раз там, где сходились два ряда скамей, образовалась плотная кучка взрослых: двое смотрителей, человек с толстой кожаной папкой и какой-то незнакомый чиновник в тёмном суконном сюртуке. Они стояли полукругом, и все как один смотрели в центр.

В середине этого полукруга стоял Эрик Норд.

Его тоже остригли под машинку, но ему это даже шло. Он был в белоснежной казённой рубахе, стоял идеально ровно, сложив руки за спиной, и говорил негромко, весомо и без малейшей спешки — так, что все взрослые вокруг невольно молчали и слушали каждого его слово. Я привалился плечом к холодному кафелю стены и стал слушать тоже.

— Девятнадцать человек, — выговаривал Эрик. — Девятнадцать детей я собрал в первые три дня по всей той стороне. Их разбросало при вводе, они сидели по каменным норам и ждали смерти. Я сразу поставил свод: вода и добыча — в общую долю, доля — строго по работе. Мы держали водопойную яму в две смены. Когда нашли сухое зерно в развалинах — гимназист Коул разгадал старые знаки на стене, а я велел вскрыть закрома и выставить охрану.

— Сколько дошло до края? — спросил чиновник в сюртуке, делая пометку на полях.

— Пятнадцать. — Эрик выдержал паузу ровно той длины, которая требуется для уважения к мёртвым. — Четверых задрала та сторона. Зейделя — на второй неделе. Остальных троих — уже перед самым выходом, у молний.

Перо скрипело с готовностью, занося каждое слово в чистый лист.

Я стоял у стены и слушал, как из осклизлой, кровавой грязи делают ровную, красивую строчку для начальства.

Он ведь не соврал ни единым словом. В том-то и заключалась вся дьявольская штука. Девятнадцать человек действительно было. Пятнадцать действительно вышло к краю. Свод работал, яму стерегли, зерно делили. Всё чистая правда.

Только в его правде почему-то не нашлось места для пацана по имени Тимка, которому ползучая тварь вспорола живот и который двое суток сходил с ума от боли у костра. А потом Эрику потребовался живой заслон мимо стража — и Тимка мгновенно перестал кончаться. И не было в его рассказе девчонки Лиски с двумя рыжими косичками, которую подставили под жало царя, потому что в загонщики Эрик всегда ставил самых мелких: за таких никто не спросит. И не было слепой девчонки, которую он отказался брать в общую долю, потому что глаза, которые не видят, он кормить за свой счёт не станет.

Это всё тоже происходило на самом деле. Просто эту часть сейчас никто не записывал в протокол.

Историю всегда пишет тот, кто первым добрался до писаря и умеет говорить без дрожи в голосе.

Я мог бы шагнуть сейчас на середину коридора и выкликнуть во весь голос: «Спросите его про Тимку! Спросите, кем он заложил проход у молний!». Меня бы даже выслушали — минуту, может быть, полтора деления на часах. А потом неизбежно спросили бы: откуда приютский пацан всё это знает, как сам прошёл мимо стража и отчего у него в протоколе записана первая глубина, а в памяти лежат два полных года, которых не бывает у выживших.

И тогда по темным ступеням вниз повели бы уже меня.

Я сжал челюсти и остался стоять у стены.

Тварь на той стороне всегда честнее человека: она просто хочет тебя сожрать. Человек сперва заставит тебя выслушать, как именно он тебя спасал.

* * *

Эрик договорил свою правильную речь, взрослые со своими папками постепенно разошлись, и тут он заметил меня.

Он ни капли не удивился. Подошел спокойно, вразвалочку, как подходят к своим на общей приютской стоянке, встал рядом у стены и уставился в тот же дальний конец коридора, что и я. От него сильно пахло щелочным мылом и чистой тканью.

— Живой, — обронил он.

— И ты.

— Я всегда живой, Марк. Порода такая. — Он немного помолчал, разглядывая мыски своих сапог. — Слышал, тебе Кромку выписали. Водник.

— Выписали.

— Мелко для тебя.

— Мне хватит.

Эрик медленно повернул ко мне голову. У него было абсолютно чистое, отдохнувшее лицо обыкновенного двенадцатилетнего мальчишки — и при этом страшные глаза человека, который двое суток подряд без колебаний считал, кого из своих пустить на плату за проход.

— Я тебе не враг, Марк, — проговорил он тихо, почти шёпотом. — Скажу один-единственный раз, потому что второй раз такие вещи не говорят. Про то, что было зажато у тебя в левой руке, когда ты добивал царя у молний… Я никому не обмолвился. Ни смотрителям, ни в протокол. И дальше молчать буду.

Я молчал, не шевелясь.

— Не из доброты, разумеется, — уточнил он с едва уловимой усмешкой. — Просто такие вещи в казённую бумагу не кладут. Такие вещи кладут в глубокий карман.

— И когда планируешь достать?

— Когда время придёт. — Он усмехнулся совсем по-приятельски. — Ты ведь считать умеешь, водник. Вот и считай.

Он повернулся и не спеша отошёл к своей группе. Больше он в мою сторону не оглядывался.

* * *

Я вернулся к нашей скамье и опустился рядом с Сандрой.

— Ну? — негромко спросила она.

— Водник. Первая глубина, Кромка.

— А про меня что?

— Дара не выказала, — сказал я. — Назад в Лоден, в приют.

Она приняла этот удар молча — точно так же, как принимала всё на той стороне: без слёз, без стонов и без лишних расспросов. Только длинные пальцы на острых коленях чуть вздрогнули и снова легли неподвижно.

— Значит, разводят по разным подводам.

— Не разведут.

— Марк…

— Не разведут, — твердо повторил я. — Как отниму тебя у охраны — ещё не придумал. Но в Лоден ты не поедешь.

Она коротко хмыкнула носом. Почти так же, как хмыкала там, на чёрном песке под ветром.

Я откинул голову назад, прижался затылком к холодной стене и закрыл глаза. В коридоре душно пахло щелочным мылом, свежими чернилами и сырым мокрым камнем. Где-то вдали со скрежетом открылась железом подшитая дверь: громко выкликали следующий номер. Всё вокруг было раз и навсегда устроено, размечено по графам и записано в книги, и в этом казённом устройстве для нас троих места пока не предусматривалось.

А потом я кожей почувствовал, что на меня смотрят.

Не так, как смотрит усталый смотритель у дверей или скучающий писарь за столом. Смотрели тяжело, плотно и не отрываясь — тем самым вкрадчивым взглядом, от которого на той стороне я успевал уйти в тень раньше, чем успевал подумать.

Я открыл глаза.

В самом дальнем конце длинного коридора, у двух висящих на каменной стене газовых рожков, стоял старший смотритель Веллер. Совершенно один. Руки сцеплены за спиной.

Он смотрел не мне в лицо. Он смотрел значительно ниже и левее — туда, где на сером кафеле стены за моей спиной от двух ярко горящих рожков отпечатались две мои тени.

Я медленно, не делая резких движений, повернул голову.

Тени действительно было две. Одна бледная от левого рожка, вторая такая же бледная от правого. И обе аккуратно кончались там, где им и полагалось кончаться по законам света.

Только правая тень у самого основания, у самого пола, была заметно гуще и темнее, чем ей полагалось быть, и лежала на сером камне под едва уловимым, неправильным углом. На ширину пальца. На толщину волоса. Ровно настолько, чтобы человек, тридцать лет подряд наблюдавший за детьми под газовыми лампами, заметил неладное и не поверил собственным глазам.

Веллер простоял неподвижно ещё несколько секунд.

Потом не спеша вытащил из глубокого кармана сюртука толстый прошнурованный журнал, снял с шеи карандаш на пеньковом шнурке и быстро сделал короткую запись.

Предыдущая главаГлава 55 из 60Следующая глава