К книге
Воины сновидений 1Глава 49. Короткий ход
82%
Глава 49. Короткий ход
49

Я рванул к ним прежде, чем понял, что бегу. Тело давно выучило эту дурную привычку наизусть: сначала срываться с места на чужой вопль, а потом уже спрашивать дурную голову, зачем. Ноги сами понесли меня на этот сдавленный крик — как тогда, в самую первую ночь на изнанке, когда я в панике свернул не в тот коридор и опоздал навсегда. Кости, отбитые в ночной мясорубке, заныли от первого же шага, но рывок уже было не остановить. Тело всегда срывалось раньше.

Стекло под сапогами было гладким, залитым едкой утренней сыростью. Я скользил, оскальзывался на плоской, блестящей, как лед, корке, ловил равновесие нелепо раскинутыми руками, сдирая ладони в кровь о невидимые твердые грани. Каждая кость орала в голос. Мышцы бедер сводило дурной судорогой от напряжения. Моя собственная тьма сидела глубоко под ребрами, выедая остатки тепла, тянула к земле так, будто к обеим щиколоткам намертво привязали по пудовому жернову. Полтораста шагов до стоянки ватаги. Всего полтораста долбаных шагов. Вчера, до всей этой кутерьмы, я бы покрыл их за половину минуты, даже не сбив дыхания. Сейчас я одолевал этот ничтожный кусок равнины, как пьяный калека штурмует обледенелую лестницу в казенке: жалкими, рваными рывками, оступаясь, харкая стылым, царапающим горло воздухом. Меч я выхватил на ходу — сам не помню как, просто пальцы привычно сомкнулись на потертой рукояти, — и черный тяжелый клинок теперь мотался в руке бесполезной палкой, ловя на лезвие тусклые, мертвенные блики дальних фиолетовых зарниц.

— Эрик! — заорал я. Горло саднило от сухости, голос сорвался на сиплый, жалкий лай. — Не смей!

Он даже не обернулся. Только широкие плечи под курткой чуть сдвинулись, лениво подстраиваясь под работу.

На бегу мелькнула шальная, отчаянная мысль — рвануть тьму. Выплеснуть всё, что есть, накрыть их чернотой прямо отсюда, вслепую, сбить с ног, ослепить, заморозить до костей. Я тут же задавил её, с силой скрипнув зубами. Мой внутренний колодец зиял пустотой, вычерпанный до самого сухого дна ночным боем с тварями. Рвани я силу сейчас, на пустой желудок и сбитое дыхание — она бы просто дожевала меня самого за пару секунд и выплюнула сухую шкурку, а девочки остались бы совсем одни на этой бесконечной мертвой глади. Да и что моя тьма против ножа, который уже занесен для удара? Пока я буду городить свой черный балаган, тянуть тени из-под камней, Эрик трижды успеет полоснуть по мягкому. Оставался только бег. Слепой, безнадежный, жалкий бег на чугунных, непослушных ногах.

Я видел всё до последней проклятой мелочи и ничего не мог поделать. Зрение на изнанке всегда обострялось именно тогда, когда лучше было бы ослепнуть. Я видел, как Эрик присел над сжавшимся на земле Тимкой на корточки — буднично, по-хозяйски, без широкого замаха и без всякой злобы. Будто собирался разделать тушу барана на приютской кухне. Видел, как ватага стояла плотным кольцом и тупо пялилась в стекло, себе под сапоги. Все шестеро. Здоровые, живые, целые мужики. Никто не поднял руки, чтобы остановить вожака. Никто не подал голоса, не окликнул, не отвел Эрику руку. Стая всегда безошибочно чует, когда вожак решает покормить равнину чужим мясом ради общего блага, и всегда послушно смотрит в сторону.

Мне оставалось бежать шагов тридцать, когда Эрик пустил нож в дело.

Он крепко знал свое ремесло. Никакой лишней возни, никаких криков и неумелого зверства. Одно короткое, быстрое, выверенное движение лезвием поперек тонкого горла — и всё. Тимка дернулся всем своим тщедушным, костлявым телом, коротко, страшно булькнул, захлебываясь собственным криком. Темная, густая кровь толчками хлынула на бледное стекло, мгновенно растекаясь широкой неровной лужей. Густой пар поднялся от нее в холодном неподвижном воздухе, пахнуло железом, солью и сырым мясом. Пацан резко обмяк на чужом грязном плаще, его тонкая цыплячья шея неестественно свернулась набок, как у битой птицы. Пальцы еще секунду скребли по глади, тщетно пытаясь за что-то уцепиться в этом мире, а потом навсегда замерли.

Я встал. Просто остановился как вкопанный, так и не добежав. Колени подогнулись, ноги отказали сами, наотрез отказавшись делать следующий шаг к трупу.

Тридцать шагов. Всего тридцать жалких шагов я не одолел. Всю мою паскудную жизнь мне фатально не хватало этих треклятых тридцати шагов, этих двух коротких ударов сердца. И там, где мне их не хватало, на земле всегда кто-то оставался лежать.

* * *

А стекло пило свежую кровь.

Темная, дымящаяся лужа не растекалась дальше и не бралась коркой на жестком морозе, как положено нормальной крови остывающего тела. Она уходила вниз. Впитывалась в ледяную, непробиваемую гладь так же легко и жадно, как весенний ливень уходит в сухую, потрескавшуюся землю. И там, куда она просачивалась, мертвая равнина начинала меняться на глазах. Стекло мутнело, теряло свою вечную звенящую твердость, шло крупной, тяжелой рябью. У самых мысков сапог Эрика, где натекло гуще всего и где красное пятно было почти черным, гладь поплыла, размягчилась, будто кто-то огромный и невидимый тяжело подышал на замерзшее зимнее окно.

В этой кровавой мути с тихим, влажным треском проступила щель.

Сначала — просто тонкая черная линия, похожая на волосок. Потом она дрогнула, раздалась в стороны, дыхнула стылым, потусторонним холодом прямо из недр изнанки. Она росла на глазах, с хрустом вытягивалась вбок, мимо каменных обломков, прямо к дальней гряде, где непрерывно били в низкое небо слепящие фиолетовые молнии.

Короткий ход. Воровская тропа. Прямиком к долгожданному выходу, к чистой воде, к спасению. Мимо огромного каменного стража, мимо его невидимых весов, мимо всех проклятых вопросов, которыми он до костей мурыжил должников.

Я медленно поднял глаза на сфинкса. Каменная громада сидела всё так же неподвижно, нависая тяжелой горой над впаянной в стекло братской могилой. Страж не шевельнул ни единым когтем. Он не мешал Эрику творить его грязное дело. Не гнал его под лед за нарушение правил, не карал, не задавал своих невыносимых загадок, от которых лопалась голова. Он просто смотрел своими пустыми, выветренными глазницами, как этот человек платит цену, и молча принимал плату. Чужую, живую, еще дергающуюся в жилах мальчишескую кровь. Кровь пацана, которому сам же Эрик пару часов назад сухо пожалел лишнего глотка тухлой воды.

Вот, значит, как оно устроено на самом деле. Каменный ублюдок всю ночь судил меня терпением. Тянул из меня жилы, взвешивал мою душу до последней ничтожной унции, заставлял выворачивать наизнанку всё дерьмо, что я таскал в себе годами с самого приюта. А этому — вот так, запросто, за дешевую миску чужой крови отворил боковую дверь с черного хода. Плати чужим мясом — и проходи. Быстро, чисто, без лишних слов и проверок на гниль. Никакой тебе правды, никакого веса. Ткни ножом того, кто слабее, кто не может дать сдачи, — и дорога твоя.

От этой ясной, убийственно простой мысли впору было завыть в голос, упав на колени.

А потом, глядя на расширяющуюся черную трещину, я с холодной ясностью понял: нет тут никакой несправедливости. Равнина не знает такого слова. Есть только цена. Просто у каждой двери она своя. За главную, честную, парадную дверь платишь собой — всей тяжестью, что нажил, каждым шрамом, каждой бессонной ночью и каждой ошибкой. За воровскую дверь платишь чужой жизнью. И тот, кому не жалко перерезать чужое горло, всегда найдет себе дорогу покороче и поудобнее. Мир так криво устроен, что для законченного мерзавца спасительная щель всегда открывается чуть ближе. За это и держится всякая сволочь.

* * *

Я стоял в тридцати шагах от свежего, еще парящего трупа, сжимая в опущенной руке бесполезный меч, и во мне поднималась густая, темная муть. Даже не злость. Глухая, выворачивающая нутро тошнота.

Тимка. Я ведь отлично помнил его имя. Со вчерашней ночи помнил, как бледный гимназист Коул, пугливо озираясь, назвал мне его торопливым шепотом. Я знал, что Эрик задумал, — мне ту же ночь всё выложили, слово в слово, как на духу. И всё равно не уберег. Сначала сам отказал пацану в глотке воды, сберегая жалкие остатки для своих девчонок, а под утро не успел добежать каких-то три десятка проклятых шагов. Еще одно мертвое имя мне на невидимый шнурок, в довесок к тем четверым, что я и так таскаю на груди. Только вешать на шею в этот раз было нечего: жестяного приютского жетона у этого забитого мальчишки отродясь не водилось. Так и останется — мертвое имя без медной бирки. Как Лиска. Как всё чаще и чаще выходит в этих гиблых местах, где бродячих людей стало гораздо больше, чем порядковых номеров.

Я скрипнул зубами, сгреб эту тошноту в жесткий кулак и затолкал глубоко под ребра, туда, где сыто ворочалась моя собственная тьма. Всё потом. Сопли, стыд, оправдания — всё потом. Оплакать успею, если сам дойду до воли. Сейчас передо мной стоял живой, полный сил Эрик Норд, вожак ватаги, а далеко за спиной, у холодного каменного остова, тихо умирала Ариана.

* * *

Эрик неспешно поднялся с корточек, деловито отёр окровавленное лезвие ножа о штанину и только теперь соизволил повернуться ко мне. Лицо у него было совершенно спокойное, будничное. Мышцы расслаблены, дыхание ровное, словно он только что дров наколол. Ни единой тени того, что положено испытывать человеку, только что перерезавшему глотку ребенку. Он хозяйским взглядом окинул разверзшуюся в стекле щель, из которой тянуло могильным сквозняком, коротко кивнул своим настороженным людям — уходим, мол, всё чисто, — и лишь тогда снизошел до того, чтобы посмотреть в мою сторону.

— Что, кошмарник, добежал? — Он криво усмехнулся, но глаза остались холодными, цепкими, барышничьими. — Опоздал маленько. Ты вечно везде опаздываешь, я давно приметил. Даже помереть — и то опоздаешь, всё будешь чужие заботы на себя брать.

Крыть было совершенно нечем. Он бил точно в кость, не целясь.

— Ты его зарезал, — сказал я. Голос вышел чужой, сиплый, будто полный сухого песка. — Своего. Пацана, который за тобой два года таскался, в рот тебе смотрел.

— Он к утру и так бы отдал концы, — Эрик равнодушно пожал плечами, убирая очищенный нож за пояс. — Кишки прогнили, лихорадка началась. Не жилец. А так — при деле помер. Дверь нам открыл. Полезная вышла смерть, не всякому сопляку такая честь выпадает.

Он небрежно кивнул на черную трещину, от которой тянуло ледяным холодом.

— Гляди, кошмарник. Вот она, дорога. Прямая, как стрела. Пока этот каменный дурак будет чесать тебе душу своими баснями про совесть, я уже буду у молний брюхо свежей водой заливать. Ну, и кто из нас двоих умнее вышел?

Я молчал, тяжело дыша и чувствуя, как мелко дрожит от напряжения рука с тяжелым мечом. А он вдруг сделал плавный шаг ко мне, и в его голосе прорезалось что-то совершенно новое. Азарт. Почти приязнь. Хищное, липкое искушение.

— Айда со мной, — сказал он тихо, доверительно, словно мы с ним старые кореша, делящие богатую добычу. — Одно слово скажу ребятам — и тебя пустят первым. Я свое слово тут крепко держу, сам знаешь. С твоей-то чертовщиной ты бы у меня первым парнем в ватаге ходил, а не за девчачьими юбками прятался. Место есть. Хорошее место, по правую руку.

Он сделал выверенную паузу, внимательно следя за моим лицом, и добавил, слегка кивнув мне за спину, туда, где у камня лежали мои:

— Только балласт свой брось. Слепую да колченогую. Они тебя вниз тянут, на самое дно, ты и сам это понимаешь получше моего. С ними ты не жилец, Марк. С ними ты тут и ляжешь, рядом с этим пацаном. Один — дойдешь. Со мной — дойдешь сегодня же к вечеру. Воды вволю попьешь. Живой будешь.

И вот тут — стыдно признаться, но врать себе на этой стеклянной равнине я разучился окончательно — тьма во мне жадно откликнулась.

Она зашевелилась под самыми ребрами, теплая, вкрадчивая, ласковая. Моя ручная зараза. Она зашептала без слов, одним только нутряным гудящим теплом, растекающимся по избитым мышцам: он ведь прав. Ты сильный. Ты до смерти устал тащить их на своем горбу. Сколько можно рвать жилы? Слепая девка и девка с пробитым боком — это два неподъемных камня на шее. Ты сам сто раз об этом думал, пока тащил их сквозь ночь, и сто раз до крови кусал губы, стыдясь этих мыслей. Брось. Скинь лямку. Иди налегке, как идут настоящие хозяева этой изнанки. Тебе так легко дается черная сила, так сладко и хищно поет клинок в руке — скинь ты этот груз, и ты стал бы здесь настоящим королем. А сейчас ты просто грязный, жалкий доходяга при двух калеках. Один короткий шаг в черную щель — и всё. Конец мучительной жажде. Конец ноющей боли в суставах. Конец вечному «не успел». Вода, воля, живой мир — только руку протяни.

Я стоял неподвижно и слушал этот сладкий шепот. И, не буду врать, он был сладок до крупной дрожи в коленях. Полтора года назад я бы, может, и пошел. Не задумываясь ни на секунду. Приютская наука сидела во мне ровно та же, что и у Эрика, мы с ним были вылеплены из одной грязи: своя шкура всегда дороже чужой. Спасай себя. Балласт швыряй за борт. Кто не выплыл — сам виноват, нечего было слабаком рождаться.

В глотке у меня было сухо, как в остывшей золе. Язык ворочался тяжелым, чужим войлочным комом, царапая небо. Тело, измученное дикой жаждой, вчерашним боем и бессонной ночью под прицелом каменного взгляда, вопило в голос. Оно кричало, что Эрик дело говорит: хватит геройствовать, дурак, вода вот она, всего в двадцати шагах, за черной дышащей щелью. Тело всегда голосует за короткую дорогу. Тело — оно и есть первый предатель, стоит только дать ему волю.

Я даже увидел это на миг. Ясно, как наяву. Увидел, как оно было бы.

Как я, бросив тяжелый меч, легко шагаю в трещину налегке. Без тянущего груза, без разъедающей вины, без этих двух вечно спасаемых, никчемных душ. Как припадаю к чистой ледяной воде у молний, пью взахлеб, давясь, сколько влезет, пока не заболит живот. Как стою плечом к плечу с Эриком — сильный, свободный, страшный. И как во мне не остается ровным счетом ничего человеческого, кроме звериного голода и темной силы.

Разница между мной и Эриком была всего одна. Один-единственный отчаянный крик много лет назад в темном коридоре казенки, на который я всё-таки свернул. Не смог не свернуть, хоть меня и учили не лезть не в свое дело. С того крика всё и пошло вкось. И с него же, видно, начался весь я — тот оборванец, который стоял сейчас с затупившимся мечом против целой ватаги.

— Нет, — сказал я.

* * *

Эрик медленно смерил меня взглядом, как конченого, убогого идиота.

— Чего — нет?

— Не пойду. — Я одним плавным движением сунул меч обратно в петлю на поясе. Пальцы мелко тряслись от напряжения, но голос выровнялся, встал на место, зазвучал твердо. — Мы с тобой из разного теста, Эрик. Ты глупее, чем кажешься. Вот ты зарезал пацана и говоришь — полезная смерть. Выгода. А по мне — ты просто взял и отрезал от себя кусок. Скармливаешь равнине своих же по частям ради прохода. Сегодня Тимку, вчера Зейделя, завтра еще кого-нибудь, кто не вовремя споткнется. Думаешь, что копишь силу, а сам тихо сходишь на нет. Скоро от тебя вообще ничего не останется. Один голый приютский устав в ворованных сапогах.

— Красиво поешь. — Эрик презрительно сплюнул мне под ноги. — А сдохнешь так же красиво? Тут, на голом стекле, рядом со своими калеками, пока мы будем воду глушить?

— Может, и сдохну, — сказал я спокойно. Оглянулся на каменный остов, где привалилась к глыбе Ариана. Бледная, мокрая от лихорадочного пота, в тяжелом беспамятстве. — Зато сдохну по-своему. Не по чужим костям пройду. Я лучше приду последним, Эрик. Приду весь ободранный, полумертвый, приползу на брюхе через твоего каменного мучителя — зато приду, смело глядя людям в глаза, а не в затылок зарезанному пацану. А ты добежишь первым. Обязательно добежишь. Только притащишь к выходу ровно то, во что сам себя ужал. Пустое место в человечьей шкуре. Вот и весь твой навар.

Что-то неуловимо дрогнуло в его жестком лице. На один короткий, жалкий миг. То ли закипающая злость, то ли — на самом темном донышке — что-то похожее на застарелую, ноющую тоску. Будто и он когда-то давно знал другую правду, да только забыл, с какой стороны за нее браться, чтобы руки не резать. Но миг прошел, лицо затянулось привычной наглой коркой.

— Дурак ты, Марк, — сказал он почти беззлобно, даже с искренней ноткой сожаления. — Редкий, клинический дурак. Из тебя вышел бы настоящий толк.

— Из меня и вышел, — ответил я, не отводя взгляда. — Просто не тот, что нужен тебе.

Он мотнул головой — не то коротко усмехнулся, не то брезгливо отмахнулся от моих слов, — круто развернулся и пошел к зияющей во льду щели. Больше он не оглядывался.

* * *

Ватага хмуро потянулась за своим вожаком. Первым заковылял рыжий Пит, тяжело припадая на раненую ногу и не сводя горящих глаз со спасительной темноты. За ним двинулись безымянные угрюмые мужики с серыми, выстуженными лицами. Гимназист Коул шел самым последним, бережно прижимая к груди перебитую руку и глядя исключительно себе под ноги.

Проходя мимо неподвижного тела Тимки, ни один из них не наклонился. Ни один не замедлил быстрый, нервный шаг. Только Коул на долю секунды задержался, дернулся было к лежащему пацану — но шедший впереди Пит, даже не оборачиваясь, жестко толкнул его открытой ладонью в спину. Гимназист покорно пошел дальше, глубоко вобрав голову в худые плечи. Уже у самого края трещины он всё-таки не выдержал. Обернулся и глянул на меня — коротко, затравленно, полными немого ужаса глазами, будто хотел сказать что-то важное. Но так ничего и не сказал. Нырнул в дышащую холодом темноту вслед за остальными.

— Марк. — Тихий, шелестящий голос за моей спиной.

Сандра. Она стояла в отдалении, крепко держась тонкими пальцами за каменную ногу разбитого секирщика. Ее бледное, слепое лицо было повернуто туда, к уходящей ватаге. Она не смотрела. Она, как всегда, слушала саму ткань этого мира.

— Пусть идет, — сказала она ровно, без всякого выражения. — Его дорога короче. Твоя вернее.

Она надолго замолчала, чуть склонив голову набок, ловя в абсолютно мертвом воздухе равнины то, чего моим ушам было сроду не расслышать.

— И вот еще что, Марк, — добавила она наконец. — Он думает, что ловко обхитрил камень. А камень не хитрят. Камень всё запоминает. Слышишь, как тихо стало вокруг? Так тихо не прощаются насовсем. Так — провожают крупного должника, которого еще обязательно сыщут и призовут к ответу.

Я напряг слух. И правда — над мертвой гладью равнины теперь стояла особенная, густая, вязкая тишина. Каменный сфинкс не двигался, его массивная туша застыла над нами скалой. Но что-то в самом его молчании неуловимо, жутко переменилось. Раньше он молчал просто как бесстрастный страж, который долго ждет. Теперь он молчал как безжалостный заимодавец, который только что ссудил в долг под огромный процент и намертво впечатал в память лицо должника. Эрик заплатил чужой кровью и свято верил, что расквитался подчистую. А на деле — только-только влез в такую кабалу, которой не будет конца.

* * *

Эрик дошел до края черной щели первым. На мгновение помедлил перед прыжком, обернулся напоследок — рыжий, наглый, до краев полный грубой жизни, торжествующий свою победу над правилами, — и шагнул прямо в дышащую ледяным холодом черноту. Тьма поглотила его без единого всплеска звука. За ним торопливо потянулись остальные, ныряя в узкую трещину один за другим, с головой, как ныряют в зимнюю прорубь от погони. Коул исчез последним, так ни разу больше и не подняв глаз от своих сапог.

А потом стекло начало медленно сшиваться.

Я смотрел на это, не отрываясь, и жесткие волоски на загривке медленно вставали дыбом — не от животного страха. От глубокого, нутряного узнавания. Щель затягивалась. Она не осыпалась по краям хрупкой крошкой. Она именно сшивалась. Края мутной глади тянулись друг к другу и стягивались изнутри, как стягивает края глубокой рваной раны невидимая суровая нить.

Размягченная поверхность застывала обратно в крепкий лед. Стеклянный разгон бежал от краев трещины к самой середине всё быстрее, набирая силу, и через десяток ударов сердца там, где только что зияла просторная воровская дорога к воле, снова лежала ровная, незыблемая, вечная стеклянная гладь. Без единой трещинки. Без малейшего следа. Без единого шва на блестящей корке.

Я слишком хорошо знал этот пугающий почерк. Узнал его сразу, всем своим темным нутром.

Точно так же, беззвучно и чисто, стекло сомкнулось вчера над сапогом Эрика, не оставив даже рубца. Точно так же жадно и бесследно затягивалась любая прореха в этом стеклянном мертвом мире. Это была кропотливая работа всё той же породы, что жила и пульсировала у меня под ребрами. Тьма умеет не только рвать в клочья, накрывать пеленой да прятать концы. Тьма умеет виртуозно сшивать. Стягивать два разрозненных места в одно целое, запечатывать тайные проходы, затворять зияющие раны и открытые двери намертво.

Я почуял этот новый глагол всем нутром — так же жадно и жутко, как почуял когда-то свое темное родство со стирателем. Еще одно скрытое слово моего черного ремесла, которого я пока не умел применять, но уже четко узнавал в лицо.

Когда-нибудь, если только доживу, я освою и это. Обязательно научусь сшивать разорванное и затворять наглухо, закрою за собой не одну чужую дверь. Такое острое чутье на изнанке не приходит к человеку зря — раз оно проснулось, значит, придет и час пустить его в дело. Но точно не сегодня. Сегодня я был просто измотанным, ободранным парнем, который стоял и смотрел, как навсегда затягивается перед ним легкая, спасительная дорога, и строго-настрого запрещал себе о ней жалеть.

Короткий ход закрылся. Ватага сгинула без следа — то ли действительно к молниям и воде вынырнула, то ли провалилась прямо в голодное брюхо этой ненасытной равнины, поди теперь разбери. Эрик ушел. Живой, наглый, первый. Обогнал нас всех, как и грозился с самого начала. И то ли выскочил прямиком к воле, то ли с размаху влез в такой страшный долг, из которого живым нет ходу. Каменный весовщик с пустыми глазами его запомнил, а здешние стражи, как я уже успел усвоить на своей шкуре, помнят невероятно долго и взыскивают всё до последнего гроша.

* * *

Тимка так и остался лежать там, где его бросили. На грязном, пропитанном потом чужом плаще, у подсыхающего темного пятна, которое прожорливое стекло почему-то не допило до конца.

Я подошел к нему. Медленно, тяжело переставляя ватные, гудящие ноги. Постоял над сжавшимся телом. Совсем еще мальчишка, года на два младше меня. Тощий, нескладный, с этой своей нелепой, торчащей цыплячьей шеей, ради которой я и запомнил его лицо еще там, на безопасной кромке равнины. Глаза у него были широко открыты и смотрели прямо в мутное, равнодушное фиолетовое небо, будто силились высмотреть там спасение.

Я тяжело опустился на колени и закрыл их ему ладонью — жесткой, шершавой от работы, черной от въевшегося песка и собственной запекшейся крови. Кожа на мальчишеском лице под моими пальцами была еще теплой.

Хоронить его здесь было негде, да и нечем. Могилу в толще стекла не выдолбишь даже мечом, земляной холмик сверху не насыплешь — тут и горсти обычной грязи не сыскать во всей округе, одни лишь намертво вмороженные мертвецы глубоко под гладью. Я даже грошового жетона не мог снять с его груди на шнурок, чтоб унести с собой хоть имя, — жетона у этого пацана сроду не водилось, как и у многих безродных. Ничего у него не было. Только короткое имя, которое мне на ночь глядя подарил перепуганный, трясущийся Коул.

— Тимка, — сказал я вслух, тихо и хрипло. Сказал просто для того, чтобы не забыть. Чтобы хоть один раз на этом треклятом свете кто-то назвал его по имени, а не безликим куском мяса. — Тимка. Слышишь? Я запомнил.

Глупо всё это. Мертвым абсолютно всё равно, помнят их или нет. Но я так делал всегда, сколько вообще себя помнил, — бережно таскал на себе чужие мертвые имена, как другие таскают золотые кроны. Парня сорок первого, что страшно закричал в темноте коридора казенки. Безномерную девчонку Лиску с двумя смешными косицами. Теперь вот его. Целую длинную вереницу тех, кого я не сумел вовремя вынести на себе, — а имена вот вынес. Кто-то же должен это делать. Раз чужая память — это единственное, что я пока умею выносить с этой изнанки без потерь, значит, пусть будет память. Побуду ходячей книгой. Живой книгой мертвых имен, раз уж на большее геройство не сгодился.

Я медленно поднялся, и перетруженные суставы громко хрустнули в тишине.

* * *

Сандра преданно ждала меня у обломков остова, сидя рядом с разметавшейся Арианой. Я с глухим стуком опустился на жесткое стекло возле них, и остатки сил разом вытекли из меня до последней капли, будто из пробитого днища выдернули затычку. Кожаный бурдюк на моем поясе висел почти пустой — на самом дне сиротливо перекатывался один-единственный глоток чуть теплой воды. Самый последний. Я и его берег не для своей пересохшей глотки.

Ариана вдруг слабо приоткрыла мутные, воспаленные от жара глаза. Пересохшие губы ее едва заметно шевельнулись — не то снова начался горячечный бред, не то она действительно всё это время слушала наш разговор сквозь свою тяжелую лихорадку.

— Не смей… — прошелестела она чуть слышно, обрывая слова на полувздохе. — По костям… за меня… не смей. Обещал.

— Не смею, — сказал я тихо, наклонившись к самому ее лицу. — И не по костям. И не за тобой. Молчи. Дыши давай, береги силы.

Она едва заметно кивнула и снова медленно уплыла в спасительное забытье, но тонкие горячие пальцы ее на миг сжали мой изодранный рукав — слабо, из самых последних сил, что еще оставались в теле. И этого мне с лихвой хватило. Даже полумертвая, мечущаяся в бреду, она упрямо выбрала ту же самую дорогу, что и я. Длинную. Честную. Свою.

Оставалось только решить, как эту проклятую дорогу одолеть. Ариана на ногах больше не держалась — жар досуха выпил из нее последние крохи сил, почерневшая от яда лодыжка раздулась вдвое, пробитый бок под пропитавшейся кровью повязкой пылал дурным, нездоровым огнем. Понести ее на закорках? Меня самого едва держали собственные трясущиеся ноги. Волочь по стеклу на плаще, как только что равнодушно волокли зарезанного Тимку? От одной этой живописной мысли к горлу едким комом подкатывала желчь. И всё-таки иначе было никак. Значит, стисну зубы и поволоку. Шаг за шагом, привал за привалом, сколько бы их ни пришлось наскрести по пути. Сандра станет внимательно слушать невидимую дорогу, я — тупо тянуть лямку, как ломовая лошадь, а Ариана — изо всех сил цепляться за ускользающую жизнь. Как повелось у нас втроем с самого начала. Трое разбитых доходяг на одну общую большую беду, и каждый тащит другого на своем горбу.

Впереди лежал бесконечный путь через сфинкса. Через его невидимые каменные весы, через все каверзные вопросы, которые он еще не успел нам задать, через то самое терпение, которого во мне к утру почти не осталось. Дорога куда вернее короткой — и длиннее ее во сто крат. А у меня в запасе — жалкий глоток воды на троих, тяжелая раненая, которую невозможно поднять, слепая девчонка-проводница да черный меч, совершенно бесполезный против древнего камня.

Я упрямо поднял тяжелую голову и посмотрел каменному стражу прямо в его бездонные, немигающие провалы глаз. Он ждал. Он умел ждать, как никто другой на этом свете.

— Ну что, — сказал я хрипло, обращаясь к небу и камню сразу. — Своих я не бросил. Коротким, воровским ходом не пошел. Мы остались.

Я судорожно перевел дыхание, проталкивая воздух в горящие легкие.

— Спрашивай дальше, каменный. Я никуда не тороплюсь. Времени у меня теперь — почти как у тебя. Целая вечность. Или ровно столько, сколько протянет эта девчонка за моей спиной.

Предыдущая главаГлава 49 из 60Следующая глава