Они вышли из темноты прохода, и первое, что я увидел, — это вода.
Просто великолепно. Когда у тебя в правом бедре пульсирует рваная дыра, развёрнутая зазубренной клешнёй царского выкормыша, когда левое плечо отбито до состояния кровавого фарша и рука висит вдоль тела бесполезной плетью, а за спиной, вжавшись лопатками в стылый камень, истекает кровью девчонка, меньше всего на свете хочется смотреть на людей, которые сегодня точно не сдохнут от жажды.
Не на Эрика я смотрел в первую секунду. И не на окованные железом толстые шесты, не на тусклую сталь коротких копейных жал, ловящих мертвенно-синюшный свет пещеры. И уж точно не на их сытые, целые рожи, не тронутые ни животным страхом, ни отчаянием загнанных в угол. Я смотрел исключительно на воду. На толстые, раздутые кожаные фляги, тяжело и ритмично бьющие по бедрам при каждом их шаге. Пять, шесть, семь пузатых бурдюков, туго перетянутых ремнями. В каждом, на глаз, глотков по сорок, не меньше. А у меня за спиной лежала Ариана с распоротым боком, и у нас на всех троих оставалось ровно шесть глотков. Шесть жалких, отдающих кожей и металлом глотков на самом дне фляжки, которые я знал наперечёт, как обрубки собственных пальцев. В десяти шагах от меня на чужих скрипучих ремнях покачивалась целая река, и от одного звука плещущейся воды язык намертво прирастал к сухому нёбу.
Голод — это, конечно, паршиво. Кишки сворачиваются в тугой, колючий узел, в глазах темнеет от любых резких движений, а желудок пытается переварить сам себя, спазмируя так, что хочется выть. Но когда ты стоишь в каменной кишке, доверху забитой пылью и смертью, глотаешь эту пыль, считаешь пересохшим ртом чужие бурдюки и физически ощущаешь, как ненависть затапливает горло, — вот это уже хуже любого голода. От этого рука сама, опережая любую здравую мысль, ложится на рукоять, а в голове остаётся только звонкая, злая пустота.
— Стой где стоишь, — сказал я. Голос скрипнул, как заржавевшая петля на выбитой двери. Кхопеш я держал низко, у самого бедра, но так, чтобы они видели выщербленное лезвие. — Ближе не надо. Шагнёте — буду резать.
Со стороны мы, наверное, смотрелись до смешного жалко. Узкий, неровный каменный коридор, в спину тянет могильной сыростью и тем самым синюшным светом, от которого через минуту начинают болеть глаза, а впереди — сплошная стена людей. Я стоял первым, на ногах, которые то и дело разъезжались на склизком от крови камне. Весь покрытый чёрной коростой — вперемешку своей и чужой. Правое бедро горело огнём, голень разодрана до кости, в плече пульсировал тупой, горячий кол. За мной на холодном полу лежала Ариана, лицом серая как пепел остывшего костра, с насквозь промокшей грязной повязкой на боку. Рядом замерла Сандра — тощая, как жердь, в оборванной куртке, с коротким лезвием в руке, которое не дрожало ни на миллиметр. И слепая в придачу. Три огрызка. Три тени. Три куска мяса, выжатые досуха этой проклятой изнанкой.
А напротив нас — ватага, сбитая в плотный, уверенный кулак. Целые куртки, которые ещё не успели изодрать о скалы или пропитать кровью. Крепкие, подбитые железом сапоги, уверенно топчущие камень. Оружие настоящее, увесистое, а не подобранный на ходу мусор. От них тянуло не страхом и пещерной гнилью — сыромятной кожей, застарелым потом и тем особенным, наглым спокойствием, которое бывает только у людей, твёрдо уверенных, что сегодня их черёд убивать, а не подыхать.
Эрик остановился первым. Поднял пустую ладонь — мирно, вальяжно, лениво, словно отгонял надоедливую мошкару от лица. Знакомая рожа. Та же куртка, только куда чище моей. Тот же прищур приценивающегося барышника, высматривающего, где что плохо лежит и что можно забрать по дешёвке. За его спиной частоколом встали остальные. Больше десятка — в этой проклятой темноте я не стал тратить время, чтобы пересчитывать их по головам. Впереди маячили до боли знакомые лица: сам Эрик, за ним пожилой мужик с коротким охотничьим копьём, всегда держащийся на полшага позади старшего. Рядом Пит с мельницы, рыжий, здоровый, сжимающий в ручищах окованную рогатину, и тощий очкарик с вечно дёргающимся кадыком, которого Эрик кликал гимназистом. А дальше, в задних, скрытых мраком рядах, маячили какие-то тени поменьше. Совсем мелкие, сутулые силуэты, макушками не достающие даже до плеч Пита. Я тогда не присмотрелся к ним. Мне с головой хватало одного Эрика, чтобы чувствовать, как рука на рукояти кхопеша сама собой сжимается до белизны в костяшках.
— Здравствуй, водник, — сказал он. Голос звучал гладко, почти ласково, и от этой деланной доброжелательности желудок подкатил к горлу. — А я ведь предупреждал, что мы свидимся. Не думал только, что так скоро, да при таких обстоятельствах.
— Ты на мой свет шёл, — я с трудом проглотил тягучую слюну, не отводя взгляда от его глаз. — Не я тебя звал.
— На свет светоносицы, — мягко поправил Эрик, и взгляд его, скользнув по мне как по пустому месту, переместился туда, где у стены лежала Ариана. Глаза его мгновенно поменялись — стали цепкими, колючими, взвешивающими. Таким взглядом барышник меряет породистую лошадь, сломавшую ногу: прикидывает в уме, потянет ли лечение, или дешевле прирезать на месте, чтобы не мучилась и не жрала припасы. — Которая, гляжу, совсем плоха. Это её царь так приласкал на прощание?
Царь. Одно слово, а у меня перед глазами снова встала эта жуткая картина, от которой кровь стыла в жилах. Гора чёрного, отполированного пещерной сыростью хитина, с лязгом выдирающаяся из мрака. Множество суставчатых лап, скрежещущих по камню так, что этот звук отдавался болью в самых зубах. Жвала, способные перекусить взрослого человека пополам одним движением. Мы сунулись туда, как слепые котята, надеясь проскочить по краю ущелья, пока тварь спит. Но она не спала. Она ждала. И гнала нас, как заправский пастух, вовсе не прочь от себя — к воде, туда, где в песке уже затаился её приберёжённый козырь: засадный переросток, крупнее прочих, с жёлтым панцирем и раздвоенным костяным жалом на хвосте. Он выметнулся из-под земли прямо перед девчонками. Сандра каким-то чудом успела дёрнуть Ариану на себя, и жало, нацеленное ей в горло, наискось распороло левый бок под рёбрами. Я помнил её короткий, захлебнувшийся крик, помнил, как её швырнуло на песок. А потом она, стоя на коленях в собственной крови, вскинула обе ладони и ударила вверх полным светом — бешеным, слепящим, плавящим песок в стекло. Засадного отшвырнуло, как мокрую тряпку, всё кишащее гнездо отпрянуло от режущего глаза огня, и даже сам царь, эта чёрная громада, качнулся в глубь прохода и вскинул клешню, прикрывая слепые бусины глаз. Эти краденые десять шагов нас и спасли. Я доскочил, сгрёб Ариану в охапку — невесомую, потому что тьма уже сняла с нас весь вес, — и поволок в узкую щель, куда эта бронированная гора не могла просунуть башку. Сандра намертво вцепилась в мой ремень сзади. Если бы не она, не та щель да не последний Арианин свет, остались бы мы там навсегда, сытным обедом всему его выводку.
Я промолчал. Сандра рядом даже не шелохнулась, её незрячее лицо было обращено к Эрику, а нож по-прежнему смотрел ему в грудь. Ариана у меня за спиной дышала. Часто. Мелко. Каждый её судорожный вдох скребся по моим обнажённым нервам, как ржавый гвоздь по стеклу. Я чувствовал запах её крови — густой, медный, пропитывающий всё вокруг, забивающий даже запах пыли.
— Можешь не отвечать, не утруждайся, — Эрик пожал плечами с нарочитым равнодушием. — У меня свои глаза на месте. Вы попёрлись к царю втроём. Редкая дурость, конечно, самоубийство в чистом виде, но отвагу я уважаю. — Он коротко усмехнулся, не разжимая губ. — И что мы имеем в сухом остатке? Светоносец с дыркой в боку, пустая фляга, а прямо по курсу — тварь размером с приличный барак, которая перекрыла спуск к водопою. Я где-то ошибся?
Он нигде не ошибся. В том-то и крылась главная беда. Эрик читал наш расклад так же быстро и безошибочно, как я сам минуту назад пересчитал фляги на их поясах.
— Чего тебе надо, Эрик? — спросил я. Вопрос прозвучал сухо, без интонации. У меня не было ни сил, ни желания играть с ним в гляделки и обмениваться любезностями.
— Того же, чего и тебе, водник. — Он неспешно присел на корточки. Движение вышло плавным, текучим, уверенным — он всем своим видом показывал, что никуда не торопится и ни капли нас, троих израненных доходяг, не боится. — Пройти дальше. Вперёд. За царём — спуск к воде, а там и врата, выход в другую область. Я обошёл всю эту лощину по кругу, пока вы там развлекались, пытаясь пробить лбом стену. Я точно знаю — другой дороги там нет. По краям только глухой, отвесный камень и мёртвая сушь. Хочешь ты этого или упираешься, но нам обоим нужно в одну сторону. Через его хитиновую тушу.
— Так бери своих и иди, — я дёрнул подбородком в сторону застывшей ватаги. — Вас тут полтора десятка рыл. Оружие есть. Возьмёте, если попотеете.
— Не возьмём, — Эрик ответил спокойно, без малейшего вызова. — Я не дурак, водник. Я тоже не с закрытыми глазами по этим пещерам лажу. Прикидывал я уже, с какого бока к этой твари подобраться половчее. Он не просто здоровенный кусок мяса в броне. Он умный, гадина. Настоящий стратег. Строит ловушки в проходах. Расставляет свой молодняк так, чтобы загнать нас в узкое место и там раздавить по одному. Полезу я туда нахрапом — положу половину своих людей на этих камнях, и всё равно не факт, что панцирь ему проломлю. — Эрик посмотрел мне прямо в глаза, и усмешка окончательно исчезла с его лица. — А вот если навалимся всем миром — разговор пойдёт другой. У меня люди, крепкие копья и вода. У тебя… — он неопределённо, но многозначительно повёл рукой в воздухе, — у тебя есть та дрянь, которой ты нас так ловко провёл через орду тварей у дома-храма. Я до сих пор не разобрался, что это за фокусы были, но работают они намертво. И светоносец у тебя. Раненый, да, еле дышит, но это настоящий светоносец. Втроём вы царя не возьмёте, это факт, я видел, в каком виде вы оттуда вывалились, повезло, что вообще ноги унесли. Я один со своими его тоже не сверну. А если сложить наши козыри вместе — может, и проскочим на ту сторону.
Вот оно. То самое дерьмо, которое я сам в себе отчаянно придушил всего час назад, когда впервые услышал его свист в темноте тоннеля. Та самая скользкая, липкая, предательски спасительная мысль, что забилась на дно башки и терпеливо ждала своего часа. Навалиться всем вместе. Эрик пришёл к ней быстрее, чем я успел её окончательно выблевать, потому что для него в этой мысли не было ничего поганого. Обычная математика. Арифметика выживания. Сложить активы, поделить добычу и пойти дальше по трупам. Незыблемый устав приютских.
— У нас, стало быть, общее дело намечается, — процедил я, чувствуя, как на зубах скрипит пыль.
— Общее дело, — веско кивнул Эрик. Было слышно, что это словосочетание он произносит с большой буквы, как название новой религии. — Всё строго по писаному закону, водник. Вода, добыча, выход — всё идёт в долю. Доля распределяется по работе. Что вырвали с боем, то и делим в зависимости от того, кто сколько хребта в дело вложил. Всё кристально честно. Я тебе даже воды плесну. Прямо сейчас, не отходя от кассы. Авансом. Исключительно на добрую волю. Раненой твоей нальём, сколько влезет, чтоб не загнулась раньше времени.
Он медленно отстегнул тяжёлую, влажную флягу от пояса. Взвесил её в руке, наслаждаясь моментом, и протянул мне. Через все эти долгие десять шагов пустоты, на полностью вытянутой руке. Я отчётливо слышал, как внутри глухо и сыто перекатывается вода. Жизнь. Спасение.
Я смотрел на эту грязную, потертую кожу бурдюка и понимал, что ненавижу её куда сильнее, чем самого Эрика со всей его ухмыляющейся свитой.
Потому что я слишком хорошо знал, сколько на самом деле стоит чужая вода. Я эту проклятую науку впитал с пелёнок, вместе с кислой капустой из общего котла.
В нашем приюте никто и никогда не давал тебе ничего просто так, за красивые глаза. Сунули тебе огрызок чёрствого хлеба — всё, ты на крючке, ты должен. Прикрыл тебя старшак от воспитателей, когда ты накосячил — будешь должен втройне, и отрабатывать этот долг придётся так, что проклянёшь тот день, когда на свет родился. Любая, даже самая крошечная доброта в тех каменных стенах была кабальным займом под такой лютый процент, что кто этого не догонял в первый же месяц, того вытряхивали до костей и пускали в расход. Я догнал рано. Я научился прятать руки в карманы и никогда, ничего не брать. Лучше я буду сутками спать голодным на голых промерзших досках, свернувшись клубком, но останусь свободным, чем сожру чужую порцию каши и навсегда стану чьей-то послушной вещью.
А сейчас Эрик тянул мне флягу. И вместе с ней он протягивал мне свой устав. Свои неписаные правила. Возьмёшь эту воду — поставишь невидимую подпись. Войдёшь к нему в долю. А войдя в долю, ты начнёшь жить по его счёту, а не по своему.
Я слишком хорошо знал, чем всегда заканчивается такая бухгалтерия. Я только что имел сомнительную честь смотреть в упор на многотонного царя, который по таким же правилам держит всё своё гнездо в ущелье. Сильный жрёт, слабый служит кормом.
И всё-таки.
За моей спиной Ариана сделала очередной рваный, сиплый вдох, перешедший в глухой стон. На дне её бурдюка плескалось ровно шесть глотков. А царь лежал поперёк дороги к спасению. Я мог сколько угодно выпячивать грудь, сжимать зубы и гордиться тем, что не беру в долг, но гордость не умеет зашивать распоротые бока. Гордость не превращает пещерную пыль во влагу. Я был зажат в глухой угол, придавлен плитой. А из таких углов у меня выход всегда был только один: бери то, что дают, жри в три горла, чтобы набраться сил, а потом уже, на бегу, придумывай, как соскочить и не заплатить по счетам.
— Сандра, — сказал я тихо, даже не повернув головы, не спуская глаз с Эрика. — Иди, возьми флягу. Ариане.
Сандра замерла на секунду. Слепая стояла абсолютно неподвижно, как изваяние, но я знал — она всё слышала и всё поняла. Затем она медленно, не делая резких движений, убрала нож за пояс, шагнула вперёд. Прошла эти бесконечно долгие десять шагов, отделявшие нас от ватаги, забрала бурдюк из рук Эрика, не проронив ни звука и не изменившись в лице, и вернулась обратно. Я слышал, как она осторожно опустилась на колени. Слышал влажное чмоканье вытащенной деревянной пробки. Слышал, как она поит Ариану — скупо, строго по глоточку, бережно придерживая её затылок. И Ариана пила. Жадно, с мучительным захлёбом, проливая капли на подбородок. Так пьёт только живой человек, который изо всех сил цепляется за ускользающую жизнь.
— Умный мальчик, — Эрик опустил пустую руку и довольно хмыкнул, выпрямляясь. — Я же знал, что мы договоримся. Мы с тобой, водник, из одного теста слеплены. Только ты зачем-то всё кочевряжишься, лицо пытаешься держать, а я давно перестал этой дурью маяться.
Из одного теста. Он уже бросал мне эту фразу там, на весах. И самое мерзкое, самое разрушительное крылось в том, что он был абсолютно, дьявольски прав. И я знал это куда лучше, чем он сам.
Я ведь всё своё детство собирал крохи той же самой жестокой науки, что и он. Не верь ни единому слову, даже если клянутся матерью. Ни с кем не делись последним, потому что завтра этот кто-то сожрёт твоё и даже спасибо не скажет. Не оборачивайся на чужой плач во тьме барака — плачут только слабаки, а слабакам суждено сдохнуть. Тот, кто упал, сам виноват в своей слабости, ему уже не поможешь, только сам подставишься под удар. Спасай свою шкуру любыми путями, зубами вырывай себе место поближе к печке, а остальное — не твои проблемы. Эрик не сам выдумал эту философию. Эту непреложную мудрость нам обоим вколачивали кулаками, пряжками ремней и хронически пустым брюхом. Мы впитывали её с каждым ударом палки надзирателя, с каждой украденной из-под носа порцией баланды. Эрик оказался примерным, блестящим учеником. Он выучил этот урок до последней точки, сдал экзамен на отлично и навсегда перестал притворяться, что у него вообще есть такое понятие, как совесть. Зачем нужна совесть, если она не насыщает желудок и не греет в холода?
А я… я однажды свернул на чужой крик. Один раз, в самый первый день в этих проклятых песках, я побежал на истошный вопль сорок первого. Я не успел, опоздал, его разорвали на куски до того, как я добежал. Но я — побежал. И с тех самых пор всё кочевряжусь, как он удачно выразился. Таскаю на собственной шее мёртвых. Отдаю последние капли бесценной воды слепой девчонке. Не бросаю раненую, когда логика кричит, что надо бежать без оглядки, спасая свою жизнь.
Вся колоссальная разница между нами крылась в этом единственном, дурацком свороте не туда. Знал бы Эрик, как часто, как невыносимо, до боли в суставах мне хочется свернуть обратно. Вернуться туда, где всё предельно просто и кристально понятно. Где люди вокруг тебя — уже не живые души. Строчки в смете, доли в пайке, цифры в отряде. Где у тебя не скручивает кишки судорогой страха за каждого встречного, где можно сухо сложить потери, поделить прибыль, лечь на голые камни и спать спокойно, без кошмаров. Моя тьма внутри меня обожала такие мысли. Тьме невероятно нравился Эрик. Она давно нашёптывала мне его устав, только без единого слова. Она разливалась вдоль позвоночника тёплым, уютным, сговорчивым гудением: ну же, возьми своё, отдели лишнее, не жалей балласт, ты же сильный, ты выживешь, а они нет.
Стоять напротив Эрика было всё равно что пялиться в мутное, грязное зеркало. И отчётливо видеть там себя — такого, каким я гарантированно стану, стоит мне только дать слабину и перестать кочевряжиться.
— Я был бы полным кретином, если бы не выложил тебе всё прямо, без обиняков, — продолжил Эрик, отряхивая колени от каменного крошева. — Светоносец мне нужен больше всего остального. У молний в темноте без хорошего света — верная смерть для всех. И вот ей, — он выразительно кивнул в сторону лежащей Арианы, — со мной было бы куда лучше. У меня есть крепкие люди, у меня полные фляги воды на всех, у меня даже лекарь какой-никакой в отряде затесался. Я бы её выходил. Поднял бы на ноги и довёл до самого выхода целой. А с вами она тихо ляжет в этот песок, водник. И ты сам это прекрасно понимаешь, не хуже меня.
Он сделал шаг ближе. В этот раз я не стал поднимать кхопеш. Эрик присел на корточки рядом с Арианой. Движения у него были не наглые, скорее обманчиво мягкие, уверенные.
— Сольвей, — тихо, почти ласково позвал он её. И в этом тоне было столько уверенности в своей правоте. — Я помню тебя ещё совсем маленькой, на узловой. Дом ваш давно в опале, никого из своих у тебя не осталось, я в курсе всех этих дел. Ты здесь одна, как перст. Так вот, слушай моё слово. Пойдём со мной. Тебя будут беречь как зеницу ока. Светоносцев у нас берегут пуще любого золота, потому что вы — наш единственный шанс не подохнуть во тьме. Я обеспечу тебе отдельный, безопасный коридор до самого выхода — без боя, без этого проклятого царя, без малейшего риска. Мои люди уведут тебя в обход, прямо к спасительной воде. Ты будешь пить, пока не напьёшься. Ты будешь спать в тепле. А эти двое… — Эрик не договорил фразу, но её конец повис в сыром воздухе тяжелее каменной глыбы.
Эти двое — не светоносцы. Балласт. Мясо. Расходник. Я — обуза с кхопешем. Сандра — слепая калека. Зачем тащить нас, если от нас нет никакой пользы в его строгой смете?
Я стоял неподвижно и ждал, что Ариана ответит ему сразу. Резко. Жёстко. Как ответила бы та, прежняя Ариана Сольвей, вооружённая до зубов своей холодной, выученной вежливостью старого, рухнувшего дома.
Но она молчала.
И вот это её долгое молчание резануло меня по нервам больнее, чем отбитое плечо. Потому что я вдруг с ужасающей ясностью понял: она думает. Она не решает, как бы половчее предать нас. Она думает о том, что Эрик, зараза, может оказаться прав. Что с ним она действительно выживет, а с нами — гарантированно сдохнет в этой пыли. Что её свет всю эту проклятую дорогу только и делал, что приманивал новых тварей на головы тех, кого она так отчаянно пыталась спасти. Она сама кричала мне об этом там, на весах, давясь слезами и отчаянием. И вот теперь ей прямым текстом предлагают уйти туда, где её страшный дар будут ценить как спасение, а не проклинать как приманку. Где её саму наконец-то будут беречь.
— Ариана, — хрипло сказал я. И всё. Больше ни слова. Никаких уговоров «не смей», никаких криков «он врёт как дышит». Одно только имя. Я не имел никакого морального права её держать. В этом мире каждый сам выбирает, с кем ему дойти до конца, — эту простую истину я вызубрил собственной шкурой.
А выбор у неё сейчас был самый что ни на есть настоящий. Вот в чём заключался весь неподдельный ужас. Не выбор между красивыми, но пустыми словами о верности и подлым предательством. Выбор между жизнью и смертью. Взаправду. С Эриком — лекарь, сытые крепкие люди, вода вдоволь и тихий, безопасный обход до самого выхода. Дойти целой. А с нами — гниющая, саднящая дыра в боку, шесть глотков тёплой воды на дне бурдюка и бронированная тварь размером с дом прямо поперёк дороги. Любой человек в здравом уме встал бы и ушёл с Эриком. И я, наверное, ушёл бы первым.
Сандра рядом со мной стояла не дыша. Она тоже всё слышала. Слышала и то, что Эрик даже мельком не взглянул в её сторону, не позвал и никогда не позовёт. «Слепую не беру». Для Эрика её не существовало в природе. Она была даже не балластом — пустым местом, на которое не тратят и кислорода. Сандра ждала решения Арианы и молчала, изо всех сил стараясь не выдать своего страха и не стать гирей на чужой чаше весов.
— Нет, — произнесла Ариана наконец. Голос был тихим, шелестящим, как сухой лист, но сквозь пелену боли в нём пробилась та самая стальная, негнущаяся струна, что звенела в ней после весов. — Спасибо за воду, Норд. Но за слово — нет. Я уже выбрала своих. Один раз, там, на колодце, меня звали в долю… и слепую не взяли. А эти двое — взяли. Я хорошо помню, кто за меня платил.
Эрик только пожал плечами. Лицо его даже не дрогнуло, будто он и не рассчитывал на другой ответ. Он легко, по-кошачьи поднялся на ноги. Но я видел по его глазам — он не отступился. Аккуратно отложил в сторону. Такие, как он, никогда не бросают то, что присмотрели. Они умеют ждать. Они терпеливо ждут, пока ты ослабнешь настолько, что сам упадёшь им прямо в руки.
— Раз так, тогда к делу, — деловито сказал Эрик, словно отряхнув руки от невидимой пыли. — Слушай план, водник. План хороший. Я над ним всю лощину башку ломал.
И он выложил всё как на духу. И план, чёрт его подери, был действительно хорош. В этом-то и заключалась главная беда — в его холодной, безупречной эффективности.
Царя не взять нахрапом, в лоб. И в примитивную, грубую ловушку его не загнать — тварь слишком хитрая, раскусит сразу. Значит, выход один: его надо гнать. Гнать именно туда, куда нужно нам, измотать до пены, а потом вывести прямо на выставленные копья. У той самой расщелины, которую я ещё недавно приглядел для своего несостоявшегося обвала, было узкое, как бутылочное горлышко, место. Туда его и следовало запихать. В самом горле поставить всех копейщиков — пожилого, Пита с его здоровенной рогатиной, всех, кто покрепче в плечах. Упереть древки копий в глухой камень, намертво, чтобы не дрогнули, рогатиной вверх. А гнать эту многотонную гору брони на острия должны загонщики. Лёгкие. Быстрые. Шумные.
Они будут кружить вокруг твари, как назойливая мошкара. Колоть, орать, дразнить, тыкать в морду факелами. Ариана обеспечит вспышки. Короткие, резкие, злые. Не маяк на всё ущелье, чтобы созвать всю нечисть с округи, а точечные удары слепящего света прямо по глазам царя. Чтобы ослепить, взбесить в край и заставить пятиться к узкому горлу, прямо на упёртые в камень копья. Царь, как и любая местная тварь, всегда бросается за теми, кто его колет. Загонщики отскакивают в самую распоследнюю секунду. Ослеплённый, взбешённый царь на полном ходу, всем весом влетает грудью на выставленный частокол. А мы наваливаемся с боков и добиваем.
А мне в этом гениальном плане Эрик отвёл особое, почётное место. Он понятия не имел, что такое моя тьма, — но он отлично, в мельчайших деталях видел, на что она годится в бою у дома-храма. И он ювелирно вписал её в свою схему, даже не называя по имени.
«Ты, водник, стоишь в самом горле. Рядом с копейщиками. В тот момент, когда эта туша налетит на вас — делай то, что ты там умеешь. Придержи его. Зажми. На один-единственный счёт, на полсчёта, только чтобы дать нашим копьям войти под броню поглубже».
Он даже не поинтересовался, как именно я это сделаю. Ему было глубоко плевать, как это работает. Его интересовал исключительно конечный результат: навалиться невидимым прессом на тварь ровно в нужную секунду, чтобы стальные наконечники нашли мягкие стыки под непробиваемыми хитиновыми пластинами. То самое, что я уже проделывал сегодня с переростками. Всё сходилось. Складно до тошноты. Загонщики дразнят и гонят, свет слепит, моя тьма парализует рывок, копья бьют точно в стык. Весь мой выстраданный кровью и потом опыт, вся наша израненная троица были аккуратно, по ранжиру разложены по полочкам его холодного, стерильного расчёта, как удобный инструмент в ящике мастерового.
Даже Сандре он место выделил, хотя понятия не имел, что она умеет слушать землю. «Слепая пусть сидит в сторонке у копий, чтоб под ногами не путалась». Кусок балласта, которому отвели тихий угол. А она бы услышала тяжелые шаги царя за сотню шагов, раньше любого их зрячего, самого головастого дозорного, — но Эрик об этом не догадывался, и догадываться не желал.
— Загонщики — вот стержень, — втолковывал Эрик, чертя пальцем в стылом воздухе схему. — На них всё держится. Они обязаны подвести его вплотную к остриям и чисто уйти. Тот, кто замешкается хоть на миг — покойник, царь его смахнёт, и не подавится. Но если ребята отработают как надо, без сучка и задоринки — мы завалим эту тушу малой кровью.
— Малой кровью, — эхом отозвался я. — Чьей именно?
— Какая к чёрту разница? — Эрик вскинул брови. В его всегда ровном, как гладь озера, голосе впервые прорезалось искреннее удивление, будто я сморозил откровенную глупость. — Загонщиков, конечно. Их для того в отряде и держат.
И вот тут я услышал по-настоящему. До самых кишок пробрало. Я понял, что на самом деле скрывается за его красивыми словами «доля по работе».
Загонщик — это не человек. Это работа. Смертельно опасная работа за призрачную долю воды. Кто-то должен бегать под смертоносным жалом гигантской твари только для того, чтобы кто-то другой мог с безопасного расстояния воткнуть в неё копьё. И если этот загонщик вдруг споткнётся и не успеет увернуться — это вовсе не трагедия. Это не беда. Это просто издержки производства. Расходный материал. Точно такой же, как те мелкие переростки из выводка, которых царь небрежно смахивал клешнёй, а остальные сородичи тут же пожирали.
Холодный план. Выверенный до миллиметра, чистый, эффективный как топор мясника. И я, стоя в пыльном углу, с истекающей кровью Арианой и шестью жалкими глотками воды на троих, стоял и кивал. Потому что план, зараза, работал. Потому что никаких других планов не было и быть не могло. Потому что мне до кровавого зуда в пальцах хотелось наконец-то завалить эту мерзкую гору хитина и добраться до воды, и ради этого я был готов проглотить чужой ледяной счёт.
Тьма у меня под рёбрами лежала тихо-тихо. И довольно, сыто урчала. Ей этот расклад нравился. Ей вообще всё это очень нравилось.
И самым страшным во всём этом было то, как легко всё укладывалось в голове. Я-то ждал, что мне придётся с собой бороться. Ломать себя через колено, стискивать зубы, соглашаясь на сделку. А на деле оказалось до омерзения легко. Достаточно было перестать спорить. Просто признать вслух, что Эрик прав. Что мир устроен именно так, а не иначе: слабых тратят, сильные доходят до конца. И что мне повезло — я в числе сильных, я стою у безопасных копий, я не в загонщиках. Один кивок подбородка — и тёплая, сговорчивая волна облегчения уже разливается по хребту, и страх отступает, и больше ничего не болит. Вот так они и становятся Эриками. Не от врождённой злобы и не от желания убивать. От банальной усталости. И от животного облегчения. От понимания того, что так — просто легче выжить.
Я почти сдался. Почти распахнул двери и впустил это в себя до самого дна. Но где-то там, глубоко внутри, под довольным урчанием тьмы, под звонким и ясным холодным расчётом, что-то моё — старое, въедливое, приютское — уже знало правду. Я знал, что пожму ему руку. Приму его блестящий план. Пойду и свалю вместе с ним царя.
А вот по чужим головам, ломая чужие шеи ради собственной шкуры, я не пойду. Где-то внутри этого складно расписанного плана пролегала невидимая черта, которую я не переступлю. Я ещё не видел её, не знал, где именно она начертана на песке, но точно знал — она есть. И что в тот момент, когда я в неё упрусь, я сломаю весь его идеальный расчёт, хотя сам ещё понятия не имею, как именно это сделаю. Но Эрику об этом пока знать было совершенно не обязательно.
— Ну что, по рукам? — Эрик протянул мне широкую, мозолистую ладонь.
Я смотрел на неё и медлил. И только для того, чтобы хоть немного потянуть время, чтобы не бить по рукам прямо сейчас, я задал вопрос, который для самого дела не имел уже никакого значения:
— Загонщиков-то сколько у тебя набралось?
— Четверо, — Эрик пожал свободным плечом. — Хватит за глаза. Они лёгкие, шустрые.
— Покажи.
Эрик удивлённо прищурился. Он не понимал, на кой чёрт мне на них смотреть, но коротко мотнул головой гимназисту. Тот что-то шикнул в темноту, и из задних рядов ватаги нехотя, подталкиваемые тычками в спину, вышли вперёд загонщики. Те самые мелкие силуэты, что маячили в тени. Те, что были ниже копий.
Дети.
Им было от силы лет по двенадцать. Столько же, сколько было нам. Мне, Сандре, Ариане в тот проклятый день, когда нас, как безымянный скот, грузили в эшелон. На них висели грязные казённые робы не по росту, нелепо стянутые обрывками верёвок на талии. Босые ноги сбиты в кровь о камни, покрыты коркой засохшей грязи. Один из них — совсем мелкий, тощий, с цыплячьей вытянутой шеей — двумя руками сжимал обломок древка, который был длиннее его самого. Он смотрел на меня снизу вверх пустыми, выцветшими глазами. В них не осталось ничего детского. Это были глаза человека, который твёрдо и окончательно понял, что он — расходный материал, кусок мяса на убой, и именно поэтому навсегда перестал плакать.
Я слишком хорошо знал этот взгляд. Я сам точно так же пялился в стену в приюте. Этим взглядом глядят те, кого официально списали и назначили в паёк для других.
Это были мы. Год назад, на пропахшей гарью и безнадёгой узловой станции, нас вот точно так же заталкивали в вагоны — сброд никому не нужных двенадцатилеток в мешковатых робах, с пустыми глазами. А кто-то взрослый, сытый, одетый в целую куртку, стоял с планшеткой, считал нас по головам и решал, кому в какой котёл отправляться. Эрик в тот день ехал в головном вагоне. Он смотрел на нас, проходя мимо, и скользил взглядом как по сломанной мебели, которую везут на растопку.
Ничего не изменилось. Он и сейчас ехал в своём комфортном головном вагоне. Только теперь этим вагоном была вся эта проклятая изнанка мира, а сломанной мебелью — вот эти четверо заморышей с палками, которых он собирался хладнокровно погнать под клешни и жвала твари размером с дом. Только ради того, чтобы кто-то постарше, поумнее и посильнее смог дойти до спасительной воды, отделавшись «малой кровью».
А я ведь только что стоял и мысленно пожимал руку этому плану. Стоял тут, кивал, как болванчик, высчитывал углы и прикидывал, как сподручнее завалить тварь. Я уже занёс ногу, чтобы забраться в этот головной вагон и сесть на скамейку рядом с Эриком.
— Вот этих? — переспросил я. Собственный голос показался мне чужим. Скрежещущим, как камень о камень.
— Этих, — не моргнув глазом, спокойно подтвердил Эрик. — А что тебя смущает? Тела лёгкие, бегают быстро. Из-под жала такой шкет увернётся втрое быстрее, чем взрослый мужик. А если вдруг и не увернётся — потеря невелика.
Потеря невелика.
Я неотрывно смотрел на этого мелкого с обломком копья. На его выгоревшие, пустые глаза. И тьма внутри меня вдруг шевельнулась. Впервые за весь этот бесконечный, кровавый день она шевельнулась не от сытого, ленивого довольства, которым кормилась все эти часы. Она шевельнулась от злости. От очень, очень холодной, первобытной злости.
Вот она. Та самая черта. Черта, которую я нащупывал минуту назад и никак не мог разглядеть. Вот она, прямо передо мной — в виде четырёх измождённых детей с палками в дрожащих руках, которых сытый, уверенный в себе ублюдок в целой куртке собирался гнать на верную смерть. Чтобы самому дойти до воды с чистыми руками. По этой черте ровно пополам разламывался весь хитроумный устав Эрика. Вся гнилая приютская арифметика выживания. Вся та удобная, тёплая дрянь, которую нашёптывала мне моя тьма.
И я понял, что не переступлю через неё. Чего бы это ни стоило. Даже если из-за этого к чертям собачьим рухнет весь его идеальный план. Даже если мы все тут ляжем костьми на этих камнях.
Но сначала нужно было свалить царя. А для этого мне придётся пожать ему руку.
Эрик всё так же стоял с протянутой ладонью, ожидая, когда я отвечу на рукопожатие. Терпеливо. Без суеты. Он умел ждать. Все хищники на этой изнанке умели ждать своего часа — и тот многотонный царь в ущелье, и Эрик.
Я протянул руку.