К книге
Воины сновидений 1Глава 15. Голос
25%
Глава 15. Голос
15

К подъёмной вспышке правая ладонь раздулась в уродливую лиловую подушку. Кожа на ней натянулась до такого маслянистого, мёртвого блеска, что не стало видно ни пор, ни глубоких, навсегда въевшихся в сгибы грязных морщин. А внутри рваными, тяжёлыми толчками бился чужой, обжигающе горячий пульс. Будто под кожу мне зашили небольшую, но вконец взбесившуюся жабу, и она теперь яростно рвалась наружу, пинаясь в каждое воспалённое сухожилие. Пальцы распухли так, что напоминали перетянутые грубыми нитками кровяные колбаски. Они гнулись через два на третий, да и то с сухим, отвратительным скрипом в суставах, словно я пытался согнуть промёрзшие насквозь мёртвые ветки, готовые вот-вот с треском переломиться. Боль отдавала от запястья прямо в шею, простреливая локоть и плечо при каждом, даже самом мелком и неловком движении. Ладонь горела, как брошенная в угли, и от неё явственно тянуло дурным, сладковатым запахом гнилушки. Там, в нормальной, оставленной нами реальности, лекарь уже давно отхватил бы мне её по самый локоть, чтобы спасти остальное, но здесь отрезать было некому.

Великолепно. Просто великолепно. Так и воевать. Самое время для подвигов и героических маршей.

Тяжёлое боевое копьё пришлось переложить в левую руку. Левая немедленно и предсказуемо обиделась на такое резкое повышение по службе: массивное дубовое древко ходило в ней, как чужое, привычный баланс потерялся напрочь, а слабая кисть то и дело норовила соскользнуть с потёртой ременной обмотки, давно пропитанной моим же старым потом. Я помахал копьём для пробы, неуклюже разрезая густой, спёртый воздух, попытался сделать короткий выпад вперёд — и чуть не съездил себе же тупым концом древка по левому уху. Зло, тихо выругался сквозь стиснутые до скрипа зубы, проклиная и свою неуклюжесть, и эти бесконечные чёрные пустоши. Решил, что если вдруг придётся отбиваться насмерть, колоть буду с двух рук разом, навалюсь всем весом, а там будь что будет. Обе руки плохие, обе сейчас деревянные и чужие, но в сумме, глядишь, сойдут за одну приличную. Если очень, очень сильно повезёт.

В Песках, впрочем, по-настоящему везло одним мертвецам, да и тем далеко не всем — некоторых тут доедали с таким особым, методичным тщанием, не оставляя даже костей, что и позавидовать им было некому. Эти области никогда не отличались милосердием.

— Далеко до огня? — спросила Сандра.

Она сидела на корточках в трёх шагах от меня и привычно увязывала свой походный лоток. Слепая девчонка делала это с раздражающей, выверенной до мелочей точностью: всё строго по своим местам, каждый сложный узел проверен тонкими пальцами дважды, жёсткие стяжные ремни подогнаны впритык, чтобы ни одна пряжка не болталась и не звенела на ходу. Сборы у неё всегда выходили и лучше, и быстрее моих, даже в те далёкие благословенные времена, когда у меня штатно работали обе руки и свежая голова. А теперь я мог только криво сидеть на быстро остывающем чёрном песке, баюкать свою лиловую пульсирующую клешню на груди и мрачно смотреть, как её быстрые, покрытые мелкими старыми шрамами пальцы летают по застёжкам, словно зрячие деловитые пауки.

— По прямой — два дня тяжёлого хода, — прикинул я, до боли в глазах вглядываясь в серую, давящую хмарь впереди. — Если, конечно, без гостей на дороге.

— У нас бывает без гостей? — ровно отозвалась она, с силой затягивая очередную упрямую пряжку на лотке. Её голос прозвучал так же буднично, как если бы мы торговались на ярмарке за горсть сушёных слепней.

— Бывало. Один привал. — Я встал, мучительно морщась от стрельнувшей под чашечку колена боли, левой рукой криво и косо затянул ремень своего собственного лотка, едва не вывернув при этом здоровое плечо. — До сих пор его вспоминаю с нежностью и слезой умиления. Исключительный был день. Чуть со скуки не помер, так было тихо.

Перед выходом мы выпили по четыре глотка.

Это была наша новая, жестокая дневная норма броска, которую я назначил сам, лично, и сам же теперь собирался ненавидеть до следующей серой «ночи». Вода в старой помятой армейской фляге давно скисла, густо отдавала горькой глиной, ржавчиной и прелой кожей, но пересохший, покрытый жёсткой царапающей коркой язык жадно слизал её с нёба прежде, чем я успел по-настоящему распробовать мерзкий вкус. Четыре крошечных глотка. Курам на смех. Ровно столько, чтобы не сдохнуть от обезвоживания прямо здесь и сейчас, и слишком мало, чтобы почувствовать себя живым человеком, по жилам которого течёт кровь, а не песок. Вода просто упала в сведённый спазмом желудок тяжёлой каплей и мгновенно исчезла, оставив после себя лишь саднящее, ноющее чувство страшной потери в пересохшем горле.

Белый свет за долгую «ночь» не сел.

Я проверил его с песчаного бруствера нашей мелкой лёжки, как обычно проверяют языком больной ноющий зуб: с глубокой опаской, каждую секунду ожидая острой простреливающей боли, но совершенно не в силах удержаться. Пятнышко стояло над дальним неровным краем песков — белое, ровное, неправдоподобно чистое. Совсем чужое здешним мутным, грязным зарницам, от которых на целые мили вокруг несло озоном и гнилым тленом. На моих глазах оно чуть просело, мелко и жалобно дрогнуло, будто споткнувшись о невидимый камень, и снова, с видимой чудовищной натугой, встало в полный рост. Живое. Всё ещё живое. Значит, тот, кто сидит там, в центре этого белого столба, ещё дышит, упирается ногами в песок и из последних силёнок цепляется за жизнь, отказываясь отдавать её темноте.

Дорога к нему лежала прямо через мёртвую целину — наискось от набитого тысячами ног безопасного жёлоба, мимо иссякшей жилки старой тропы, прямо по голому, выморочному месту. Путь был прямой, как бросок копья. Словно дорога на врата, только никаких врат там впереди не предвиделось, лишь чужой затухающий костёр чужой жизни. Ни острых скалистых гряд, за которыми можно спрятать спину и перевести дух. Ни случайного крупного валуна, чтобы привалиться саднящим плечом. Ни щербатых, поросших чёрным мхом руин старого мира, дающих хоть какую-то призрачную тень. Только ровный, мелкий, как труха, чёрный песок во все стороны, до самого горизонта, под низким, давящим серым небом, от тяжести которого хотелось навсегда вжать голову в плечи. И на всём этом гигантском открытом блюдце — только мы. Два медленных, едва ползущих пятнышка с тяжёлым лотком, нелепым дубовым копьём и огромной кучей неоплаченных долгов.

Ещё там, в приюте, я однажды видел, как крупный рыжий таракан в глухой панике несётся через середину огромного стола в столовой, когда над ним уже неожиданно зажгли яркую лампу. Он мчался, отчаянно вжимаясь панцирем в щербатые доски, залитые вчерашним супом, перебирая лапами так, что они сливались в одно размытое пятно. И, кажется, он отлично понимал, что гол, одинок и виден со всех сторон любому, кто захочет его прихлопнуть тяжёлым башмаком. Теперь я на своей собственной шкуре знал, что та усатая тварь тогда чувствовала. Я бы тоже сейчас с превеликим удовольствием побежал под плинтусом, в спасительной пыльной тени, прячась от чужих глаз. Но плинтусов в Песках не водилось отродясь. Здесь всем нам приходилось ходить прямо по столу.

Мы шагали уже долго. Сапоги тяжело, с противным хрупом вязли в рыхлой чёрной крупе по самую щиколотку, выматывая икры и заставляя бёдра гореть огнём, когда Сандра впервые за весь этот долгий переход подала голос.

— Справа чисто, — ровно сказала она.

Шаг её был на удивление гладким, экономным, почти скользящим над песком. Она тратила на движение ровно столько сил, сколько было необходимо, ни каплей больше. Старая слепая привычка беречь себя в мире, который только и ждёт, когда ты оступишься и упадёшь.

— Сзади чисто. Слева ни шороха. Я давно столько не слышала, Марк.

— Чего не слышала? — хрипло спросил я. Горло уже начало мучительно саднить от висящей в неподвижном воздухе мелкой пыли.

— Тишины. Тут пусто. Совсем пусто. Нет даже мелкой ползучей твари в песке, ни шороха чешуи, ни писка, ни трения брюха по камням. Идеально тихо.

— Это хорошо или плохо?

— Это дёшево, — сухо отозвалась слепая девчонка, на ходу привычно поправляя сползшую лямку своего лотка. — Есть тут нечего. Значит, и едоков нет. Кормиться некем.

Логика была до отвращения здравая, холодная и безжалостная, и до самого привала я, упрямо стиснув зубы, уговаривал себя в неё верить. Пустошь без едоков — это именно то, что прописал бы добрый лекарь хромой, побитой команде из полутора калек вроде нас. Иди, дыши пылью, переставляй тяжёлые ноги и радуйся, что никому даром не нужен.

Шли мы быстро. Гораздо, несоизмеримо быстрее нашего обычного, выверенного долгими сутками ритма. Я выбрал темп на самой грани того, что сытый, здоровый взрослый выдержит без передышки, — а худая слепая девчонка за моим левым плечом держала его на одном честном слове, упрямой злости и какой-то непостижимой внутренней тяге. Но Сандра ни разу не пожаловалась. Не сбила дыхание. Не попросила идти хоть чуточку тише. Девочку в кольце чужих глаз мы оба прекрасно слышали — точнее, видела её Сандра в своём слепом, непонятном мне зрении, а я одним только нутром знал, что она там есть. И у девочки стремительно кончался огонь.

Что он может окончательно погаснуть раньше, чем мы дотащим туда свои стёртые в кровь ноги, мы вслух не говорили. Незачем было сотрясать пыльный воздух пустыми страхами. Эта дрянная, липкая мысль и так шла с нами третьей, шаг в шаг, дышала холодом в затылок и подгоняла лучше любого надсмотрщика с тяжёлой ременной плетью.

К вечерней вспышке воспалённые дёсны привычно и нудно заныли.

Знакомая тянущая металлическая музыка заиграла где-то слева, шагах в пятидесяти от нашего курса. Вязкий, железистый привкус старой меди отчётливо осел на корне языка, заставляя непроизвольно сглотнуть.

Я резко свернул, потоптался тяжёлыми сапогами по плешке чуть более тёмного, маслянистого на вид песка. Над самой землёй, гудя, как маленькие тяжёлые бомбардировщики, уже нарезали ленивые круги два слепня. Жирные, с фалангу пальца, с тусклым маслянистым панцирем, в котором тупо отражалось серое небо.

— Копаем здесь, — хрипло скомандовал я, с огромным облегчением сбрасывая натирающий спину лоток на песок.

— Правило третье? — Сандра даже не стала переспрашивать. Она уже на ходу ловко разматывала свою чистую портянку, привычно скручивая её в длинный плотный жгут.

— Оно самое. Слепни знают мокрое. — Я со сдавленным стоном опустился на колени и принялся остервенело отгребать сухой верхний песок левой рукой, по-собачьи, отбрасывая его в сторону. Правая висела вдоль тела мёртвым грузом, отзываясь острой, режущей болью в ключице при каждом резком движении плеча. — Сегодня эти толстые летающие сволочи работают на нас.

Яма вышла глубокой, почти по локоть. На самом дне песок наконец стал тяжёлым, ледяным, противно липнул к пальцам густой, грязной массой. Мы осторожно опустили на влажное дно скрученный жгут. Пока серая «ночь» медленно и неохотно ползла к своей середине, портянка по капле, жадно вытягивала скудную влагу из мёртвой земли. Я сидел над ямой, ссутулившись от наваливающегося холода, и методично выжимал её в подставленный котелок. Жгут отдал по три глотка тёплой, густой от земляной взвеси воды — той самой мутной жижи, на которую в подворотнях Лодена и бродячая паршивая псина не подняла бы ногу. Но здесь, на мёртвой чёрной целине, эта земляная кровь шла куда дороже чистого серебра и полновесных крон.

Остальное, что удалось нацедить, выкручивая влажную портянку почти до сухого треска ткани, я бережно выжал в нашу флягу к самому утру. Вышло четыре глотка с небольшой горкой. Курам на смех добыча. Зато из этой выморочной целины мы выходили не пустее, чем вошли, — а такое чудо в Песках полагается записывать красными чернилами в очень хорошие, исключительно удачные дни.

Ужинали мы тут же, сидя у выкопанной ямы.

Меню было по-королевски изысканным: по полполоски жёсткого, как старая подошва, сушёного мяса да по паре слепней, ловко пойманных Сандрой прямо над влажным песком. Слепни омерзительно хрустели горьким хитином, брызгали на язык чем-то терпким и кислым, но хоть немного глушили режущий желудок голод, а выбирать нам давно не приходилось. Запивали добытой из ямы водой. Тёплой, отдающей гнилой тиной и железом, с мерзко хрустящей на зубах мелкой глиной, зато не из фляги. Флягу мы берегли как зеницу ока.

Белое зарево вдали к глубокой «ночи» заметно подросло. Оно уже не висело крошечным пятном над самым краем песков, а грузно, тяжело лежало за ним, растёкшись шире и ниже. И когда оно в очередной раз проседало под чьим-то невидимым тяжким натиском, сам край чёрной земли на долгий, судорожный вдох пропадал из моих глаз.

Я тупо жевал волокнистое, неподатливое мясо и ровным, лишённым всяких эмоций голосом рассказывал Сандре, как этот далёкий свет дышит. Я видел по её бледному, сосредоточенному лицу: она жадно ловила мои сухие слова из темноты и вязала из них свою собственную картинку — без света и цвета, из одних только тяжёлых «встало» и «село», из затухающего, рваного ритма чужого угасающего сердца.

— Сколько ему осталось, думаешь? — спросила она ровно.

— Не знаю. Каждый раз встаёт чуть ниже. Силы уходят, это видно невооружённым глазом. — Я потянулся и подоткнул жёсткий край лотка ей под спину, чтобы не так тянуло стылым холодом от ночного песка. — Идём с подъёмной вспышки до упора, пока ноги не отвалятся. Если крупно повезёт, к следующей «ночи» будем смотреть на этот свет снизу вверх.

— А если не повезёт?

— Тогда пойдём в темноте. На память и на ощупь. Спи давай. Нам ещё шагать и шагать, стирая подошвы в ноль.

Лёжку мы выкопали тут же, в шаге от влажной выеденной ямы: узкую, мелкую траншею на двоих. Лоток и кучу выкопанного мокрого песка положили бруствером со стороны колючего ветра. Первая смена была Сандрина — ей после долгой ходьбы засыпать всегда было труднее, тонкие ноги гудели от усталости. Я лёг на спину, осторожно пристроил горящую лиловую ладонь на грудь повыше, чтобы меньше дёргало кровью в такты пульса, закрыл глаза и провалился в густую вязкую черноту сразу, без единой мысли.

Разбудила она меня точно по уговору.

Без малейшей тряски, без лишних слов: двойное жёсткое, болезненное сжатие ледяных пальцев на моём левом плече. Я открыл глаза в серую ночную мглу и спросонья не сразу понял, что не так. Почему так глухо, так невыносимо тихо? Потом дошло. Сандра не дышала. Она сидела рядом со мной в траншее, замерев каменным изваянием, и затаила дыхание, чтобы всей кожей, каждым оголённым нервом слушать пустоту.

А потом пустота заговорила, и я услышал всё сам.

— Э-э-эй! — кричали в песках.

Голос доносился издалека, слева, сильно в стороне от нашего оставленного следа. Голос был человеческий. Мальчишеский, ломкий, сорванный до сиплой хрипоты.

— Сюда-а! Здесь лю-ди-и!

Меня подбросило с холодного песка раньше всякой разумной мысли. Люди. Живые. Здесь, в чёрной заднице мира, в двух долгих сутках тяжёлого хода от ближайшего поля, где мы не встретили ни единой живой души, кроме сутулых носильщиков и их зашитого в глухой сон груза. Живые!

Я уже жадно набрал в грудь колючего ночного воздуха. Уже приоткрыл рот, чтобы гаркнуть во всю лужёную глотку, окликнуть, отозваться, кинуться на помощь. Кажется, даже приподнялся на здоровом локте, откидывая край куртки, — и тут ладонь Сандры с пугающей силой легла мне на рот. Сухая, твёрдая, пахнущая дорожной пылью рука вдавила мне губы в зубы без всяких сантиментов и долгих церемоний.

— Слушай, — выдохнула она мне прямо в ухо. Дыхание у неё было ледяное, паническое. — Просто слушай.

Я сглотнул вставший в горле жёсткий ком, коротко кивнул, и она медленно, с неохотой убрала руку. Я остался лежать, щекой прижавшись к острым крупинкам песка, и слушал мрак.

— Э-э-эй! Сюда-а! Здесь лю-ди-и!

Слово в слово. Та же самая высота тона. Тот же надрывный, болезненный излом на слове «лю-ди» — голос невидимого мальчишки подломился на нём в точности так же, как в первый раз. На том же самом месте, на ту же самую глубину срыва. И отчаянной, бьющейся человеческой надежды в этом крике было ровно столько же. Ни на каплю больше, ни на каплю меньше. Отмерено по строгой линейке.

Так не кричат во второй раз, когда не дождались ответа. Во второй раз, когда тебе до судорог в животе страшно и ты один в кромешной темноте, кричат куда хуже. Со злой слезой, с нарастающей дикой паникой, срываясь в постыдный визг, надрывая связки до кровавой пены на губах. А этот зов был ровный, гладкий — жуткая восковая отливка, бережно снятая с чужого смертного ужаса.

— Между словами нет вдоха, — еле слышно шепнула Сандра. Пальцы её, намертво вцепившиеся в моё запястье, были холоднее ночного ветра. — Он кричит и не добирает воздуха. Вообще. Человек так не может, Марк. И там, где кричат… там пусто. Ни лапы, ни дыха, ни шершавого брюха по камням. Ни сердца. Я слышу этот крик ясно, вот как тебя сейчас, а самого крикуна не слышу. Там никого нет.

— Пустое место, — одними пересохшими губами произнёс я, отчётливо чувствуя, как по хребту медленно ползёт колючая ледяная испарина.

— Пустое место зовёт людей, — эхом отозвалась она. И, помолчав, вслушиваясь во мрак с болезненным напряжением: — Голос настоящий. Он был. Когда-то.

Вот от этого её тихого «был» меня и пробрало по-настоящему, до самых печёнок. Где-то, когда-то какой-то безымянный перепуганный мальчишка, отбившийся от нашей или не нашей партии, кричал эти самые слова по-честному. В полный голос, захлёбываясь слепым ужасом, с той последней, жгучей надеждой, на какую у него ещё хватало дыхания в сдавленных, саднящих лёгких.

Степь его услышала.

И степь взяла этот отчаянный крик себе. В свою бездонную чёрную копилку. Точно так же, как пару дней назад мёртвое поле жадно взяло моё брошенное в пустой воздух «прости» — целиком, с потрохами, с надеждой, забрало насовсем и не отдало ни звука в ответ. Я уже встречал эту породу. Тогда, на поле домов мёртвых, голос гнался за мной, нахально надев моё же слово, как чужую куртку с плеча, и я кровью и собственными треснувшими рёбрами выучил тогда: они носят чужое. Старое. Прозвучавшее. А вот что в итоге стало с тем мальчишкой, чьим голосом теперь так складно и умело говорила темнота, я очень надеялся никогда в своей жизни не выяснить. И уж точно не увидеть своими глазами.

Мы лежали в неглубокой копанке, плотно вжавшись животами в холодный песок, и слушали, как нас зовут на убой.

Крик повторялся через мерные, абсолютно одинаковые промежутки. Я начал считать про себя: один, два, три… На счёте «сорок» он приходил снова, точно по расписанию, бил по натянутым нервам, как заведённые часы, без капли жалости. В промежутках над чёрной целиной стояла полная, звенящая тишина. То, что кричало чужим мёртвым голосом, не переступало с ноги на ногу в нетерпеливом ожидании, не чесалось, не сглатывало вязкую слюну, не дышало. Оно просто работало. Как терпеливая, распахнутая ловушка.

Потом крик смолк. Я лежал, тупо вперив взгляд в серое низкое небо, успел досчитать до восьмидесяти и по-детски, глупо начал надеяться, что оно ушло искать поживу в другом месте.

Зря. Зов вернулся — теперь уже справа, и гораздо, гораздо ближе. И я готов был поклясться собственной головой, что это тот же самый мальчишка, тот же сорванный ломкий излом на «лю-ди».

— Другое место, — выдохнула Сандра, ещё сильнее сжимая моё запястье, так что острые ногти впились в кожу до крови. — Тоже совсем пустое. Их там два.

Два. А может, и весь десяток. Мы не могли знать. Они стояли по сторонам от нашего следа в непроглядном мраке и звали нас — терпеливо, ласково, отмеренно. На одной и той же бережно сохранённой чужой надежде, которой у них было запасено вдоволь на целую вечность. Иди на крик, глупый уставший человек. Тут люди. Тебя очень ждут. Иди сюда, и мы с интересом поглядим, как ты будешь кричать, чтобы пополнить нашу богатую звуковую коллекцию.

Своё дурное, рвущееся из горла «здесь!» я держал за крепко стиснутыми зубами до самого утра. Оно рвалось наружу само, помимо воли, — особенно в тот глухой предрассветный час, когда мёртвый голос начал правдоподобно, дьявольски искусно уставать. Оно, оказывается, и уставать умело. К концу долгой серой «ночи» крик заметно просел, охрип, пошёл с сиплой, жалобной трещиной, совсем как у живого человека, который кричит уже очень давно и безнадёжно сорвал горло. Только вот трещина каждый раз была одна и та же. На одном слове, на одной жалобной ноте. Заученная, застывшая мёртвая трещина. Вызубренная наизусть усталость сломанного инструмента.

А под самое «утро», когда небо начало чуть заметно светлеть мутной серостью, степь решила зайти с козырей.

— Во-оды-ы… — жалобно, тоскливо нараспев позвало слева, издалека.

Другой голос. Девчоночий, тонкий, вымотанный в край, мелко дрожащий от слабости и боли.

— Иди сюда-а… у нас е-есть вода-а…

Вот на этом меня и подняло бы с песка, будь я один. На одних «людях» я ещё держался: чего на самом деле стоят люди в этой пустыне, когда жрать нечего, мы уже выучили на своей шкуре; цена им была ломаный грош в базарный день. Но вода. Одно короткое слово «вода» весило здесь, на высохшей до звона чёрной целине, больше всех остальных слов человеческого языка, вместе взятых. Я успел увидеть её всю в один миг — пузатую влажную флягу, покрытую испариной, мокрую льняную тряпицу на потрескавшихся губах, тяжёлый живительный глоток, текущий по воспалённому горлу, — прежде чем опомнился. Тряхнул головой. И услышал то, что слушать был обязан.

Между словами никто не дышал. Девчонка не всхлипывала. Не глотала судорожно воздух. Просто ровный, чистый, идеальный звук, подвешенный в пустоте.

— Когда-то какая-то девочка стояла у воды и звала своих, — сказала Сандра еле слышно, и голос её чуть дрогнул. — Делиться звала. Не пила сама втихаря, забившись в щель, а звала остальных. Вот этим самым голосом.

Я не ответил. Отвечать было нельзя, малейший звук выдал бы нас с головой. Да и нечем было: горло пересохло так, что стенки слиплись намертво, и пересохло вовсе не от жажды. От накатившего животного ужаса.

Правило четвёртое сложилось у меня в голове к самой подъёмной вспышке. Само собой. Из липкого холодного пота и сухого безжалостного счёта — родом из того же тёмного приютского угла, откуда вылезли и первые три.

Живой голос дышит. Хочешь идти на зов — сперва услышь вдох. Нет вдоха — нет человека. Есть только тварь, которая носит чужой голос, как мародёр носит снятые с остывающего трупа сапоги.

Аккуратное правило. Короткое, как удар ножом. И ложилось оно ровно рядом с тем, бесправильным, безномерным, что я на своей крови выучил на поле мёртвых: те, кто носит чужое, старое, прозвучавшее, — слепы к живому. Им подавай уже сказанное. Два кусочка одной и той же страшной науки, и оба про одну гнилую породу. Я начинал понемногу её распознавать.

— Запомнила, — сказала Сандра много позже, когда я хрипло, едва разлепляя губы, проговорил это новое правило вслух.

Мы уже были на ходу, быстро отмеряя шаги подальше от гиблого места.

— Михелю бы понравилось. Он любил такие. Короткие и чтоб сразу насмерть.

— Это правило стоило нам полной ночи сна перед тяжёлым переходом, — буркнул я, зло поправляя лямку на натёртом до кровавых волдырей плече. — Дорого вышло.

— Дёшево, Марк, — не согласилась она. Она шла чуть позади, твёрдо держа руку у меня на плече, вслепую читая мою напряжённую спину. — Дёшево. Ты ведь чуть не ответил там, в яме. Я чувствовала, как ты дёрнулся.

Спорить я не стал. Она была кругом права. Чуть не ответил. Будь я один, не ляг её сухая жёсткая ладонь мне на рот вовремя, — я бы радостно гаркнул, и моё дурное «здесь» ушло бы прямиком в чужую вечную копилку голосов. А следом, уверенно и неотвратимо правя по моему голосу, к копанке бесшумно пришло бы то, что эти коллекции собирает и заботливо хранит в песках.

Сандра спала вполуха, даже оглохнув после видения, а тут, на открытой выморочной целине, не спала вовсе. Её уши работали за нас двоих на износ. Я задолжал этой слепой девчонке уже столько своих никчёмных жизней, что давно бросил их считать. Всё равно не расплачусь. Никогда.

* * *

«Утро» началось с солидного, выматывающего крюка. Оба пустых места, что звали нас девчоночьим и мальчишеским голосами, я обвёл по широкой дуге, забирая от каждого источника звука шагов на триста, не меньше. Дуга безжалостно съела наше драгоценное время, а мы и так непозволительно опаздывали к угасающему огню.

Потом чёрная целина взяла свою справедливую плату за вчерашнюю дикую гонку.

Ноги отяжелели, налились свинцом задолго до вечерней вспышки, колени гнулись с откровенным, пугающим хрустом. Правая рука дёргала злой, пульсирующей болью при каждом шаге, отдавая в шею и заставляя зубы скрипеть. Вдобавок кончилось мясо.

Последнюю целую полоску мы по-братски разделили на ходу, не останавливаясь, чтобы не сбивать с таким трудом набранный ритм, и запили двумя жалкими глотками. Я жевал свою крошечную половину долго, остервенело мусоля жёсткие волокна, как учат жевать старики в долгие голодные зимы, чтобы обмануть пустой, сводящий спазмами желудок. И думал, что лоток за спиной отныне везёт только пустой гулкий горшок, запасные портянки да горькие, бесполезные воспоминания о сытости. Запас, который я ещё недавно самодовольно взвешивал на руке и держал за несметное богатство, кончился раньше срока. В самый неудобный, паскудный из дней.

— Слепней почти нет, — сухо отчиталась Сандра по своей живой кладовке. — Шесть. По три на вечер.

— Дойдём до огня — разберёмся, — бросил я сквозь зубы.

— А у огня нас кто-то кормит? Там накрыт огромный стол с белой скатертью?

— У огня нас двое ждут. — Я перехватил непослушное дубовое древко поудобнее, стирая едкий, застилающий глаза пот со лба грязным рукавом. — Девочка. И те, кто вокруг неё сидит. Посмотрим. Кто-нибудь да окажется съедобным. В крайнем случае кости погрызём.

Шутка отдавала кислой желчью и могильным холодом, но Сандра коротко хмыкнула за спиной, и идти стало хоть на полпальца легче. Юмор висельника — единственное, чего у нас никто не мог отнять, даже в Песках.

Глаза появились на втором перегоне после нашего вынужденного крюка.

Первую пару я поймал краем бокового зрения, далеко справа. На гребешке невысокого песчаного наноса, сливавшегося с серой мглой, неподвижно стояли две жёлтые, тускло светящиеся точки. Парные. На высоте, где обычно располагаются глаза у очень крупного, матёрого пса. Я резко довернул голову, вглядываясь, — и точки мгновенно моргнули и погасли. Прикрылись, идеально слившись с темнотой.

— Справа на наносе что-то было, — негромко сказал я, ни на долю секунды не сбавляя шага. — Сейчас нет. Ушло или зажмурилось.

Сандра послушно повернула голову вправо. Долго держала так, чуть наклонив ухо к плечу, вслушиваясь в холодные потоки ветра над песком. Лицо у неё делалось всё отрешённее и пустее.

— Там пусто, — сказала она наконец деревянным голосом. — Прямо как тогда. Помнишь? На гребне, над гнездом.

— Угу. Помню.

— Они опять смотрят, а я опять ни черта не слышу. Ни дыхания, ни скрежета когтей по песку, ни биения сердца. — Она выговорила это ровно, без эмоций, чеканя слоги, как выговаривают страшный, окончательный приговор, с которым уже твёрдо решили жить. — Скажи, когда появятся снова.

Они появились снова через тысячу шагов, теперь уже слева. Та же пара жёлтых тусклых точек, та же высота, та же манера гаснуть, стоило мне вглядеться. А потом справа. Уже две пары разом.

Они не приближались. Не скалились в угрозе. Не отставали. Они просто шли с нами — нашим курсом, легко держа нашу черепашью, надрывную скорость, скользя по гребешкам наносов на своей недосягаемой высоте. И единственным звуком их шествия была мёртвая, глухая тишина в ушах Сандры.

Я решил устроить им проверку.

Молча прибавил шагу, переходя почти на бег, задыхаясь от боли в плече и стирая сапоги в кровь. Жёлтые точки на полсотни шагов отстали — и тут же плавно, без видимых усилий выровнялись. Я резко сбавил темп, едва переставляя стёртые тяжёлые ноги, — и они выровнялись опять, не сократив дистанцию ни на ярд. Я забрал правее, прямо к наносам, где они прятались, — пары беззвучно снялись с гребешков и перетекли на соседние, с издевательской геометрической точностью выдержав то же самое расстояние.

Нас не догоняли, чтобы сожрать. И нас не упускали из виду. Нас бережно держали — на длине невидимого поводка, который они выбрали сами. Больше всего это походило на скучную, привычную, рутинную работу, без всякого кровожадного рвения. Конвой. Нас просто вели.

— Они нас меряют, — доложил я Сандре, с облегчением возвращаясь на первоначальный курс. Бегать по целине было плохой идеей. — Дистанция строго по линейке. Шаг в шаг.

— Зачем?

— Не знаю. Знал бы — спал бы ещё хуже. Если они нас так заботливо пасут, значит, мы идём именно туда, куда им нужно. Делаем их работу за них.

— Пока мы идём, они просто смотрят, — сказал я погодя, сглотнув горькую слюну, когда общий счёт пар по обоим флангам дошёл до четырёх. Восемь жёлтых точек во мраке. Восемь безмолвных, внимательных конвоиров. — А вот что начнётся, когда мы решим сесть и отдохнуть, проверять совсем не хочу.

— Значит, не садимся, — отрезала Сандра.

— Значит, не садимся. До самого конца.

Мы не сели ни на вечернюю вспышку, ни на следующую за ней. Целина к тому часу, слава богам, наконец кончалась. Впереди, поперёк дороги, вырастал длинный пологий песчаный вал, и из-за него в серое небо било чистым белым светом. Зарево стояло уже во всю кромку горизонта, разрезая тьму, как наточенное лезвие.

И оно дышало.

Вставало ослепительным куполом — и беззвучно, тяжело, с явным надрывом проседало вниз. И каждый раз, когда оно проседало, я стискивал зубы до скрежета и прибавлял шагу, волоча за собой уставшую слепую девчонку.

Подъём на вал мы взяли молча, экономя жалкие остатки дыхания в сожжённых лёгких. Песок на склоне оказался плотный, слежавшийся, почти как камень. Идти по нему было несравнимо легче, чем по рыхлой целине, ноги не вязли, и от этого делалось только страшнее. По такому твёрдому песку очень удобно ходить всем. Особенно тем, у кого быстрые тяжёлые лапы и кто умеет не дышать.

С гребня вала открылась огромная котловина.

Свет стоял в самой её середине. Белый ослепительный круг шагов тридцати в поперечнике, ровный, высокий — с хороший двухэтажный каменный дом. Он не метался под ветром, не тёк по песку, как здешние огни. Он стоял тугим светящимся шатром, и край у него был резаный, бритвенно-чистый, без всякой спасительной, привычной глазу полутени. Вот свет, ослепительно-белый, выжигающий глаз, а на волос дальше — кромешная густая темнота, будто топором отрубили. Ни сухих дров. Ни едкого дыма. Ни копоти. В Лодене за один такой вечный фонарь алхимики не глядя отдали бы целую улицу со всеми потрохами.

В середине светового круга, прямо на чёрном песке, сидела фигурка. Маленькая, тёмная на слепящем белом фоне, обхватившая руками худые, острые колени. Живая. Я знал это точно: пока я смотрел, до боли сжав челюсти, фигурка медленно, с чудовищным, зримым усилием подняла голову.

А вокруг светящегося круга плотно сидело кольцо.

Я начал было считать немигающие пары жёлтых глаз во тьме и быстро бросил это гиблое дело. Они гасли, зажигались снова, бесшумно менялись местами, текли во мраке, как густая смола. Восемь? Двенадцать? Пятнадцать? Жёлтые слюдяные точки висели в воздухе по всей окружности, на дьявольски выверенных, равных расстояниях от края света. Ни одна пара не придвигалась ближе к шатру. Ни одна не отступала глубже во мрак. Они просто сидели. И смотрели на пульсирующий, слабеющий свет, как голодные, отлично натасканные псы смотрят на дверь хозяйской кухни, которую им твёрдо обещали скоро открыть.

Свет снова просел. Глубоко, пугающе глубоко, почти до половины своей высоты. Фигурка в центре вскинула тонкие руки — ладонями вверх, отчаянным толчком, всем своим крошечным существом толкая невидимую тяжесть.

Свет содрогнулся и встал. Чуть ниже прежнего.

Глаза по кольцу даже не шевельнулись. Они не бросились вперёд. Они знали истинную цену этому жалкому «встал» куда лучше меня. Они никуда не торопились. Время работало на них, и они умели ждать.

— Рассказывай, — дёрнула меня за рукав Сандра злым, нетерпеливым напряжённым шёпотом. — Что там? Её я слышу, а остальное — нет.

— Огонь стоит. Девочка живая, в самой середине, — хрипло доложил я, не отрывая взгляда от котловины. — Вокруг неё плотное кольцо. Штук десять или больше, считать не выходит, мельтешат. — Я всухую сглотнул, шершавый язык болезненно царапнул нёбо. — Они не нападают. Ждут, когда огонь сядет окончательно. И они правы, Сандра. Он садится. Ей долго не удержать.

— Её саму я слышу, — тихо и страшно сказала Сандра. — Одну на всю котловину. Сердце частит, бьётся в горле, как у пойманной птицы, того и гляди разорвётся. Она там не спит и держит этот свет. Давно держит, из последних сил. — Сандра медленно повела головой по широкой дуге, будто чутким слухом обшаривая непроницаемую темноту, и закончила мёртвым ровным тоном: — А вокруг неё — ничего. Десять тварей, и ни одной не слышно. Полная котловина пустых мест. Без дыхания.

Спускаться туда. Идти к чужому гаснущему огню. В самый центр плотного кольца из пустых мест без сердцебиения. Со слепой девчонкой за плечом, с распухшей нерабочей дубовой рукой, не способной толком держать копьё, и с жалкими шестнадцатью глотками тёплой воды на двоих.

Вся наша вбитая палками приютская наука выживания высказывалась о подобных затеях предельно коротко и непечатно. Я даже вспомнил пару забористых фраз, которые сказал бы наш старый одноглазый надзиратель, увидь он, куда мы собрались.

Я велел приютской науке заткнуться. Здесь она была бессильна.

Далеко внизу девочка снова вскинула руки, отталкивая навалившуюся тьму. Свет содрогнулся и нехотя встал — ещё на ладонь ниже, обнажая кусок чёрного песка. Времени больше не было. Кольцо жёлтых глаз замерло в голодном предвкушении.

Я подставил Сандре левое плечо, плотно накрыл её тонкую ладонь своей здоровой рукой.

— Держись. Веду. Не отставай.

Вниз, в чёрную котловину, к гаснущему свету, мы пошли почти бегом, скользя по сыпучему склону. Навстречу жёлтым глазам.

Предыдущая главаГлава 15 из 60Следующая глава