К книге
Воины сновидений 1Глава 13. Дома мёртвых
22%
Глава 13. Дома мёртвых
13

Спать на камнях, когда у тебя под кожей гуляет озноб, — занятие на любителя. Я к таким не относился.

Огонь мы той ночью не жгли. И не из каких-то там высоких соображений, а из банальной, кристально чистой трусости. Впереди, на полперехода от нас по ущелью, шагали четверо или пятеро крепких ребят. И судя по их литым каблукам и тяжёлому железу, они умели за себя постоять. Раз уж они не постеснялись запалить костёр в полную силу посреди голодных Песков, значит, гостей не боялись. А может, и ждали. Я напрашиваться в гости не планировал. Особенно в качестве дичи.

Мы заползли в глухую каверну под обвалившейся грядой, втиснулись туда впотьмах и просидели спина к спине до самых зарниц. Острый камень немилосердно впивался мне под рёбра. Я лежал, стискивал древко копья побелевшими пальцами и слушал темноту за двоих. Сандра свою часть ночи отстояла честно, а потом всё-таки провалилась в короткую рваную дремоту. Её колотило мелкой дрожью, она вздрагивала во сне, как побитая собака. Будить я её не стал. Пусть хоть так.

Пустыня в ту ночь гуляла вовсю. Шорохи, скрипы, шелест сухой породы. Где-то высоко на ярусах осыпался щебень. На дальней осыпи кто-то крупный возился и чавкал. А потом во мраке кто-то вздохнул — тяжко, влажно и так сипло, словно волок на собственном горбу всю эту чёртову гряду. Я насчитал три таких вздоха, каждый длиннее предыдущего, и мысленно обматерил сам себя. Считать вслепую чужое дыхание — верный способ свихнуться ещё до рассвета.

К той мутной серой поре, которую в этих краях по ошибке называют утром, я был смят, зол и мечтал только об одном: встать, разогнуть окоченевшие колени и перестать строить из себя надежду и опору для спящей слепой девчонки.

— Спал? — голос Сандры резанул тишину сухо и абсолютно ровно. Она уже сидела прямо. Пальцы привычно, без малейшей утренней дрожи ощупывали нашу тощую походную суму. — Вполглаза. — Врёшь. В четверть. Я слышала, как ты дышишь. Ты трижды за ночь замирал и не дышал. Слушал. Возражать было нечего. Я молча вложил ей в ладонь её долю.

Утренний пир удался на славу. По четыре выверенных глотка из фляги на брата. Я теперь отмерял воду зубами: процеживал, катал во рту до последнего, пока язык не переставал шершавить нёбо. Вдобавок — по узкой, шириной с палец, полоске вяленого мяса. Жёсткого, как подошва, и пересоленного настолько, что челюсти сводило судорогой. Наш скарб таял. Тот запас, что у врат казался нам царским богатством, сейчас выглядел жалко. Обычная кучка стремительно исчезающей еды. Время здесь работало против нас, высасывая силы с каждым привалом.

Я с трудом поднялся, до хруста размял затёкшую шею и выдал сводку: — Тропа перед нами чистая. Гряды по бокам понемногу лысеют и оседают в песок. Наша жилка на месте, бьёт чуть левее вчерашнего. Жить можно. Это я вслух сказал. А про себя добавил: жить можно, если не оглядываться. Ещё вчера у нас за спиной лежало пустое, мёртвое ущелье. А сегодня там стыла чужая зола и кривился выбитый на камне знак. Я то и дело ловил себя на том, что дёргаю головой, проверяя тылы. Злился на себя за эту нервозность, клялся больше не смотреть — и через сотню шагов снова оглядывался. Шея у меня всего одна. И если раньше её хотели свернуть только местные твари спереди, то теперь к ним добавились вооружённые люди сзади. Шикарный выбор.

Второй знак мы встретили через тысячу шагов. Ущелье здесь сужалось, стискивая тропу между двумя гладкими каменными лбами. Как в горлышке бутылки. И на правом валуне, прямо на уровне глаз взрослого мужика, было глубоко выцарапано железом: знакомый косой клин и три коротких злых штриха поверх него. Борозды были совсем свежими, их ещё не успело припорошить песком. Они тускло блестели в сером сумраке скомканного утра.

— Опять он, — процедил я, останавливаясь. — И торчит на самом видном месте. Пялится прямо на тропу. Даже если захочешь мимо пройти — не пропустишь.

— Артельные так не метят, — тихо проговорила Сандра. Она вслепую вытянула руку, и я подвёл её пальцы к вырубке. Они забегали по камню быстро и цепко, ощупывая глубину борозд, углы наклона, читая послание через камень. — Михель мне рассказывал. Настоящая, битая жизнью поисковая артель свои метки всегда прячет. Нашли годный схрон, тайник или безопасный проход — они царапнут где-нибудь внизу, у самой земли, под валуном. Чтобы свой человек, который знает, куда смотреть, всё понял, а чужак прошагал мимо. А так… Открыто, нагло, напоказ режут только те, кто считает эту землю своей собственностью. Ловчие старших домов так метят охотничьи угодья. И псарни.

Псарни. Одно слово, а ударило так, что у меня скулы свело. Из памяти мигом вытащило то, что я всеми силами старался похоронить там, в реальности. Узловая станция. Промозглый ветер. Грязный, растоптанный снег вперемешку с угольной пылью и пар из-под тяжёлых вагонов. И тот самый свист в два пальца. Длинный, с гадким переливом-оттяжкой в самом конце. От него у любого бродяги кишки стягивает в тугой узел. Сытый, хозяйский смех из тёплого, ярко освещённого головного вагона. Свистеть умеют все, у нас половина приюта так закладывала, что стёкла дрожали. Но свистеть по-псарски, с этим коротким, обрывающим звук снятием со следа, — это совсем другое искусство. Этому не учат беспризорников. Этому учат только тех, чья работа — спускать свору на живое мясо.

— Догонять будем? — ровным, ничего не выражающим голосом спросила Сандра. Но я услышал эту крошечную паузу перед вопросом. Она проверяла меня на прочность. — Нет, — я с отвращением сплюнул вязкую от жажды слюну в чёрный песок. — Сперва я хочу понять, сколько их там впереди шагает. И какие у них порядки в отряде. Идти со спины к сытым людям с оружием, когда у тебя самого голые ладони и слепая девчонка на прицепе, — это непозволительная роскошь. Улица за такие подарки наказывает быстро и больно. — С полупустыми руками, — сухо и педантично поправила Сандра, поудобнее перехватывая свою лямку. — Не забывай, у нас есть жало на тридцать крон. — Вот именно поэтому я и не хочу махать им перед первым же встречным. Увидят — заберут. А вместе с ним и наши жизни. Так что держимся позади и не отсвечиваем.

На этом наш короткий военный совет завершился. Следующие пару тысяч шагов мы отмерили в абсолютном молчании. Метки на камнях больше не резали глаз, зато внизу, под ногами, щедро посыпались следы. Те самые, от тяжёлых сапог. Я присматривался на ходу: четыре, может, пять пар ног уверенно месили песок тем же маршрутом. Судя по тому, как свежо осыпалась кромка на отпечатках, шли они на полпривала впереди нас. Не больше. Ботинки у них были серьёзные. Литые толстые каблуки, глубокий протектор — армейский или дорогой егерский заказ. В одном месте, где тропа ныряла на твёрдую корку, тяжёлая подошва ударила в наст так сильно, что песок до сих пор держал острый, печатный край рубца. В нашем приюте о такой обуви не смел мечтать даже директор. Я свои сиротские опорки знал по узору стёртой в ноль подмётки куда лучше, чем по рваному голенищу. И мог поручиться головой: те ребята впереди укомплектованы так, что нам с Сандрой ловить рядом с ними нечего. Растопчут и не заметят.

К третьей вспышке глухих зарниц над горизонтом высокие каменные гряды по левую руку наконец-то сдались. Осели, рассыпались крупным щебнем и плавно перетекли в пологие холмы. Ущелье раздалось вширь, тропа выровнялась. Стало как-то легче дышать. Я даже поймал себя на совершенно дурацкой, по-детски наивной мысли: а вдруг пронесёт? Вдруг этот перегон закончится спокойно, без свежих порций смертельного дерьма?

Сглазил. Как пить дать, сглазил сам себя.

* * *

Сразу за излётом последней осыпавшейся гряды чёрная земля внезапно распахнулась вниз. Огромной, идеально круглой чашей. Я остановился на самой кромке каменистого обрыва, стиснул плечо Сандры и уставился в эту бездну, не веря собственным глазам.

В первый миг мне показалось, что я смотрю на город. Огромный, раскинувшийся на дне впадины. Но я моргнул, смахивая сухую пыль с ресниц, и морок исчез. Нет. Не город. Для города он был слишком правильным. Убийственно, математически ровным. Бесконечные ряды приземистых серых каменных коробок тянулись от самого подножия нашего склона до противоположного, скрытого во мраке края долины. Улица за улицей. Блок к блоку. Идеально выверенные углы, пугающе прямые линии. Сотни плоских крыш. Тысячи. И все до единой — абсолютно целые. Стены стояли так, словно их выкладывали по туго натянутому отвесу. Ни единого пролома в сухой кладке. Ни одного осыпавшегося карниза. Ни одной треснувшей от времени или удара плиты. После всех тех изувеченных руин, в которых мы с Сандрой жили и прятались до сих пор, эта невозможная, жуткая сохранность орала дурниной почище любой опасности. Это была одна сплошная вывеска «Не влезай — убьёт», только размером с целую долину.

Я прищурился, разглядывая ближние ряды. Окон в домах не было. Вообще ни одного. Просто глухие, слепые каменные коробки. Двери, правда, имелись. Точнее — издевательская пародия на двери. В торце каждой такой коробки была врезана тяжёлая плита с богатым резным наличником. И косяк, и массивный выступающий порог вытесали на совесть, безымянные мастера явно старались. Вот только открыть эту дверь было невозможно при всём желании. Сплошной камень, влитой в монолит стены. Фальшивка. Вход, высеченный для тех, кому не нужно дёргать за ручку.

Сотни одинаковых серых коробок. Сотни глухих входов, которые никуда не вели и ни разу не открывались с тех пор, как их выбили зубилом.

— Докладывай, — потребовала Сандра тихо, не повышая голоса. Она стояла на полшага позади меня, чуть в стороне от опасной кромки. Голова склонена к плечу. Лицо застыло, превратилось в напряжённую маску, словно она вслушивалась в мелодию, недоступную живому уху. — У меня внизу всё плохо. Там шепчут. Шепчут так много и густо, что у меня внутри черепа всё звенит.

— Как тогда? В том мёртвом городе на перевале? — спросил я, чувствуя, как по спине ползёт липкий пот. — Нет, — она зябко передёрнула плечами и вслушалась ещё пристальнее. — На перевале была живая, злая перекличка. Как толпа на раскалённой площади: один заорал, другой подхватил, и пошло по кругу гулять. А здесь… Здесь просто читают. Ровно, монотонно, без единой паузы на то, чтобы набрать в лёгкие воздух. У каждого из этих домов — свой собственный чтец. И этих домов там внизу, Марк, чёртова уйма. Я стою, будто посреди ярмарки в самый базарный день. Всё вокруг гудит, давит на уши, а ни единого слова не выцепить. Сплошное месиво звуков. — Что хоть бормочут? Молитвы свои, песнопения? — Слова старые. Чужие, царапающие. Вообще не наши. — Она повела левым плечом, словно сбрасывая невидимую пятерню. — Это звучит как списки. Помнишь, как зачитывают длинную, скучную инвентарную опись?

Ещё бы. Я это знал. До тошноты отлично помнил эту въедливую интонацию. Еженедельная переучётка казённого белья в холодной прачечной. Бесконечная перекличка свежих малолеток на плацу. Ровный, стеклянный, абсолютно мёртвый голос воспитателя, который цедит фамилии без капли выражения. Потому что спешить ему некуда, а жалеть в этом списке некого — все давно посчитаны, пронумерованы и поставлены на баланс. И если у каждого из этих каменных гробов в долине есть своя опись, значит, в неё педантично вписан и сам тухлый хозяин, и всё его барахло, которое ему заботливо сложили за фальшивой дверью на вечное хранение.

— Дома внизу без окон, — я начал докладывать ровным, сухим тоном, стараясь не передавать ей свою тревогу. — Двери все до единой каменные, цельные, выбиты прямо в стенах. Открыть их невозможно. Это не жилой лагерь. Это городок, в котором никто и никогда не дышал. — Дома мёртвых, — очень тихо и тяжело обронила Сандра. Ветер трепал её жёсткие волосы, а она стояла неподвижно, как соляной столб. — Михель про такие дрянные места рассказывал. Древние поля погребений, которые ставили у окраин самых старых городов. В каждой такой коробке глубоко под камнем лежит её хозяин. И всё его богатство, собранное на ту жизнь. А дверь снаружи нарисована только потому, что она для него, а не для нас. Ему туда-сюда шастать можно. Нам — заказано. Живым в такие поля соваться нельзя. Совсем. Артель Михеля однажды набрела на такое кладбище в пустошах. Они обходили его дурным крюком по солончакам, целую неделю убили на обход. Чуть от жажды не передохли все до единого, но внутрь так и не сунулись.

— У нас с тобой лишней недели нет. Ни по воде, ни по жратве, — зло отрезал я. Я бросил взгляд направо, туда, где отвесная стена долины сливалась с мраком. Далеко за горизонтом, среди открытых песков, тянулась ровная, вылизанная полоса до боли знакомой ширины. Подол. Тропа борозды. Туда нам соваться было нельзя — сожрут. — И крюка для манёвра у нас тоже нет. Слева — глухая осыпь прямо в небо, полезем — свернём шеи на первом же карнизе. Справа — подол, там верная смерть. У нас остаётся только это поле. Пройдём по самому краю, аккуратно, вдоль первого ряда коробок. Вглубь не лезем. В дома не пялимся, к дверям не приближаемся ни на шаг. И, ради всего святого, рта не разеваем. Тихо, на полусогнутых вошли — так же тихо вышли. Ясно? — Михель сказал «нельзя совсем», — с упрямством отчаявшегося повторила она. — А ещё твой хвалёный Михель клялся, что время на дне течёт шире и что половина местных баек — это сказки для запугивания новичков. А мы с тобой тут живём, Сандра. Мы тут выживаем. Давай руку на плечо. Дальше говорим только пальцами. Если твои уши от гула совсем сядут — щипай меня до синяка, не стесняйся.

Её уши сели почти сразу. Пальцы заговорили куда быстрее слов. На спуске по каменистому склону в долину они ещё лежали на моём плече ровно, просто читая напряжение мышц. Но не успели мы отмахать и сотню шагов вдоль первого ряда глухих склепов, как она вцепилась в меня всерьёз. Острыми ногтями, до острой боли продавив жёсткую куртку. В точности так же она держалась за крошащийся край старого колодца в тот день, когда прямо под нашими подошвами ворочалось и гудело гнездо песчаных слепней.

— Десять шагов, — едва слышно выдохнула она мне в самое ухо на первой же короткой передышке. Мы вжались в глухой, ледяной угол крайнего каменного склепа. Грудь Сандры ходила ходуном от коротких, жадных вдохов. — Я слышу твоё дыхание, своё сердце и ещё шагов десять вокруг нас. Дальше всё обрывается. Сплошная серая каша. Гудит и давит на барабанные перепонки, как ледяная вода на большой глубине. Если из этого бормотания на нас что-то выскочит — я почую это ровно в ту же секунду, что и ты. Раньше не смогу. Имей это в виду. — Значит, смотрю за двоих. Как обычно. — Раньше ты и так всегда смотрел за двоих, умник, — её губы едва шевелились. — Но раньше мой слух был нашей страховкой. А теперь твои глаза — это единственное, что отделяет нас от смерти.

Вблизи этот шепоток оказался в сотню раз паршивее, чем чудился с безопасного обрыва. Сверху он хотя бы сливался в монотонный шум ветра. А здесь, на узкой каменной кишке между могильниками, он дробился и распадался на отдельные, пугающе отчётливые голоса. У каждой фальшивой двери торчал свой невидимый, неутомимый счетовод. И голос у него был сухой, скрипучий, деловито перечисляющий барахло. Этот шёпот не сгущался нам навстречу. Он не тянулся за нами липкой паутиной, как это было с городскими тварями. Этим голосам на нас было откровенно наплевать. Они работали. Они читали. Тысячу лет стояли тут и бубнили одно и то же без малейшего выражения, делая паузы для воображаемого вдоха в одних и тех же заученных местах. От этой бесконечной чужой занятости делалось тошно. От кристально ясного понимания, что ты в этом месте — просто жалкая пылинка под сапогами мёртвой вечности, между лопаток тёк холодный пот. Проклятый мёртвый город на перевале хотя бы прислушивался к нам. Мы были ему интересны как кусок живого мяса. А этим склепам мы были совершенно безразличны. У них всё давным-давно пересчитано, заклеймено и навсегда сдано в архив.

Я выбрал невидимую полосу ровно посередине улицы. Подальше от фасадов. Подальше от резных каменных дверей и тех, кто за ними бубнил. И мы медленно пошли. Песок на улице лежал нетронутый веками. Гладкий, ровный, как парадная скатерть, без единой щербинки или следа. Ни отпечатков лап, ни следов обуви. Сюда никто не совался. Никогда. Первый ряд усыпальниц. Длинный, выматывающий нервы перегон между кварталами. Глухой угол, напряжённый поворот, ещё один перегон. Я ставил стопу мягко, всей плоскостью разом, гася любой перекат. Лишь бы не скрипнула старая дублёная кожа опорков. Лишь бы не хрустнул предательский камешек под пяткой. Тяжёлый горшок в моей заплечной таре всё равно тихо, противно гудел на ходу, отзываясь тупой дрожью на каждое движение. Сандра дважды больно ткнула меня костяшками в спину: неси тише, дурак, посуда поёт.

Мёртвого мальчишку мы встретили на третьем перегоне. В монолитных стенах некоторых домов, прямо между фальшивыми дверями, были вырублены глубокие ниши. Узкие, вытянутые каменные углубления — как раз в рост подростка. Кто знает, для чего их рубили строители. Может, под подношения знатным покойникам. А может, под огромные масляные светильники, которые когда-то давно освещали эти проклятые улицы. Он сидел скрючившись в одной из таких ниш. Вжался в самую глубь холодной каменной выемки, намертво подтянув колени к подбородку и спрятав в них лицо. Я видел такую позу тысячу раз. Так обычно прячутся забитые, сломанные воспитанники в тёмном приютском чулане, когда уже точно знают, что надзиратели их всё равно найдут. И будут бить долго и больно.

Время и сухой ветер намели песка внутрь, засыпав его почти до пояса. Всё, что торчало наружу, давно высохло и превратилось в ломкую жёлтую кость, обтянутую сухой, как старый барабан, серой кожей. Лёгкое, пугающе аккуратное, иссохшее тельце пацана. В крепких, стоптанных почти до самых дыр башмаках. Башмаки у него были на зависть хорошие. Настоящие, дорогие, городские, фабричной работы, даже с остатками истлевших кожаных шнурков. Видимо, в них он и притопал в эту дыру — прямиком из реальности или из какой-то другой, более сытой области. Наши сиротские картонные подмётки сдохли бы на здешнем щебне втрое быстрее, и половину пути он топал бы в кровь стирая ступни. На его тонкой, иссохшей шее, на задубевшем от застарелого пота шнурке тускло поблескивал до боли знакомый жестяной номерок. Моя добыча. Я невольно подался вперёд, силясь разглядеть выбитые цифры. И в ту же секунду Сандра с такой дурью рванула меня за рукав, что ткань затрещала по швам. Одного взгляда на её белое как мел лицо хватило, чтобы понять: мы влипли. — Его дверь, — шепнула она, одними бескровными губами формируя звуки. — Марк, отойди от него. Немедленно. Там, в их чёртовой описи… там звучит наше слово.

Я замер на месте, словно налетел грудью на выставленный штык. Затем медленно, стараясь не скрипеть, наклонился к самой каменной плите. На полшага ближе к фальшивой двери, чем позволял мне мой вколоченный улицей инстинкт выживания.

Монотонный шёпот тёк прямо из-под массивного камня порога. Ровной, неиссякаемой струйкой. Сухой, деловитый голос перебирал невидимый замшелый инвентарь. Я не понимал ни единого звука из этого мёртвого, древнего языка, не узнавал ни одного корня. А потом вдруг отчётливо разобрал одно слово. Оно было грубо вшито прямо в середину тягучей фразы. — …пус-сти… Крошечная заминка. И снова зажурчал перечень бессмысленных чужих вещей. И опять, ровно на том же самом месте этого чёртова инвентарного списка, так же безразлично и казённо, как заведённая пружина: — …пус-сти…

Меня пробрало ознобом до самых костей. Он стучался к ним. Отпечатки его маленьких, стёртых в кровавое мясо пальцев давным-давно слизал сухой песок и ветер. А его последнее слово — осталось. Этот безымянный мальчишка в хороших городских ботинках долго брёл по пустошам. Дошёл до этого жуткого поля, увидел дома, наличники, спасительные двери. И принялся отчаянно колотить кулаками в глухой базальт. Плакал, размазывал слёзы, умолял пустить его внутрь. Пытался спрятаться от того безымянного ужаса, что неумолимо гнал его по пятам. Дом ему не открыл. Мертвецам незваные гости ни к чему. Но дом его внимательно выслушал. Короткое, отчаянное живое слово приглянулось мёртвому счетоводу. Подошло по размеру. И теперь оно навечно упокоилось в его описи, аккуратно вписанное чернилами времени где-то между медными жертвенными чашами, пыльными мерами зерна и парадным оружием мёртвого хозяина.

Дальше я работал грязно, чётко и ровно так, как научил меня этот вывернутый наизнанку мир, эти пустоши и конкретно этот мёртвый могильник. Без малейшей капли жалости к себе или к мертвецам. Острых глиняных черепков на поясе у меня болталось семь штук. Я бережно, за плечо, отвёл Сандру подальше от опасной ниши. Выбрал боковую улочку потемнее, уходившую от нашей тропы в самую глубь поля, и с широкого замаха швырнул первый черепок во мрак. Далеко. Он звонко, сухо цокнул о чужой каменный порог. Стук.

Шёпот у ближних к нам дверей мгновенно споткнулся. Поперхнулся собственной вечной описью. А затем невидимой, вязкой рекой стремительно потёк на источник звука. Бубнёж рядом с нами начал редеть, голоса истончились до писка. Зато там, в кромешной тьме квартала, куда улетел кусок глины, они стали густеть, наслаиваться жадными, тяжёлыми пластами, ловя чужое присутствие. Второй мой черепок полетел следом, ещё дальше. За ним ушёл третий. Окно вымученной тишины вокруг нас вышло жалким, крошечным. Секунды на вес золота. И я нырнул в эту тишину, как ныряют с разбегу в ледяную прорубь.

Оказавшись у ниши, я перестал дышать. Казённый шнурок на шее иссохшего мальчишки задубел от времени и пота, превратившись в жёсткую стальную проволоку. Стянуть его через хрупкую высохшую голову не вышло бы при всём желании — я оторвал бы её к чертям собачьим вместе с этим шнуром. Пришлось пилить. Острым, неровным краем последнего из оставшихся черепков, прямо у самого узла. Одной рукой я крепко фиксировал натянутый шнур, чтобы ни на волос не потревожить сухую шею мертвеца, а второй остервенело пилил. Черепок противно крошился, выскальзывал из потных пальцев. Жёсткие волокна сдаваться не желали. Каждая уходящая секунда раскалённым гвоздем вколачивалась мне в затылок, отсчитывая жалкие крохи времени до возвращения шёпота. Но руки работали ровно. Они не дрожали. Это, пожалуй, единственное, что я могу сказать в своё оправдание о том, как я тогда работал. Я резал, как заправский мясник над тушей. Наконец, волокна хрустнули. Шнур поддался. Номерок с лёгким, приятным стуком упал мне прямо в ладонь. Обычный кусок дрянной жести, грубо выдавленный штамп, кривые, полустёртые цифры.

Двадцать девять. — Побудешь моей книгой, пацан, — выдохнул я одними губами, опускаясь на самое дно голоса, стараясь звучать втрое тише местного гула. — Прости.

Вот в этом-то слове и крылась моя главная ошибка. Я расслабился. Успокоился на жалкую долю секунды над чужим трупом, опьянённый своей мелкой победой и добычей.

Я уже отступал от ниши спиной вперёд, когда из-под базальтовой плиты по соседству, чётко и ровно, в совершенно новом месте скучной инвентарной описи прошелестело сухим песком: — …прос-сти… Сукин сын. Проклятый дом-счетовод. Моё живое слово он снял, как кальку, с первого же раза. Усвоил чисто, без помех, скопировав целиком вместе с моей идиотской, виноватой интонацией. Я вмёрз в землю на полушаге. Мне до кровавого зуда в кулаках захотелось шагнуть обратно. Заорать на этот тупой камень. Исправить всё. Вырвать, забрать своё обронённое слово назад, выжечь его из их поганой бухгалтерии. И именно этого делать было нельзя. Каждое моё следующее слово, каждое оправдание или крик легли бы в ту же проклятую опись, лишь пополнив богатства мертвеца.

А затем счетовод договорил. Где-то на очередном витке списка, на третьем тупом повторе, прямо рядом с моим новеньким «прости» послушно легло старое, мальчишкино «пусти». Эти два слова, оба живых, оба отчаянных, одно чужое, а другое моё, внезапно сошлись. Сцепились краями и срослись. И тут я услышал, как от монотонного, безразличного бубнежа дома отделяется новый, живой голос. Он был не громче остальных. Но в нём появился смысл. И направление. И самое паскудное: голос этот был моим собственным. — …прос-сти… прос-сти…

Он звучал больше не из-под двери. Он тяжело и властно плыл из тёмной, воняющей пылью глубины улицы. Прямо оттуда, куда я минуту назад метал свои глиняные обманки. И он быстро приближался. Какая-то безымянная тварь там, в густой серой каше шёпота, подобрала моё неосторожное слово. Напялила его на себя, как тёплую чужую куртку, и теперь радостно несла обратно. Прямо ко мне. Говоря со мной моим же собственным голосом.

— Марк, — ногти Сандры впились мне в плечо сквозь куртку так, что хрустнула ткань. Её лицо по цвету сейчас не отличалось от черепа пацана в нише. Белее кости. — Там одно… Оно отделилось от общего гула. Идёт. Прямо на нас. Я… Марк, я не слышу его шагов! Оно вообще передвигается без звука шагов. Оно идёт к нам только твоим голосом.

Я сделал то, что умел лучше всего. Единственное, что вытягивало меня из могилы всё это время. Я вмёрз. Заледенел. Встал куском стены. Загнал скудный глоток воздуха в самое донце напряжённых лёгких и перестал существовать. Стал старой ветошью, мёртвым камнем, пустым местом. В точности так же, как тогда, на осыпающемся гребне, когда по мне елозил слепой язык песчаной твари. Тишина прячет. Моё первое, щедро оплаченное кровью правило Песков. Не издавай звуков — и тебя в этом мире нет.

Только голос во мраке не сбился с ритма. Не потерял след. Он не запнулся, как делает тупая борозда, если у неё из-под носа убрать живой шум. Голос плыл на меня всё так же ровно, всё так же кошмарно неотвратимо. «Прос-сти… прос-сти…». Ему было глубоко плевать, дышу я сейчас или покрылся льдом. Он шёл не на моё свежее дыхание. Он уже держал мой готовый звук. Тот самый жалкий звук, что я сплюнул в темноту минуту назад над высохшим телом. Ему этого хватало с лихвой. Прятаться и затыкать рот было поздно. Я уже сказал. И сказанное мною теперь жило своей собственной жизнью. И работало на то, чтобы меня убить.

И вот тут до меня дошло. Не мозгами — их в тот момент отшибло напрочь. Дошло телом. Мерзким ледяным сквозняком, прокатившимся вдоль позвоночника до самых пят. Эта дрянь — не борозда. Борозда всегда течёт на свежий, рвущийся живой шум. Заткнись, замри — и она тебя потеряет. А эта тварь носит чужое. Она собирает уже сказанное, обронённое. Мёртвое. Она гоняется за тем, что уже отзвучало в воздухе. За твоим собственным прошлым. Орёшь ты сейчас во всё горло или прикидываешься мёртвым валуном — ей всё едино. Моя главная, годами вбитая на улице наука выживать — стань тише воды, затаись — против этой твари не стоила и ломаного гроша. Это было всё равно, что орать в пасть борозде. Хуже, чем ничего.

Я попятился. Дёрнулся быстро, вслепую, на одних инстинктах. И в спешке с размаху всадился больным, раненым боком в острый каменный край дверного наличника. Саднящие рёбра резануло такой болью, что из груди помимо воли вырвался короткий, сиплый стон сквозь сжатые зубы: «-х-ха». Голос в темноте улицы сыто дрогнул от удовольствия. И тут же раздвоился. — …прос-сти… х-ха… прос-сти…

Потрясающе. Я только что подарил ему новый поводок. Оно моментально сняло и это. Мой случайный выдох, мой вскрик боли. И теперь несло ко мне уже два моих звука одновременно, жонглируя ими во мраке. Я стоял посреди мёртвого квартала. С одной стороны — чёртова ниша с высохшим пацаном, с другой — надвигающийся на меня мой собственный голос. Я понимал всё с тоскливой, ледяной ясностью: молчать уже поздно. А шуметь категорически нельзя. Каждый мой новый звук, шорох или крик — это ещё одна прочная верёвка в его невидимых лапах. И копьём тут махать бессмысленно. У голоса нет плоти. Ты не распорешь ему брюхо, как обычной твари. Мой гениальный план — пройти тихо по краю поля, срезать хабар и слинять незамеченным — сгорел дотла. Поле меня заметило. Оценило. И теперь шло забирать долг.

Сандра в панике тянула меня за рукав назад, к спасительному выходу. Вот только «назад» уже не было. Голос наплывал ровно с той стороны, перекрывая нам любые пути к отступлению. Думай, Марк. Думай. Бери самое маленькое дело и делай. Оно носит старое. Чужое. Мёртвое. Прозвучавшее. И чем это прозвучавшее старее и мертвее, тем этой твари слаще. Ну так дай ему этого вдоволь. Накорми его старьём так, чтобы оно подавилось и лопнуло.

Прямо под боком у меня зияла ниша. А в нише — склеп мёртвого пацана. Тот самый, который тысячу лет, не зная усталости и не переводя дыхания, долбил в камень своё жалкое «пус-сти» голосом сгинувшего ребёнка. Бездонный. Проверенный веками. Мёртвый звук. В тысячу раз старше, чем мой свежий, жалкий шёпот. И я сделал то, чего делать было категорически нельзя. Ни при какой погоде. То, за что это древнее поле, по справедливости, должно было размазать нас с Сандрой по камням тонким слоем прямо на месте. Я резко развернулся к фальшивой двери склепа. Перехватил копьё поперёк древком наружу. И со всей звериной дури, что ещё чудом оставалась в моём побитом плече, обрушил тяжёлое, дубовое древко на каменный наличник. Раз. И ещё раз. Базальт отозвался тяжким, гудящим, абсолютно кощунственным гулом. Звучало так, словно я кувалдой заколотил в крышку свежего гроба, грубо требуя от мертвеца открыть дверь и пустить погреться.

Дом проснулся. Тихая опись, шелестевшая из-под камня, в ту же секунду взвыла. Она не стала громче — она стала глубже. Шире. Дом заорал во всю свою мёртвую каменную глотку, обрушив в воздух сразу все свои тысячелетние списки. И то самое «пус-сти» вспухло в этом рёве, поднялось над остальными словами и ударило по ушам мёртвым детским криком так, что у меня заломило корни зубов. Огромный, древний, бездонный зов нежити.

И тот чужой голос, что с таким аппетитом нёс ко мне моё ворованное «прости», — захлебнулся. Он споткнулся прямо на полуслове. Заметался в пространстве улицы. А потом произошло то, на что я ставил свою голову. Как голодный цепной пёс, который долго гнал тощего зайца и вдруг учуял в кустах целую гниющую лошадь, эта тварь бросила мой жидкий, живой звук. И кинулась на мёртвый. На большой. На сытный. Я это даже не услышал — я кожей затылка почуял, как невидимая масса рванула мимо нас к орущей двери. Она с жадностью втягивалась в ревущую опись, намертво сливаясь с древним, прозвучавшим века назад горем. Туда, где мёртвого корма было с лихвой.

— Бежим, — хрипло рявкнул я. Сгрёб Сандру за локоть и поволок за собой.

Мы драпали по своей невидимой средней полосе так быстро, как только могли переставлять ноги. Не оглядываясь. За нашей спиной у разбуженной, бьющейся в истерике двери ревела потревоженная опись, медленно оседая обратно в монотонный шёпот. И в этой густой древней каше тонула, путалась в чужих обносках та невидимая тварь, что приходила за моей душой. Я понятия не имел, что это вообще было. Не знал, как эта дрянь выглядит. И есть ли у неё хоть какой-то вид вообще. Я теперь знал только одно, и это знание было добыто моими ушибленными рёбрами и липким холодным потом: тишиной в этих местах не откупишься. Тварь носит старое. Дашь ей мёртвого корма, который слаще твоего жалкого живого писка — она отвяжется. В правила я эту науку заносить не стал, не до писанины сейчас. Просто вколотил её себе под череп ржавым гвоздём. Намертво. Прямо рядом с первой.

Добытый жестяной номерок я не глядя накинул себе на шнурок, к остальным трофеям. Металлические пластинки сошлись на потной груди и тихо звякнули друг о друга. Сорок первый. Шестьдесят восьмой. Двадцать девятый. Я зло придушил их в кулаке быстрее, чем мёртвое поле успело расслышать этот звон и прицепиться снова. Моя личная сиротская книга учёта с каждым новым переходом становилась всё толще. А там, за спиной, в глухой пустой нише, среди мифических чаш, меры зерна и чужого парадного железа навсегда остались лежать два крошечных живых куска боли. Мальчишкино «пусти» и моё дурацкое «прости». Дорого же мне встал этот паршивый, гнутый кусок жести. Теперь поле было в курсе, что по нему гуляет свежее мясо. И оно превосходно запомнило мой голос.

Я честно пробовал злиться на себя за эту тупую оплошность. И не смог. Просто не вышло. Этот пацан просидел скрючившись в своей ледяной каменной яме сам чёрт знает сколько времени. Совершенно один. В кромешной темноте. Без единого знакомого живого звука. Пусть подавится эта чёртова опись. Мне для него одного паршивого слова не жалко.

* * *

Самый здоровенный ублюдок долины высился на самом выходе, замыкая последний ряд. Эта домина была втрое выше и шире остальных серых коробок. К нашей тропе он был развёрнут широким, исполинским торцом. И весь этот торец, от самого цоколя и до ската массивной крыши, был густо и глубоко исписан резьбой.

Будь мы в любом другом месте, я бы прочесал мимо и даже головы бы не поднял. Древней резьбы, облупленных статуй и пафосных барельефов я в этом паршивом сне насмотрелся на три жизни вперёд. Но здесь мой взгляд зацепился. И я встал как вкопанный так резко, что шедшая за мной след в след Сандра с размаху ткнулась лбом мне прямо между лопаток. — Тут стена в картинках, — отстучал я ей пальцами по предплечью, параллельно беззвучно проговаривая каждое слово прямо в ухо. — Огромная, длиннющая лента барельефа. Идёт через весь торец здания. Слева выбиты фигуры на двух ногах. В каких-то передниках, сложены как крепкие, крупные мужики. Вот только головы у них пёсьи. Или шакальи, пёс их разберёт. Они несут длинные, тяжёлые носилки. А на носилках лежат обычные человеческие тела. И носилок этих прорва. Бесконечный, тягучий обоз через всю стену. Посередине барельефа стоят громадные весы. Коромысло выше человеческого роста. На левой чаше этих весов аккуратно лежит птичье перо. — А на правой чаше что? — быстрым шёпотом уточнила она. — А правой чаши нет. Вообще. Кто-то сбил её к чёртовой матери. Сколы на камне старые, их сильно выветрило, но это точно целенаправленный удар кувалдой, а не задумка местного мастера. Я повёл глазами дальше по ленте, прослеживая куда прёт этот скорбный обоз, — и слова предательски застряли у меня в горле. — А там справа, куда вся эта пёсья процессия направляется…

Дальше я докладывал ей очень медленно. Тщательно выбирая и взвешивая каждое слово. Потому что собственному голосу в этот момент я не доверял ни на грош — он то и дело норовил сорваться в хрип. Справа, в самом конце высеченной каменной полосы, прямо из серого неба в каменную землю били ломаные, рубленые зигзаги. Семь штук. Ровным, выверенным рядком они прошивали стену сверху до самого низа. Тот безымянный резчик отлично знал своё ремесло: в каждом изломе на камне читалась чудовищная тяжесть и удар. Эти зигзаги я видел здесь каждую чёртову «ночь», всё то время, что мы торчали в этой области. Наша путеводная жилка. Столбы молний. Наша главная примета и единственная дорога к дому, в реальность. А прямо под этими молниями, развернувшись плоской мордой навстречу обозу с мертвецами, возлежал огромный зверь. Мощное, выгнутое тело льва. Выпущенные, готовые к бою когти. В точности в той же самой напряжённой, зажатой позе, что и над третьим входом во двор семи арок. Лёг по уставу, припал к земле, но слушать и ждать свою добычу не перестал. Лицо у него было начисто стёсано. Сглажено в уродливый плоский блин. Может, так постаралось неумолимое время и песок. А может, кто-то намеренно снёс ему рыло. Выяснять детали мне совершенно не хотелось.

— Носильщики с собачьими головами, — задумчиво, как ребёнок кубики, сложила Сандра услышанное. — Огромные весы без одной чаши. Семь молний с неба, а под молниями засел безликий зверь. И прорва свежих лежачих мертвецов, которых покорно несут взвешивать. — Именно. Это здешняя товарная накладная, — криво и безрадостно усмехнулся я, чувствуя, как по хребту снова ползёт холодный пот. — Как в любой нормальной конторе, висит себе на стеночке у весовой будки. Наглядная грамота: кто везёт груз, что это за груз, где находится зона приёмки и кто, собственно, является главным получателем. Лежачих послушно волокут прямо к молниям. Взвешивают. И отдают этому льву без лица. На корм.

Сандра молчала. Долго, тяжело молчала. Я спиной ощущал, как ровно и гулко бьётся её сердце. Её пальцы на моём плече сначала застыли, потом остыли и сделались твёрдыми, как деревянные щепки. — Михель всегда клялся, что столб света в конце любого пути — это и есть выход, — наконец произнесла она. — Наш единственный выход домой. А наш выход — это те самые семь молний. Выходит, у них там, прямо под нашим выходом, устроена приёмка. — Угу, — мрачно кивнул я. — Сортировочная станция, мать их. А теперь опусти свои уши ниже и послушай ту дорогу, что лежит у нас под ногами.

Прямо от угла этого огромного дома-грамоты в открытые, чёрные пески уходила ровная, утоптанная полоса. Прямая, как стрела. Добрых три шага шириной. И была она безжалостно втоптана в плотный грунт на глубину целой ладони. Глаженый мёртвый подол я бы опознал с полувзгляда — он всегда был зализанным и гладким, как бутылочное стекло. А вот эту траншею явно выбили ногами. Сотнями тысяч ног. Я осторожно сел на корточки у края, тронул пальцами острую кромку борта, глухо постучал согнутой костяшкой по самому дну. Песок в этом жутком жёлобе за века слежался настолько плотно, что отозвался сухим, звонким, почти что каменным стуком. Тысячи, десятки тысяч проходов. Века бесконечных маршей. И вела эта набитая до состояния камня трасса ровнёхонько туда же, куда стремились и мы, — к мерцающей жилке, к семи молниям. Разве что забирала чуть-чуть правее нашего маршрута.

— По ней нам нельзя. Ни шагу, — жёстко отрезала Сандра. Она даже не пыталась спуститься и проверить мои слова на ощупь. Хватило и того, что она услышала. — По ней — точно нет. Согласен, — кивнул я. — А вот вдоль неё — сейчас прикинем. — Я медленно встал, оценивая расстояние на глаз. — Возьмём шагов пятьдесят в сторону и потянем по чистой, нетронутой целине. Дорога отлично набита, за тысячу лет ни разу не заросла, и угол у неё самый что ни на есть правильный — выводит прямо на наши молнии. Пусть этот мёртвый тракт послужит нам бесплатным компасом. С мертвецов станется, с них недорого взять, не убудет. — Марк… — в её голосе вдруг прорезалась та самая противная, звенящая нота, которая мне совершенно не понравилась. — Понял, молчу.

Мы двинулись вперёд, стараясь забирать подальше в сторону от жёлоба. До конца мёртвого поля, до спасительной и гладкой чистой целины оставался всего один, самый последний ряд глухих серых домов. И тут я мельком, краем глаза бросил взгляд на каменный жёлоб тракта. Увидел на нём свежий след. И резко вскинул сжатый кулак: стой.

Отпечатки лап. Огромные, звериные. Размером с мою широко раскрытую пятерню, если мерить вместе с раздвинутыми пальцами. Тяжёлые, вдавленные в камень подушки. Глубокие, яростные борозды от когтей. Всё было чётким, почти печатным в этом твёрдом песке. Шли они ровной цепочкой. Аккуратно, след в след, выстраивая одну идеально прямую нитку. Именно так, экономя скудные силы при ходьбе по глубокому снегу, всегда ходит крупный хищный зверь. Я видел такое однажды, ещё сопляком, в лесах под Лоденом, когда мы с парнями прятались в оврагах от облавы жандармских патрулей. Но вот только эта нитка была чудовищно неправильной. Противоестественной. Между отпечатками огромных когтистых лап лежал ровный, размеренный, выверенный как по линейке шаг. Длинный шаг пешехода. Двуногого пешехода. Это был вовсе не звериный мах при беге или крадущейся рыси. Кто-то очень крупный и невероятно тяжёлый совсем недавно прошёл по этой дороге мёртвых. На двух задних ногах. Мерно ставя когтистую лапу за лапой. Неторопливо. Уверенно. Как скучающий и сытый часовой на давно знакомом до нервной зевоты посту.

Песок на крутой, сорванной кромке ближнего отпечатка ещё даже не успел осыпаться. Он медленно, лениво съезжал на дно ямки тоненькой струйкой. Прямо на моих глазах. Песчинка за песчинкой. И эта цепочка здесь была далеко не одна. Рядом, буквально в полуметре, виднелась вторая, чуть постарше, с уже слегка оплывшими, смазанными ветром краями. У дальнего борта траншеи тянулась третья. На пятой дорожке я тупо бросил считать.

— Сандра, — севшим голосом начал я, не в силах оторвать взгляда от этой сыплющейся струйки песка. Жёсткие волосы у меня на затылке зашевелились сами собой. И в этот миг всё поле разом замолчало.

Слово «стихло» сюда не подходило. Стихнуть может ветер в кронах деревьев. Поле именно осознанно замолчало. Кто-то невидимый просто взял и обрубил звук одним ударом топора. Разом. В одну долбаную секунду. На полуслове. Всеми своими сотнями и тысячами мёртвых дверей сразу. Только что над всей этой огромной чашей долины привычно, монотонно висел бесконечный сухой шелест тысяч инвентарных описей. Он уже стал фоном, к которому мы притерпелись, как к стуку собственного сердца. И вдруг не стало вообще ничего. Рухнул ватный, плотный, чудовищно давящий на барабанные перепонки вакуум. В этой жуткой, мгновенно обрушившейся на нас тишине я абсолютно отчётливо, до звона в ушах, услышал, как с шорохом текут на дно последние песчинки в отпечатке той свежей лапы в десяти шагах от меня.

Тысячу грёбаных лет это мёртвое поле тупо и безропотно читало свои бесконечные описи в абсолютную пустоту. Не сбившись с ритма ни единого раза. Не замечая редких, залётных случайных бродяг вроде нас с девчонкой. А теперь оно вдруг разом заткнулось. Захлопнуло пасть. Я не знал, ради кого именно оно проявило такое почтение. Но уже отчётливо догадывался. И от этой догадки внутренности сворачивались в ледяной ком.

— Шаги, — мёртвым шёпотом сказала Сандра мне прямо в плечо. Голос её сорвался, истончившись до натянутой, готовой лопнуть стеклянной нити. — Мягкие, тяжёлые шаги. Их очень много, Марк. Они идут со стороны молний. Прямо к нам. Она тяжело сглотнула сухой, колючий ком в горле. — Это не твари, Марк. Обычные дикие твари так никогда не ходят. Они не умеют ходить в ногу.

Предыдущая главаГлава 13 из 60Следующая глава