К книге
Воины сновидений 1Глава 10. Гнездо
17%
Глава 10. Гнездо
10

Подол простоял у нашего пролома ровно сто сорок вдохов Сандры. Она потом сказала мне это точно, до единого размеренного вдоха. Сто сорок раз её грудная клетка едва заметно приподнималась и опадала, пока эта безмолвная тварь топталась за тонкой каменной стеной. Мы так и не заснули на весь остаток этой вымороженной, бесконечной ночи. Лежали на твёрдом, как чугунная плита, полу и вслушивались в то, как незваный гость принципиально не уходит.

Холод в этих проклятых местах — не тот безобидный сквозняк, от которого можно отмахнуться полами куртки или просто энергично потереть плечи. Он лез под самую кожу, жадно въедался в суставы, сводил челюсти до мерзкого, неконтролируемого зубного скрипа. Я лежал на спине, уставившись в чёрный, постоянно осыпающийся мелкой колючей пылью свод нашего никчёмного укрытия, и чувствовал, как медленно, мучительно затекает правое плечо. Пошевелиться было нельзя. Ни на дюйм. Ни на волос. Любой случайный шорох, звон пустой фляги об камни, даже слишком громкий глоток вязкой слюны мог стать прямым приглашением для того, что тяжело и влажно дышало снаружи. Я попытался отвлечься, пересчитывая трещины на потолке, но в непроглядной темноте они сливались в одну сплошную нависающую угрозу. Подол — так мы прозвали эту дрянь за шелестящий звук — не издавал обычных звуков шагов. Он просто переносил свой вес с лапы на лапу, и от этого чёрный песок снаружи шуршал с омерзительной, вкрадчивой мягкостью.

Сандра дышала так тихо, что временами я вообще переставал её слышать. В такие долгие, тягучие моменты липкий, ледяной пот прошибал меня от затылка до самой поясницы: жива ли? Жива. Снова слабый, выверенный до миллиметра вдох. Сто сорок раз, пока за стеной переминается нечто, способное выпотрошить нас обоих одним небрежным движением. Великолепно. Просто эталонное гостеприимство. Отличный курорт, надо будет обязательно порекомендовать друзьям, если когда-нибудь выберусь из этих проклятых областей живым и заведу себе друзей.

— Он знает, где мы спим, — голос Сандры прозвучал неожиданно громко и сухо, когда серое, похожее на грязный, свалявшийся войлок небо над головой чуть отпустило ночную черноту. — Уборщица запомнила жильцов. Уходим сегодня же.

Спорить я не стал. Да и с чем тут было спорить? Когда то, что не охотится на тебя явно, а просто стоит и дышит тебе в затылок во сне, начинает методично ходить за тобой по пятам, самое подходящее время выяснить, насколько ты ему вообще интересен, — желательно издалека. С другого, самого дальнего конца этой вымершей пустыни. Я сел, с протяжным скрипом распрямляя одеревеневшую спину. Суставы хрустнули так громко, что в пустом каменном мешке это отдалось, как ружейный выстрел на площади. Напарница даже ухом не повела, её тонкие грязные пальцы уже деловито и быстро ощупывали наши нищие пожитки, методично проверяя каждый узел.

План на грядущее местное «утро» был до смешного, до обидного короткий. Выжить, напиться вдоволь, убраться подальше. Если чуть подробнее: поскорее дойти до колодезного двора, долить нашу скудную тару до самых краёв, поискать в крайних брошенных домах квартала какой-нибудь целый горшок. Что угодно ёмкое, хоть старый кувшин, хоть медный таз, хоть выдолбленную тыкву, лишь бы не текло. А потом — немедленно выйти к высоким скалистым грядам на горизонте до того, как этот мёртвый город придумает нам новые, ещё более изощрённые приключения. С больной фантазией у этого места всё было в полном порядке, я уже успел оценить широту его размаха.

Город, впрочем, придумал быстрее, чем мы успели собраться.

* * *

Всё началось со звона.

Мы только-только связывали в узлы наш пыльный, убогий лагерь, когда ухо уловило знакомую, мерзко режущую нервы ноту. Тонкую, пронзительно-металлическую, зудящую у самой земли, словно кто-то быстро и без остановки водил ржавым гвоздём по стеклу.

Слепень. Второй. Третий. Десятый.

Я резко обернулся, едва не выронив копьё из онемевших пальцев. Над крохотным глиняным кувшинчиком Сандры, над мокрой, набухшей деревянной пробкой нашей единственной фляги, над тёмным, почти чёрным пятном на песке, где мы вчера по дурости пролили пару глотков, толклось уже целое облачко. Оно висело в неподвижном, затхлом мертвом воздухе, переливаясь грязным, тусклым серебром в сером свете, и росло с каждым ударом перепуганного сердца. Звон становился плотнее, назойливее, он ввинчивался прямо в мозг, обещая скорую и очень неприятную развязку.

— Вода, — сказал я с глухой досадой, физически чувствуя, как противно стынет взмокшая шея. — Они чуют нашу воду. Третье правило выживальщиков работает в обе стороны, Сандра: теперь мы для них — мокрое. Мы пахнем жизнью, а жизнь здесь жрут с особым аппетитом.

— Заматывай. — Сандра уже резким движением стягивала с пояса запасную тряпку, её руки двигались быстро, экономно и невероятно зло. — Пробку, горло, всё мокрое — немедленно прячь в сухое. Быстро, Марк. Каждую грёбаную щель закрывай.

Мы бросились паковать наше главное, наше единственное сокровище. Замотали баклажку и хрупкий кувшинчик в три толстых слоя грязной ткани, перетянули узлами так туго, что мои пальцы побелели от натуги, а ногти впились в ладони. Запихнули всё это в самую тёмную глубину заплечного мешка. Я с размаху упал на колени, обдирая кожу об острые осколки камней, и стал лихорадочно засыпать вчерашнее влажное пятно сухим, как мелкая печная зола, песком. Сгребал его широкими горстями, швырял, безжалостно трамбовал кулаками, пока от влажного следа не осталось ровным счётом ничего, кроме ровной, безликой серой пыли. Стайка серебряных слепней покрутилась над взрытым местом, обиженно, с надрывом позвенела, потеряла былой интерес и начала медленно, неохотно редеть, растворяясь в воздухе. Я шумно, с протяжным свистом выдохнул, утирая грязный пот со лба изорванным рукавом куртки. Пронесло. Очередная мелкая пакость Песков отменяется за явным недостатком улик.

И тут Сандра замерла.

Она всё ещё сидела на корточках, крепко прижимая к груди замотанную флягу, но её лицо вдруг резко поднялось. Слепые глаза уставились куда-то поверх моей головы, точно в сторону пролома в стене, а всё её тело напряглось, как натянутая до предела стальная струна перед прыжком. Я слишком хорошо знал эту позу. Ничего хорошего она не предвещала нам обоим.

— Поздно, — ровным, совершенно безжизненным голосом сказала она. — Идёт.

Я похолодел. Мои уши не слышали ровным счётом ничего, кроме заполошного, барабанного стука собственной крови в висках, но я давно и очень крепко усвоил одно золотое правило: если слепая напарница говорит «идёт», значит, надо не прислушиваться, а срочно искать, чем бить или куда падать. А желательно — и то, и другое сразу, без лишних вопросов.

— Подол? — одними побелевшими губами спросил я. В горле пересохло настолько, что язык казался суконной тряпкой, забытой на солнце.

— Нет. На ногах. Тяжёлая. Очень тяжёлая, Марк, — я таких массивных тут ещё ни разу не слышала. — Она медленно, словно боясь спугнуть нарастающий звук или лишним шорохом выдать нас, повернула лицо к городу. К той широкой пустой улице, что прямо вела от колодезного квартала. — Из-под земли вышла. Из глубокого города. Идёт на наш звон — прямо, не сворачивая, как по натянутой нитке.

— Большой скорпион? Как тот, у колодца, которого мы вчера с таким трудом прикончили?

— Больше твоего большого. Вдвое больше. И гораздо злее: слышишь?

Теперь услышал и я. И, честное слово, лучше бы я оставался глухим на оба уха.

Это был далёкий, но отчётливый, частый, совершенно сухой костяной перестук. Будто по растрескавшейся старой каменной мостовой гнали огромную, тяжело гружёную ржавым железом телегу без колёс. Цок-цок-цок-цок. В этом механическом, противоестественно-неживом ритме была ужасающая, пугающая торопливость, которой я у здешних тварей ещё не встречал. Здешние хозяева обычно не торопились. Им незачем было за кем-то бегать — они и так прекрасно знали, что ты никуда не денешься с их территории, умрёшь сам. А этой твари явно было куда спешить.

До меня вдруг дошло. Мелкие волоски на затылке мгновенно встали дыбом, а желудок камнем ухнул куда-то вниз, в район колен.

— Гнездо, — с ужасом понял я вслух, и собственный голос показался мне жалким, скрипучим, чужим. — Это гнездовая матка. Я убил её сторожа там, на дворе, вспорол ему брюхо. Мы растревожили её выводок, а теперь наша вода звенит слепнями на весь квартал, как грёбаный храмовый колокол в большой праздник. Она идёт закрывать счёт за своих.

— Бежим? — коротко спросила Сандра. Без истерики и паники. Просто деловой, сухой запрос доступных вариантов. Бежать или драться.

Я лихорадочно прикинул. Быстро, по-приютски, как нас учили в подворотнях, когда полицейская облава уже топает коваными сапогами по лестнице, а окно на улицу только одно. Бежать? Куда? В открытую, простреливаемую взглядом пустыню, с тяжёлой флягой за спиной, которая будет собирать рои серебряных слепней на каждом нашем привале, выдавая нас с головой любому, у кого есть уши? С разъярённой, мстительной маткой по кровавому следу, которая не знает ни усталости, ни боли? Она тяжёлая, да. Но у неё восемь костяных ног против наших четырёх мясных, и, бьюсь об заклад на свою пустую голову, её ноги понятия не имеют, что такое сбитые в кровь мозоли, порванные связки и одышка.

Бросить воду здесь и бежать налегке? Это означало гарантированно умереть без воды. С пересохшим до кровавых трещин горлом, отплёвываясь чёрной пылью, просто на пару мучительных дней позже.

Цена за жизнь опять сходилась крона в крону, будь она трижды неладна. Очаровательный выбор между мыльной петлёй и плахой мясника, к которому я уже поневоле начал привыкать.

— Нет, — сказал я, физически чувствуя, как внутри груди туго натягивается холодная, безжалостно-злая пружина. Животный страх неохотно отступил, спрятался куда-то глубоко в кишки, оставив место пустой, звенящей готовности убивать. — Принимаем бой здесь. Точнее — вон там. — Я мотнул головой в сторону колодезного двора, хотя Сандра этого видеть никак не могла. — На каменных плитах она глухая, как пробка. Она не прочитает нас через землю своими лапами. И у нас там есть небольшая артиллерия.

— Что у нас там? — она легко, без малейшей заминки поднялась на ноги, уверенно подхватывая свой потрёпанный мешок.

— Плита. Длинный крепкий рычаг. И один знакомый покойник, который, я абсолютно уверен, будет болеть за нас всей своей мёртвой душой.

* * *

Готовились мы бегом. Мы буквально летали по двору, сдирая ладони о шершавый камень в кровь, не обращая внимания на боль, и именно тогда я впервые в своей никчёмной, одинокой жизни увидел, что такое нормальная, настоящая работа слаженной пары. Настоящая, а не то лицемерное дерьмо про братство, что нам впаривали в приюте. Это когда один делает дело, ни разу не оглядываясь, а второй держит для него весь остальной мир, надёжно страхуя спину.

Сандра напряжённо стояла у стены, слушала широкую улицу и ровным, как безжалостный отсчёт метронома, голосом докладывала дистанцию: «прошла длинный квартал… встала, слушает… снова идёт, ускоряется», — а я в это время делал четыре неподъёмных дела разом и ни одно не уронил. Я таскал тяжёлые обломки камней, я выбивал гнилые подпорки, я искал подходящий кусок твёрдого дерева, чтобы сделать надёжный клин. Удивительное это ощущение, скажу я вам. Работать в полную, звериную силу, когда твою уязвимую, постоянно ждущую подлого удара спину надёжно держат чужие чуткие уши.

Всю свою жизнь — в драной казёнке, на грязных улицах, в вонючем эшелоне — я делал любое дело вполсилы, потому что вторая половина сил всегда уходила на параноидальную оглядку. Не ударят ли сзади дубиной? Не крадётся ли кто с заточкой к твоему скудному пайку, пока ты завязываешь развязавшиеся шнурки? Теперь моя персональная оглядка стояла у пересохшей каменной поилки и совершенно спокойным голосом говорила мне, сколько у меня ещё осталось времени жить. Времени было катастрофически, убийственно мало, оно утекало сквозь пальцы, как мелкий песок, зато оно было полностью, безраздельно нашим. Никто не мог его украсть.

План был такой, что любой нормальный человек просто рассмеялся бы мне в лицо. Тяжёлую гранитную плиту колодца — ту самую, толщиной с мужскую ладонь, которую мы вчера вдвоём еле-еле сдвинули с места, — мы с помощью деревянного рычага вывели на самый край каменного венца. Она нависала над пустотой, балансируя на грани падения. Я подпёр её снизу единственным выструганным клином: легонько тронь — упадёт и раздавит в лепёшку всё, что под ней окажется.

Под венцом, прямо на мягком песчаном наносе, куда эта многопудовая плита должна была рухнуть, я выставил нашу импровизированную приманку: глиняный кувшинчик с драгоценной водой, открытый настежь, и рядом — расстеленную мокрую тряпку для пущего, манящего запаха. Кувшинчик я поставил так, чтобы до него оставалось ровно три моих широких шага от края висящей плиты. Если разгневанная матка захочет добраться до источника звона и запаха, ей придётся наполовину вползти под нависший камень, сунув под него свои задние лапы. Если бы она была предсказуемой, ведомой инстинктами тупой тварью, разумеется.

Слепни прибыли через двадцать вдохов. Стая мух спустилась с невыразимо серого, больного неба и устроила над нашей приманкой настоящий базарный день. Звон стоял такой густой и плотный, что хоть уши рукавами заматывай — он резал по обнажённым нервам не хуже зазубренной пилы.

Матка шла на этот звон. Звон сидел под самым колодезным венцом. Над звоном хищно висела гранитная плита. Идеальная засада. Слишком идеальная, чтобы сработать как надо.

— Я не услышу её на плитах, если она обойдёт двор по камню, — сказала Сандра, резко прерывая мои мысли. Она неподвижно стояла у длинной каменной поилки, спрятавшись в нашей вчерашней щели, с целой горстью острых черепков на подоле куртки. Готовая отбиваться ими до последнего вздоха. — Но по камню она не пойдёт. Тяжёлым, массивным тварям каменное эхо не нравится: лапам больно от собственной отдачи, грохот глушит их самих. Она пойдёт по мягкому песочному наносу, вдоль стены. Как все они здесь ходят.

— А если она окажется не как все? — я нервно вытер мокрые от холодного пота ладони о жёсткие штаны, перехватывая древко копья поудобнее.

— Тогда импровизируем.

— Ненавижу это слово. В моём скудном словаре оно всегда значит, что мы по уши в дерьме и сейчас нас будут медленно убивать.

— Ты его сам выдумал вчера, — сухо и безжалостно отозвалась она, ни на йоту не меняясь в лице. — Тихо. Она здесь.

Перестук влился в узкую улицу и разом заполнил её до краёв, вытесняя собой весь остальной мир. Давило на барабанные перепонки, земля под ногами мелко, противно вибрировала. Я вжался в холодный камень, спрятавшись за колодезный венец по другую сторону от приманки. Моя рука намертво, до побелевших костяшек вцепилась в толстый брус, которым я должен был в нужный момент выбить клин. Один сильный толчок — и каменная плита уходит с венца вниз, на нанос, на всё, что под ней окажется. Я не дышал. Ждал, чувствуя, как колотится сердце о рёбра.

Матка вошла во двор. Я видел больших тварей в своей жизни. Тот большой скорпион, бывший сторож этого двора, до сих пор регулярно снился мне в коротких кошмарах. Но эта дрянь была совершенно другой, хтонической породы страшного. Ниже, шире, невероятно длиннее — с хорошую товарную телегу, если эту телегу с огромной силой сплющить гидравлическим прессом. Её панцирь был отвратительно бледный, почти слепой-белый, цвета глубокого, больного подземелья, куда никогда в жизни не заглядывал свет. Весь покрытый бугристыми, уродливыми наростами и толстыми рубцами от сотен старых драк. Массивные клешни она несла перед собой, чуть на весу, плотоядно и нервно подёргивая ими в такт своим шагам. И от каждого её грузного, костяного шага в каменных плитах у меня под коленями отдавалась тошнотворная дрожь.

Она не пошла вдоль стены по мягкому. Она остановилась прямо на пороге двора — вся целиком, разом, тяжело и невероятно грозно, — и повела своими монструозными клешнями. Влево. Вправо. Звон приманки заливался под венцом, сладкий, манящий бесплатной, лёгкой влагой, — а она просто стояла и не шла. И от её нечеловеческой, жуткой расчётливой неподвижности у меня тоскливо заныли коренные зубы. Сторож был просто тупым, голодным зверем. Эта — думала. Оценивала.

Потом она двинулась. И пошла вовсе не к приманке. Она повернула голову к поилке. Точно к той узкой щели в камнях, где с жалкой горстью черепков и последней флягой на ремне сидела затаившаяся Сандра.

Не знаю, чем она её так быстро взяла. Сбившимся ли дыханием, живым ли теплом человеческого тела в промёрзлом воздухе или резким запахом пролитой на деревянную пробку воды, который вдруг оказался для неё сильнее звона целого роя слепней. Знаю только то, что было дальше: гигантская бледная туша с пугающей грацией развернулась прямо на мою напарницу, и весь наш умный, математически выверенный план в одно мгновение стал дорогим, но абсолютно бесполезным мусором.

Времени на раздумья больше не было. Его вообще в природе больше не было. Я выпрямился из-за спасительного венца в полный рост, набрал в грудь столько спёртого воздуха, что у меня тоскливо затрещали рёбра, и заорал во всю лужёную глотку, срывая голос: — ЭЙ! СЮДА! Я ЗДЕСЬ, ТВАРЬ!

И затопал по мягкому песочному наносу — со всей дури, обеими ногами, остервенело впечатывая грубые каблуки ботинок так, что по земле пошла ощутимая волна дрожи. Для твари, что читает мир через землю, я в этот миг стал самым громким, самым сочным и самым раздражающим куском мяса во всём этом проклятом дворе.

Она развернулась. Одним текучим, невообразимо плавным для такой огромной массы рывком, всем своим белёсым корпусом, с такой немыслимой скоростью, что трусливая мысль «успею отойти» умерла в моей голове, так и не родившись на свет. Она пошла на меня. Прямо врубаясь мощными лапами в мягкий нанос, вдоль венца, через приманку, раздавив наш кувшинчик в мелкую пыль, насквозь пробивая звенящее облако одуревших слепней. И когда она оказалась всего в трёх шагах от меня, ровно в одном шаге от рухнувшей сверху чёрной тени, я со всей оставшейся силы ударил брусом и выбил клин.

Плита сорвалась с каменного венца.

Грохот встал до самого неба, ударив по ушам так, что я чуть не оглох на месте. Плита обрушилась на матку поперёк — точно по задней трети, по её последней паре толстых бронированных ног. Бледный хитин с тошнотворным, громким влажным треском лопнул под многопудовым гранитом. Тушу юзом протащило по песку вперёд, вздымая густые, удушливые облака пыли. Клешни судорожно, вслепую загребли нанос, одна лапа дико дёрнулась на песке, начисто отсечённая камнем, во все стороны брызнула густая, тёмно-зелёная сукровица. На половину короткого удара сердца я свято поверил, что мы победили. Что всё наконец-то кончилось.

Зря. Как же я был потрясающе глуп.

Матка взвыла — не звуком, у неё не было голосовых связок, а концентрированной дрожью небывалой ярости: песок вокруг неё пошёл мелкими концентрическими волнами, как вода от брошенного валуна. Она упёрлась передними массивными клешнями в гранитную плиту, в каменный венец, во всё подряд, что попалось под руки, и с жутким, леденящим кровь скрежетом поволокла себя вперёд. Беспощадно выдирая себя из-под раздавившего её камня, на шести ногах из восьми.

Её раздавленная треть тащилась за ней кровавым, сочащимся слизью мешком, цепляла край плиты, рвала песок глубокими, уродливыми бороздами. И при всём этом она пёрла на меня быстрее, чем ползала бы целая. В ней не осталось инстинктов самосохранения, в ней была только чистая, концентрированная ярость существа, которому сломали хребет и которому больше нечего терять.

Я не был никаким героем. Герои в Песках долго не живут, они обычно остаются красивыми трупами, обглоданными добела местной фауной. Я был просто злым, напуганным до усрачки парнем, которому очень, до дрожи в коленях хотелось жить. И эта ярость гнала меня вперёд лучше любой сказочной отваги.

— Лево! — звонкий, отчаянный крик Сандры ударил от каменной поилки. — Она берёт левее! Твоё лево, Марк!

Я уже катился вправо, сдирая локти в кровь о камни двора. Огромная белёсая клешня с шипением просвистела ровно там, где секунду назад была моя грудь. Удар по венцу выбил сноп ярких искр и тучу острой каменной крошки. Я вскочил на ноги, сорвал из-за спины своё копьё — длинное, острое жало скорпиона на крепком деревянном древке, моё единственное спасение, — и отступил спиной вперёд к плитам, туда, где мягкий песок кончался. Брус, которым я выбил клин, остался валяться где-то у венца; рычаг своё отработал, теперь всё зависело исключительно от моих рук и реакции.

Она была немыслимо быстрая, но уже битая: раздавленная задница срывала ей виражи, её тяжело заносило на резких поворотах. Когда она бросалась прямо на меня, как живой локомотив, я стремительно пятился по плитам, рискуя споткнуться и свернуть шею. Когда её заносило, я зло колол жалом копья в толстые суставы её клешней и уходил обратно к венцу. Один раз остриё соскользнуло с гладкого хитина, и мощная отдача отсушила мне ладонь до самого локтя, кость мучительно заныла. Второй раз клешня резанула по рукаву куртки, чудом не задев плоть, и вырвала из него длинную серую ленту ткани.

Дыхания катастрофически не хватало, лёгкие горели огнём, пот заливал глаза, невыносимо щипал, мешал смотреть. В какой-то момент я перестал понимать, где я вообще нахожусь во дворе, где стена, а где колодец, — остались только мелькающий перед глазами бледный панцирь, металлический лязг клешней и чёткий, как удар пастушьего хлыста, голос от поилки.

Сандра вела меня в этом смертельном танце. «Заходит! Правее! Назад два!» — она слышала каждый мышечный рывок перекошенной твари раньше, чем я его видел своими залитыми потом глазами. И дважды этот крик выдернул меня из-под смертельного удара, который я тупо прозевал. Слепая девчонка, стоявшая в стороне, видела этот бой в сто раз яснее зрячего меня. Ушами.

— Шов! — сорвалась на пронзительный визг Сандра. — Над жвалами разошёлся, я слышу, как он сипит! Она его не сводит — плита перекосила ей панцирь!

Легко сказать — шов. Шов над жвалами — это значит сунуться внутрь её рук, в самую мясорубку, в пасть неминуемой смерти. Я перехватил влажное от пота древко обеими руками, до громкого хруста сжал челюсти, дождался её очередного яростного выпада — и когда правая клешня пошла на меня, шагнул не назад, а вперёд и вбок. Нырнул прямо в её мёртвый угол и со всего размаха, вкладывая весь вес своего отчаявшегося тела, всадил жало копья в расщелину над клацающими, исходящими ядовитой пеной жвалами.

Раздался громкий, сухой хруст. Древко копья жалобно треснуло у самого жала, не выдержав удара об кость. Матка судорожно, от пронзившей её боли, мотнула чудовищной головой, и отлетевшая назад массивная клешня — вскользь, самым краем, но мне и этого хватило с лихвой — поймала меня поперёк рёбер.

Удар был такой сокрушительной силы, что меня развернуло в воздухе, как брошенную тряпичную куклу. Серые камни двора прыгнули навстречу. Я рухнул на спину, высекая затылком искры из глаз. Весь воздух разом, со свистом выбило из груди, оставив там лишь горящую, невыносимую пустоту. Я лежал с жалкими деревянными щепками в руках и просто не мог вздохнуть. Рот бессильно хватался за пустоту. Перекатился в сторону — не от ума, в голове гудело, просто побитое тело само спасалось по старой памяти, — и в тот же миг огромное чёрное жало со звоном ударило в камень ровно там, где только что лежал мой висок. Осколки гранита больно осыпали мою щёку.

Жало. Твою мать. У неё, оказывается, на том раздавленном обрубке ещё было и скрытое жало. И она прекрасно умела им пользоваться.

— Марк!! — отчаянно, надрывно закричала Сандра.

Воздух наконец вернулся в лёгкие — судорожным рывком, со свистом и такой пронзительной, яркой болью, будто мне в грудину вбили раскалённый железный клин и с силой провернули. Я глухо закашлялся, брызгая слюной и задыхаясь.

Тварь нависала прямо надо мной. Перекошенная, истекающая вонючей тёмной слизью, бесконечно страшная. Между её белёсыми клешнями чернел пробитый мной шов. Она медленно заводила свой толстый хвост для второго удара — медленнее, чем раньше: хвост шёл от раздавленной камнем трети, и эта омертвевшая половина её уже откровенно плохо слушалась.

Но она всё равно успевала. Я не успевал отползти. В правой руке у меня остался жалкий обломок моего копья — само жало скорпиона на коротком расщепе древка, всё, что уцелело от грозного оружия. Я рванул его снизу вверх. Не целясь, вкладывая в этот последний удар всю свою злость, весь свой страх и всю пульсирующую боль сломанных рёбер. Прямо в зияющий, уже разбитый шов на её омерзительной морде. По самую свою руку, пробивая мягкое.

Матка замерла. Встала как вкопанная. Вся, разом, от страшных клешней до поднятого хвоста. Постояла надо мной — один нескончаемо долгий удар сердца, второй оглушительный удар, — и начала медленно опадать на залитые слизью плиты. Сначала неохотно, с омерзительным скрипом суставов, потом вся сразу, с тяжёлым, мокрым стуком обрушившись на камень рядом со мной.

Мёртвая тишина тяжёлым, пыльным одеялом легла на двор. Только неутомимые слепни всё так же деловито и мерзко звенели над опрокинутым кувшинчиком — этим мелким тварям было всё нипочём, они всегда побеждали.

— Марк? — голос Сандры прорезал эту давящую, тяжёлую тишину. Он был неестественно тонким и очень ровным. Тем самым особым, натянутым тоном, за которым прячется истеричный крик ужаса. — Скажи что-нибудь.

— Что-нибудь, — просипел я, с трудом выплёвывая вязкую, отдающую железом слюну. В груди всё горело. — Жива?

— Я-то жива. — Она медленно шла ко мне через плиты, точно на звук моего хрипа, вытянув вперёд худую руку. — А ты дышишь так, как старые дырявые кузнечные мехи.

— Это рёбра. — Я с трудом сел, осторожно держась за левый бок. Болело знатно, каждый мизерный вдох отдавал чистым огнём, но воздух всё-таки проходил. Значит, треснули, а не сломались в щепки. Разницу я очень хорошо знал ещё по приютским массовым дракам. — Считай, невероятно легко отделался. Она была… она была умная, Сандра. Она в эту каменную приманку не поверила ни на грош. И шла она не на пролитую воду. Она шла за своими — я ведь вчера убил её сторожа, разворошил её уютное гнездо. Это была мать. Я убил мать, которая просто пришла за выводком, и почему-то от этой идиотской мысли мне сейчас паршивее, чем от треснутых рёбер.

— Зато в тебя поверила. — Сандра наконец нашла моё плечо. Сжала его своими тонкими пальцами так, что точно остались синяки, и долго не отпускала. — Громкий ты мой.

* * *

Трофеи мы брали сильно позже, ближе к местному «полудню», когда у меня перестали мелко трястись руки, а сбивчивое дыхание немного выровнялось. И я перечислю их с огромным, почти неприличным удовольствием, потому что такой поистине царской добычи у меня в руках не было никогда.

Во-первых, жало матки. Размером с широкую мужскую ладонь, круто изогнутое серпом, благородного цвета потемневшей бронзы. Вдвое крупнее и злее того шипа скорпиона, что служил остриём моего копья всю последнюю неделю и сегодня благополучно хрустнул. Я с превеликим трудом выломал этот серп, очистил его сухим песком и перенасадил своё копьё заново — на новое крепкое древко, сменив прежнее жало на этот тяжёлый бронзовый коготь. Старый шип, что верой и правдой служил мне, я не выбросил — сунул на пояс, про запас. В Песках за такое острое добро держатся обеими руками. Остриё копья стало несравнимо лучше прежнего. Моё оружие росло и злело вместе со мной.

— Михель говорил, — Сандра осторожно провела пальцем по бритвенно-острой кромке нового жала и уважительно присвистнула, — за жало гнездовой матки лоденский скупщик давал тридцать крон, даже не глядя на весы. Не вздумай его потерять по дороге.

Тридцать полновесных крон. Я нёс теперь на поясе тридцать крон — больше, чем видел за всю свою прошлую нищую жизнь разом. Если, конечно, донесу его до той стороны, до врат. Закон границы я крепко помнил с подслушанных приютских пересудов: что на тебе при выходе из области — то твоё по праву, никто из таможни не отнимет, этим безумные ходоки и живут. Янтарь, сонная сталь, редкая кость — всё это баснословно дорогое добро родом из таких вот проклятых мест.

Я на мгновение закрыл глаза и мысленно прошёлся по лоденской бирже, мимо зарешёченных окошек скупщиков, с этим серповидным жалом на поясе. И впервые подумал: Пески убивают, да, жестоко и быстро. Но за кое-что тут всё-таки щедро платят. Платят так, что можно купить себе новую, чистую жизнь.

— Половина твоя, — сказал я Сандре, возвращаясь в мрачную реальность. — Уговор есть уговор. Работаем в доле.

— Пятнадцать крон. — Она медленно попробовала эти немыслимые слова на вкус, словно боясь обжечь язык. — Я никогда в жизни не держала в руках и пяти.

— Привыкай. У нас на редкость прибыльное предприятие вырисовывается: два налёта — два шикарных трофея. Осталась сущая ерунда — дожить до кассы.

Дальше: мясо. Много мяса, белого, плотного, как хорошая парная свинина. Мы потратили на разделку добрый час. Сандра работала вслепую, но её пальцы знали анатомию смерти лучше любого городского мясника. Она безошибочно находила сочленения панциря, поддевала их острым краем кремня, а я орудовал ножом, вырезая куски белой плоти. Мы нарезали его длинными полосами и развесили на краю каменной поилки — Сандра сказала, что сухой здешний воздух высушит его за день-два не хуже любой мясницкой коптильни. Резал я, поминутно морщась от резкой боли в боку, вешала она. На ощупь, ровно, полоса к полосе — у неё это выходило куда аккуратнее, чем у меня с двумя зрячими глазами. Отличный дорожный припас на целую неделю сытой жизни. Широкую хитиновую пластину с её спины, выгнутую глубоким лотком, я отложил тоже: чем не таз? В нашем хозяйстве, начатом вчера с пары жалких черепков, это была уже непозволительная роскошь.

И, наконец, вода. Ради чего всё и затевалось. Мы долили всю нашу тару до самых краёв — фляга, туго перемотанная тряпками, кувшинчик, сорок восемь больших глотков под самую пробку. А потом я припал к каменной лужице и напился сверх того, до громкого бульканья в животе. Треснувшие рёбра протестовали при каждом глотке, но я их с удовольствием игнорировал.

К местному, всё такому же серому «вечеру», когда мясо подвялилось до твёрдой тёмной корки, мы собрали лагерь. И впервые были готовы в дальнюю дорогу по-настоящему: вода, сытная еда, оружие, годная тара, четыре обострённых чувства на двоих и чёткий план из трёх слов.

Перед самым уходом я сделал ещё одно дело. Маленькое и совершенно бесполезное с точки зрения выживания в Песках. Подобрал у колодезного венца плоский гладкий черепок, с усилием нацарапал на нём новым жалом «68 — вода» и положил мёртвому на его иссохшие колени. Если сюда когда-нибудь выйдет кто-то из наших, из партии, — пусть знает: колодец живой, открывается рычагом, спасибо вот этому безымянному человеку с затёртым номером на куртке. В приюте так иногда помечали верные, безопасные ночлеги на чердаках. Пусть и здесь будет хоть какой-то мизерный человеческий след среди этой хтони.

— Что ты там скребёшь? — подозрительно спросила Сандра, заслышав звук камня о камень.

— Оставляю расписку. — Я тяжело поднялся, привычно держась рукой за бок. — Мы ему сильно должны, между прочим. Флягу, чистую воду и отличную гранитную плиту.

— Тогда правильно, что расписку, — совершенно серьёзно кивнула она. — Долги надо признавать письменно. Михель так говорил про артельные паи.

Я оглядел залитый тусклым светом разорённый двор напоследок. Плита косо лежала на наносе, разрубленная матка растекалась тёмными пятнами по плитам, шестьдесят восьмой всё так же тихо сидел у венца с моей распиской на коленях. Я мысленно отчитался ему: колодец твой работает, перебоев с водой нет, сторожей больше нет, прости за небольшой беспорядок — уборщица приберёт.

— Марк, — неожиданно тихо и странно сказала Сандра.

Я обернулся. Она стояла у самого выхода со двора, повернувшись лицом к дальней гряде — той самой, через которую лежал наш долгий путь, — и лицо у неё было такое, какого я ещё никогда не видел. Не страх. Хуже. Сбивающая с ног, полная и абсолютная растерянность.

На далёком скалистом гребне гряды, высоко в сером сумрачном свете, ровно горели два жёлтых огонька. Маленькие, парные, на высоте крупной собачьей холки. Они не приближались. Они просто смотрели — я кожей, затылком чувствовал, что тяжело, внимательно и пугающе осмысленно смотрят на нас, — а потом разомкнулись, мигнули и беззвучно погасли. Как прикрылись.

— Что там? — сдавленным шёпотом спросила Сандра. — Я слышу, как ты весь напрягся. Сердце колотится. Что там, Марк?

— Глаза. Жёлтые. Смотрели на нас и только что спрятались за камни. — Я сглотнул вязкую, горькую слюну. — Ты их слышишь?

Сандра молчала долго. Невыносимо долго.

— Нет, — сказала она наконец, и вот теперь в её срывавшемся голосе прорезался страх — чистый, животный, без всяких примесей. — В той стороне никого нет, Марк. Ни единого шага, ни дыхания, ни шороха песчинки. Там абсолютно пусто.

— Но я их видел.

— В том-то и главная беда. — Она вслепую, спотыкаясь, шагнула ко мне, нашла мою руку и встала так близко, что я спиной почувствовал её дрожь. — Я их совсем не слышу.

Предыдущая главаГлава 10 из 60Следующая глава