Я проспал до самой Пыжмы, и несколько раз друг за другом снилось мне, что мы уже на месте, переходим невспаханный усад. Я вижу примятую снегом серую осоку, обмороженный, а потом растаявший табак-переросток. На подходе к забору я слышу собачий лай и вспоминаю, что оставил здесь свою собаку. Как я мог забыть о ней? Чем она питалась и как смогла пережить зиму? Я боролся со стыдом, а собака была уже здесь, по ту сторону калитки, тощая и клочковатая, как весенний труп, кидалась на нас, не давала войти. Ее нужно было накормить. Но у меня с собой ничего не было, а отец никак не соглашался отдать поминальные остатки, хотя бы хлеб. Я шептал: «Тише-тише. Прости меня, прости». Собака лаяла хрипло, скребла когтями. Ей нужен был я. Отец плевал в землю, закуривал и отходил к баням. Я толкал калитку. Собака закидывала лапы мне на плечи, вцеплялась в горло, драла меня, но не просто чтобы убить. Она проглатывала отделенную от меня плоть, виляла хвостом, облизывала мне лицо и губы, отрывала новый кусок мяса. Отца нигде не было. Я просыпался и снова оказывался на тропе на задах Пыжмы.
Отец растолкал меня.
– Приплыли! Добро пожаловать домой, сына!
Он зевал, видимо, и сам дремал в дороге. На правой щеке его отпечаталось курточная клепка.
– Подъем, говорю! Постой, паровоз!
Голова болела, но тошноты не было. Отец протянул мне коробочный сок. Я хлебал его, как в детстве, и с каждым глотком ко мне возвращался разум. Какой ужас. Зачем мы приехали сюда? Как я мог согласиться? Половина седьмого, обратного поезда до утра не будет, нам придется ночевать в этой деревне, в этом доме, в доме мертвеца.
– Ты чего смурной? Накати!
Отец прямо в нос ткнул мне бутылочным горлышком. От стекла пахло мандариновыми корками. Я хлебнул, но легче не стало.
– Давай по последней – и в путь!
Мы отпили еще по глотку и вышли в тамбур.
На полустанке кончался апрельский день. Когда мы подошли к Пыжме, уже конкретно смеркалось. Я радовался, что хотя бы этим обстановка не похожа на мой круговой сон.
– Ключи-то есть у тебя?
Я пошарил в пакете с документами и достал связку.
В доме было прибрано. Я оставлял все вещи на местах, которые определила для них сумасшедшая Рая. Я помнил, как мне приходилось переступать через аморфные пестрые кучи и осколки киотного стекла, пробираясь к выходу. Теперь же, не считая пыли, на полу не было ничего лишнего. Воздух в избе стоят теплый. Солнце, видимо, провело здесь весь день, и теперь, в темноте, нетрудно было представить его в этой комнате, на этих досках, на посеревшем печном боку. Отец кинул продукты на стол и пошел на кухню искать посуду. Я знал, что едва ли там что отыщется. Еще я понимал, что, как бы ни было тепло теперь, с водки и дороги, под утро мы здесь промерзнем до костей. Хорошо, что за печью осталось немного дров. Я попросил у отца зажигалку и раздул огонь из салфеток с поминального стола.
– Все добро вынесли, суки. Ни ножа, ни стопки.
Отец вышел на двор и вернулся с обрезками пластиковых бутылок и майонезными банками. Бабушка использовала такие под рассаду. Он скинул их в раковину умывальника, забрал у меня ключи и снова вышел.
Я присел на кровать, аккуратно застеленную. Было бы неплохо прямо сейчас лечь, уснуть и проснуться в прошлом октябре. Вспомнилось, как нелепо я врал матери о невесте. Захотелось попросить прощения, рассказать всю правду, утешить. Вот такой я непутевый у тебя, мама. Ни работы нормальной, ни семьи. Защекотало в носу, и я опустился на влажную после зимовки в пустой избе подушку.
– Э-э! Ну ты чего? Дверь держи!
Отец появился с двумя ведрами воды. Я вскочил и принял одно из них. Железная ручка оказалось ледяной и скользкой.
– В баню не лазили, черти.
Довольный, он ополоснул свою странную посуду, протер ее ветошью и принялся накрывать на стол. Как ему что-то еще в глотку лезет? Отец сделал себе бутерброд. Мне есть не хотелось, но я согласился на «последнюю перед сном». Мы выпили. В избе здорово потеплело, и оттого еще тяжелее стала голова. Но дрова пока не прогорели, надо бы последить за ними и поймать задвижкой вечно убегающее тепло. Но глаза не слушались, и скоро я уже спал. Снова спал в темноте дома, в который обещал себе не возвращаться.
Впервые за много лет видел во сне Женечку. Она вышла навстречу по тропе через брошенное Пыжменское поле. Она молчала, как и всегда, но я понимал, что сестра рада. Она улыбалась, почти смеялась беззвучно, вокруг головы ее вились косы чуть не до самой земли. Отчего-то одета она была в простую длинную рубаху. В жизни такой одежды у нее не было. Мы носили то, что оставалось от старших соседских детей, и редкие обновки с китайского рынка. А во сне Женечка была будто старше своего последнего возраста, почти девушка, худая, но с различимой под шершавой тканью молодой грудью, на которую я старался не смотреть. Она, кажется, звала меня в сторону леса, и я как-то понимал, что она собралась купаться и я нужен ей для охраны и защиты. Она тянула ко мне свою серую руку. Но только я коснулся ледяных пальцев Женечки, как проснулся.
Еще в полусне свалилась на меня эта ненавистная прелесть обмана. Показалось на долю секунды, что сон – это не только про поле и Женечку. Про маму, поминки и похороны – тоже сон. А на самом деле все хорошо, мама, конечно, жива, что за глупости? Нужно лишь открыть глаза и позвонить ей. Она удивится, отчего я так рано, а я ей скажу, что видел сон. Но я открыл глаза и увидел себя в Пыжме.
Светало, и я уже хорошо мог разглядеть отца: тот уснул, скрючившись на лавке возле печи. Он, видимо, сообразил закрыть задвижку, потому что даже теперь я легко мог оставаться на кровати без одеяла. Очень хотелось в туалет, и я поднялся, стараясь не шуметь, но наступил на свалившуюся со стола майонезную банку. Она жестко хрустнула, отец закашлялся сонно. Я поспешил на двор.
Когда я вернулся, отец уже сидел за столом и проводил ревизию своих продуктов. Пить еще и сегодня я не собирался, хотя был удивлен относительной легкости похмелья и внезапным утренним аппетитом.
– А никто пить и не предлагает. Нечего пить. Вот, остаточки. Похмелимся, сгоняем до леса, проверим грибы, а там и домой, можно даже без захода сюда.
Отец выплеснул водку в пластмассовые обрубки. Вышло грамм по шестьдесят. Я знал, он не врет. Водки больше нет. Но если он сейчас все выпьет сам, на старые дрожжи его развезет – будь здоров. Я поднял свой «стакан» и махнул разом, закусив растаявшей копченой колбасой. Еще сильнее захотелось простой воды. Отец кивнул на ведро:
– Не, не с Малой, это с колонки, там скважина. Да не ссы ты! Как есть мамкин сын. Ну продрищешься, не помрешь же.
Никакой колонки в Пыжме я не помнил, но жажда помогла поверить в ее существование. Я выхлебал половину банного ковша. Пришлось присесть на кровать, чтобы не свалиться на поплывшие под ногами половые доски.
– Эх, дитя! Ты бы лучше пожрал нормально, а то вон, как соплю мотыляет тебя.
Он протянул мне сухую плюшку и помидор. И то и другое было на вкус как вата, но я ел, потому что хоть и редко, но иногда все же отец бывал прав. За грибами же в апреле я идти не собирался, о чем и сказал ему сразу, как только мой рот освободился от хлебно-томатного месива.
– Да на полчаса! Говорю же, краешком пройдемся – и поедем. Прям оттуда – и на железку.
Я знал, что только до леса через поле тут идти не меньше сорока минут, но отец не слушал:
– Ты мне скажи тогда, на хрена мы приехали?
Я не знал, что ему ответить.
– Короче. Сейчас полвосьмого. Все равно поезд только в одиннадцать. Хочешь, здесь сиди жди. А я пошел.
Отец решительно подхватил лукошко.
Я попросил его подождать меня, пока я умываюсь из того же ведра, пока, обуваясь, терплю головокружение, путаюсь в рукавах куртки. Свою ветровку отец скинул на дно пустой корзины:
– Ты че накутался?
Снаружи и правда оказалось тепло. Солнце легло мне на лоб, так и прилипло. Я щурился, подставлял ладонь к глазам, глядя, как отец подходит к передней калитке, открывает ее, оборачивается нетерпеливо. Солнце точно за его головой, лица не разглядеть, только черная фигура в футболке и джинсах.
– Ну, пошли, сам же больше всех домой торопишься!
На улице от апреля было как будто живее и подвижнее. Домашней птицы так и не появилось, но дикая разошлась, распищалась. Под ветром шелестела свежая осока. Поэтому, когда скрипнула калитка, не наша, чужая, я не сразу обернулся на звук.
– О, гляди! Райка-то жива. Ископаемая!
Я коротко и выразительно рассказал отцу о погроме и об иконе, которую старуха утащила с собой.
– Врешь?
Врать мне было незачем. Бабка смотрела на нас в раствор своей калитки, сбитой из серых рассохшихся досок. Я видел глаз ее, и бугристый нос, и лоскут платка на макушке.
– Баб Рай! А? Правду мой обормот говорит? Про иконку-то?
Бабка стукнула створкой, скрипнула щеколдой.
– Эх, ведьма! Ну и черт с ней. Тебе-то почто эта иконка, богомолец?
Я и сам думал тогда, что, может, старухе моя иконка больше годится. Чего она мне? Положить в шкаф и натыкаться на нее только в дни генеральной уборки? Но отчего-то обидно было, что вот, моя вещь, единственная, кроме дома, память, пусть и не о самых близких, но родственниках…
– Две таких корзины набрал, прикинь!
Я изобразил удивление. Хоть и не слышал начала очередного отцова рассказа, догадывался, что он о грибах. Мы шли полем. Земля под ногой была уже сухая, трава прошила ее длинной строчкой, кое-где желтела мать-и-мачеха. Чтобы не молчать, спросил отца о его новой семье.
– Потихоньку. Я вот тебе так скажу: ничего в жизни не меняется. Как в кино, блин. Сценарий всегда один. Актеры, может, разные, декорации. Но… Круг порочный, е-мое… Прикинь! Вероника стала меня куском хлеба попрекать. Сожрал я спросонья какую-то булку. А это, оказывается, для ребенка было. И пофиг вообще, что она там третий день лежит, булка эта. Все, я враг народа. Сижу и вспоминаю, как тридцать лет тому от вашей мамки вот прям то же самое выслушивал. Слово в слово!
Параллели с кино я не понял, но переспрашивать не стал. И про очевидные для меня причины его «порочного круга» ничего не сказал, хотя, может, и стоило. Не хотелось ругаться.
– Только Любашка и есть. Но и она ж вырастет, не нужен ей будет папка. Вон, тебе я нужен, что ль, больно?
Отец остановился и выкатил на меня выгоревшие, прозрачно-голубые глаза. Я отмахнулся, но он повис у меня на локте. Делать было нечего, и я принялся неловко убеждать его в том, что теперь и всегда он мне нужен. Я бормотал что-то и краснел, пока он не отвалился от меня, как насосавшийся клещ. И тогда мне стало жалко его по-настоящему. Сгорбленного, лысеющего от середины к краям, с неподходящим его атлетичной фигуре животом. Он закурил, я попросил сигарету. Закашлялся после первой затяжки и дальше просто притворялся, что курю.
Перед нами вырастал лес. От деревни он виделся узкой лентой над полем. А теперь я уже представлял, что деревья даже на самой кромке высоки и темны. Я прикинул расстояние. Если пройти вдоль по самому краю, выйдем мы примерно посередине между Ветлужской и Сиянием. Даже если не спешить, едва ли к тому моменту пройдет два часа. Отец очистил от лишних сучков длинную ветку и уставился в землю. Кончиком своей палки он разорял мелкие кочки, покрытые палой листвой и хвоей. Я шел за ним.
– Да есть они, есть, должны быть. Но тут сухо больно, они подлесок любят. Пойдем-ка…
Он перепрыгнул идущую за первыми рядами деревьев пожарную канаву и, не оборачиваясь на меня, зашагал в глубь леса:
– Давай до Большого дойдем. Если не найдем ничего, хрен с ним, значит, нет. Сразу домой поедем.
Его голос прерывался тяжелеющим дыханием. Мне самому даже по просеке было идти нелегко из-за похмелья, одышки и неожиданной апрельской жары. Я стащил куртку и просунул ее под лямку рюкзака. Пока раздевался, чуть не упустил из виду отца. Поспешил за ним.
Возле огромного муравейника он остановился, присел на корточки.
– Вот они! Вот они, сволочи! Дим! Гляди!
Я подсел к нему. Копчеными пальцами отец выворачивал из земли шляпки-стручки, покрытые извилистыми морщинами. Я спросил, сморчки это или строчки.
– Строчки. Видишь, на мозги похожи, кривые, как не знаю что.
Мне казалось, что строчки ядовитые, но отец находил все новые грибы и складывал их в корзину.
– Да бред. Я их сто раз уже ел. И ты, кстати, тоже. Просто надо их варить сначала, промыть, а потом хоть в суп, хоть с картошкой.
Смотреть на строчки было неприятно. Я понимал, что теперь отец не успокоится, пока не наберет полную корзину. Пришлось и мне найти для себя подходящую ветку.
Мы старались держаться грунтовой дороги, ведущей через лес к Большому озеру. Грибов было немного, но они были. И когда мы увидели впереди голубой просвет, корзина отца была уже полна наполовину. Лоб мой сделался липким от пота. Солнца здесь было меньше, кое-где от земли еще шел холодок, но лес был трудный, мучил паутиной в лицо, упавшими деревьями, кустарником-мордохлестом и внезапными ямами. Отец всегда шел чуть впереди, что-то насвистывал или напевал. Находя очередной гриб, радостно вскрикивал, нагибался, выпрямлялся с тлеющей во рту сигаретой. Свой нехитрый улов я складывал в прозрачный файл. Бумаги я сложил вдвое и сунул в рюкзак с ноутбуком. Вот тоже задача. Надо не забыть на станции сразу проверить почту и отписаться заказчику, ждавшему свой текст еще вчера вечером.
– Ну че, как?
Я высыпал в корзину свои грибы.
– Лучше чем ничего. Ты кочки не пропускай. Видишь даже просто как кучка листьев, расшеруди, они там прячутся.
Отец был доволен, горел азартом и тоже вспотел. Мы подошли к берегу озера и присели на изображавшее лавку бревно. Хотелось напомнить отцу о его обещании. Хотелось домой.
– Ща занырну, и пойдем до станции. По пути еще гриба поищем. Сам не хочешь?
Он кивнул на озеро – действительно большое – с водой синей и, кажется, чистой. Бревно как раз лежало возле узкого спуска к воде между колоннадами прошлогоднего рогоза. Я замотал головой. Сказал, что умоюсь обязательно, но в воду не полезу. Даже просто сидя в покое на ветру, я чувствовал, как высыхает пот. Отец ловко скинул одежду поверх корзины. Я ждал, когда он войдет в воду и будет достаточно далеко от берега, чтобы подойти и умыться. Отчего-то мне казалось, что он может силком увлечь меня купаться, и тогда точно никакого «домой». Я усмехнулся этому подозрению, но по спине не в шутку пробежали острые мурашки.
Отец взбаламутил на дне ил, спугнул птиц диким криком и уже плыл брассом, отфыркиваясь от попавшей в нос воды. Я снял кроссовки и носки. Песчаный бережок был пологий, но шел будто ступеньками. Я боком спустился в самый низ, где черноватый песок облизывали разбуженные отцом волны. Я нагнулся, зачерпнул двумя ладонями ледяной воды, омыл глаза, набрал немного в рот, но глотать не стал, прополоскал и выплюнул. А потом щедро уже ополоснул лицо. Вода стекала по запястьям к локтям вниз, но это было даже приятно. За пеленой капель я едва различал большое голубое небо в воде и над ней. А впереди, на том берегу – курчавое, зеленое, пахнущее свежей смолой и сочной зеленью. Я заморгал часто, собирая детали этого пейзажа. Ресницы высыхали, на переднем плане проступили бурые стебли, блики на воде, легкая рябь. За ней отчетливо стали видны пихты и сосны, кусты то ли шиповника, то ли малины. Но как ни старался, я так и не смог увидеть отца.