…Кони в мыле. Уже по всей дороге вороватые обозы и толпы беглецов, заполошный зык: «Татары!» И то, что больнее всего: по сторонам недожатая, брошенная рожь. Несвершенные суслоны, раскиданные, не составленные даже в бабки снопы, забытые прямо в полях корчаги, серпы, горбуши. Беженцы то прихлынувшей волною заполняют дорогу, суются под колеса, вопят:
– Куды? Бросай все, сваливай мешки, татары зорят!
И тогда по ополоумевшим мордам – кнутом, и тогда – саблю из ножен в сумасшедший просверк смерти:
– Отступи, развалю наполы!.. мать!..
А когда отхлынут и опустеет дорога, у возчиков становят резче желвы скул, и на лицах сквозит залихватское отчаяние, когда то ли в сечу башку очертя, то ли в бег безоглядный… Вот-вот из-за тех вон кустов, вослед этой воющей сволочи вынырнет вооруженная татарва. Не отбиться ведь! Как там старшому, а нам почто гибнуть?
Иван мрачно, отцовым тяжелым взглядом обводит тогда рожи своих мужиков и не стыдит, не ободряет даже, а:
– Скорей, мать, раззявы!
Кони – из последних сил. Взъерошенная шерсть мокра, с отверстых пастей капает пена, оси возов визжат, и временем подступает такое: а не опружить ли весь тот Киприанов клятый хлеб в канаву да не дернуть ли в бег? Нельзя! Себя уважать не станешь опосле! А себя уважать русичу – первее всего! И потому:
– Наддай! Эх, милые вы мои!
«Милые» – это коням, а не людям. Людям сейчас мат и плеть, людей надобно неволить и гнать, не отступая на миг, не то – все в россыпь, в бег, весь обоз, и тогда – конец!
До Москвы – запоказывалась уже! – все не ведал, не верил. И когда, уже в виду города, вымчали какие-то косматые, зло приобнажил саблю: не дамся же! Лягу, а не дам гадью повады той! Но татары оказались свои, Серкизовы.
– Скарей! – кричали. – Фроловски ворота правь!
И – вбросил саблю; и – почти в слезы, тех, скуластых, облобызать готов: свои, свои же!
А кони, хрипя, качаясь, скалясь, и клочьями пена с губ, словно на смерть, словно под обух лезли, дрожащими, неверными ногами, горбатясь, копытами вкривь и врозь, лезли уже в гору, в толпу, в спасительный зев крепости…
В Кремнике стоял ад. Кто рвался в город, кто из него. В воротах шла драка. Ратники городовой тысячи и владычная сторожа древками копий расталкивали ополоумевших горожан. Кого-то волокли по земли, а он орал благим матом, кого-то, залитого кровью, били в смерть неведомо за что. Люди шли по головам, топоча обломки раздавленного боярского возка, – крошилась под ногами слюда дорогих, писанных травами оконниц, – наступая на трупы задавленных горожан.
Владычный обоз, приведенный Иваном, затаскивали буквально на руках, словно тараном прошибая гружеными возами плотную ревущую толпу. Четверых мужиков Иван после так и недосчитался. Верно, от ворот ударили в бег. Селян Иван не винил. Тут и горожанину было ополоуметь впору. Кое-как пробились к владычным хоромам. Выпрягли и напоили жалких, трясущихся одров, в коих превратились добрые крестьянские кони за этот сумасшедшей скачью стремительный путь.
– Федоров! – окликали с крыльца. Иван, кинув возчикам: «Выгружай!» – тронулся, вперевалку, отстранив двоих-троих мятущихся служек, подошел к важному, в палевом облачении, однако донельзя растерянному клирику.
– Татар не видал ле дорогою? – вопросил тот.
– Кабы видал, так не стало б меня тута, с обозом! – зло отверг Иван. – Людей кормить будут али как? – вопросил в свой черед.
– Кормить? – Клирик явно мало что понимал, однако внял в конце концов, засуетился, кликнул кого-то. Ивану бросил через плечо: «Ты пожди!»
Мужиков и верно скоро увели кормить. Кули с рожью мордатые владычные молодцы начали затаскивать в амбар, и Иван вознамерил было податься со двора. Но захлопотанный клирик выбежал вновь:
– Федоров, Федоров, ты куда? – И потянул его за собою.
Иван не очень удивил, когда в укромном, богато уставленном покое со множеством книг и драгоценною украсой божницы узрел за столом человека в расчесанной, словно литой бороде, вишневом облачении, с широкими рукавами и усыпанной жемчугами панагией и золотым крестом на груди – то был сам Киприан.
Иноземный владыка обратил к Ивану ищущий взор. На столе, в витом серебряном свечнике, горела свеча. По сумраку в углах кельи Иван догадал, что уже вечер, и с трудом вспомнил, что смеркалось и на дворе, а завидя блюдо дорогой рыбы, хлеб и питие в разнообразных кувшинах, понял, что зверски хочет есть.
Киприан начал было говорить, но, завидя прямой, блистающий, неотрывный взор Ивана, уставленный на снедь, мановением длани предложил:
– Ты садись, Никитин, поешь!
– Федоров! – подсказали сбоку. – Иван!
– Поешь, Иван Федоров! – повторил Киприан. И пока Иван жадно ел, запивая ароматным квасом, они стояли и смотрели на него.
Внесли новые свечи. Расписанное травами слюдяное оконце окончательно перестало пропускать дневной свет и теперь отражало лишь в себе плавающее свечное пламя. И опять не удивил Иван, когда вопросил его вдругорядь Киприан о главном: устоит ли Москва?
«Дрожишь? – злорадно подумал Иван. – Тут тебе не Царьград!» Хотя и в Царьграде шла война, о чем он знал, как и прочие, но – подумалось так.
– Чего ж не устоять! – справясь с куском холодной севрюжины, поднял он взор на митрополита. – Ольгерд не взял! Из камени созиждена, дак! А только – порядки нет никакой! Давеча в воротах едва не задавили. Чего ж бояре мыслят? Али нету в городи? На такое дело воевода надобен! Стратилат! Был бы Василь Василич жив… Али Микула… Тысяцкого убрали, вот и колгота во гради! Безо князя… – не договорил, не хотелось срамить Дмитрия. – Федор Свибл чего думат? Ен ведь за главного теперь! Опосле Микулы Василича! Ево и Москву постеречи оставляли, когда на Дон шли. Свибла и прошай, владыко!
Рясоносные зашушукались, закачались высокие тени по стенам. С промедлением, с беззащитной ослабою Киприан отмолвил, опуская чело:
– Боярина Федора Андреича Свибла нету во гради!
Иван едва не ругнулся вслух… «Ср… воеводы! – подумалось. – Безо князя как мыши разбежались вси!»
– Ну а без дельного воеводы крепости не удержать! – сурово отмолвил Иван. – Тогда сам началуй, владыко!
Клирики вновь столпились у стола, склоняясь к Киприану. Вновь потек тревожный отчаянный шепоток.
– Ты пожди, Федоров! – рек наконец Киприан. – Батька твой был, сказывают, добрый кметь и хозяин добрый! Верю, что и сын в отца! С заранья будешь нам надобен!
Не бежать ли надумал владыка? – удивил Иван. И княгиню Евдокию бросит? Ну, тогда не сидеть ему больше на Москве!
Словно читая Ивановы мысли, Киприан пояснил строго:
– Книги и иное многоценное узорочье надобно износить из пригородных обителей на Москву… – Помолчавши, добавил: – А паче того великая княгиня с чадами у меня на руках. Их должен спасти!
«Вестимо! Да и своя шкура дорога!» – домолвил про себя Иван невысказанное Киприаном.
– Дозволь, владыко, отлучиться на мал час, свои у меня тут, сестра… И мужиков…
Киприан вгляделся в хмурый лик ратника, понял, кивнул:
– Иди! – воспрещающе поднял длань, удержал клириков от вопроса: не сбежит ли Федоров в свой черед?
Поживши на Москве, начал Киприан понимать понемногу норов русичей, таких как этот хмурый и явно не расположенный к нему ратник. Когда уже за Федоровым закрылась дверь, успокоил возроптавшего было отца эконома:
– Придет! Этот не сбежит…
А сам вновь в тоскливой прострации замер, не ведая, как повестить присным, что он, Киприан, отчаянно трусит и хочет сбежать и токмо на одно надеется, что, вывезя из города вместе с собою княгиню Евдокию, заслужит этим прощение и милость Дмитрия… Плохо же знал Киприан великого князя Московского!
На дворе, в сгустившихся сумерках августовской ночи, к Федорову ватагой кинулись селецкие мужики:
– Батюшко! Не выдай!
Мало надеясь на успех, он все же повел их к оружейному двору и там, за Богоявленским подворьем, в воротах у Троицкого моста сумел уговорить владычную сторожу – попались свои знакомцы, старшой помнил покойного Никиту, то и помогло – выпустить селецких мужиков вон из города. Наказав не соваться на путя, а пробираться к себе лесом, укромными зимниками, он свалил с себя хотя эту нужную ношу. Расцеловавшись со старостою: «Храни Бог!» – выпустил их с конями в ночь и долго смотрел в тревожную, вспыхивающую неведомыми огоньками тьму. Трое угодили-таки в полон, как вызнал позднее, не послушавши его, двинулись прямо, наезженным путем, и попали татарам в лапы.
Поблагодаривши ратных, взвалился Иван на коня и поскакал через Кремник, запруженный народом, суматошный, ночной, на ту сторону, к Подолу. Его трижды едва не сволокли с коня (отбился плетью), порвали платье. Все же добрался наконец до терема сестры, приткнувшегося у самой стены, за Приказами, невдали от Беклемишевой башни. Долго, яростно колотил плетью в ворота, пока наконец не раздалось хриплое, спросонь, и сопровожденное неподобными словесами: «Кого тут Ончутка принес?» Во двор его так и не пустили, весь разговор шел через калиточный глазок. От наглого холопа с трудом добился Иван вести, что хозяева, вместях со снохою и внуком, убрались в Радонеж. Делать тут было больше нечего, и Иван, ругнувшись на прощание, устремил прочь.
Снова озверевшие толпы, возы с добром, загромождавшие улицы, ор и мат… Не чая пробиться, Иван взял в обход, вдоль приречных прясел городовой стены, откуда, по-за житным двором и бертьяницами, выбрался к Боровицкой башне, где тоже рвались вон из города, стояла неподобная брань, ор и слезы, взметывались ослопы и кулаки, ржали лошади, и когда его, в очередную, ухватили за полу, Иван, не рассуждая, поднял было над головой татарскую ременную плеть, дабы перекрестить смерда. Но жалкий голос – виделось плохо во тьме – образумил его.
– Лутоня! – Брат, оказывается, убравшись с хлебом (успел до татар), приехал с медом в Москву да и застрял в осаде. Иван, выдравши телегу брата из свалки, повел его за собою, к тому же Троицкому выходу, и вдругорядь уговорил сторожу выпустить Лутоню из города. Торопливо, в темноте, делились новостями.
– По дороге не смей! – напутствовал он Лутоню. – Татары уже идут от Серпухова! Поди, и Рузу взяли! Лесом правь! Коли что, телегу бросай тотчас, жизнь дороже! Ну и… Мотю береги! – обнялись.
– Проскочит, нет? Господи! Не попусти, спаси брата моего! Он уже все тебе заслужил, все вынес! Помоги, Господи! – Никогда еще так истово, взахлеб, не молился Иван. И верно, дошла молитва его до престола Господня. Лутоня, чудом избежавши плена, достиг-таки своих, о чем Иван уведал много спустя, уже когда схлынуло, разоривши страну, разбойное татарское половодье.
Спать ему не пришлось ни часу, ни минуты. Пока одни ратные, выехав за Неглинную, несли сторожу, Иван с прочими и с монашескою братией споро грузили возы книгами, церковною утварью и обилием и тут же отправляли к Троицким, единственно не занятым мятущимися толпами воротам. Уже серело, яснело, зачинался рассвет, когда последние возы, последние, подобные черным и янтарно-желтым кожаным кирпичам книги уплывали в спасительное чрево Кремника. Здесь, по приказу Киприанову, книги и церковное добро развозили по погребам и каменным храмам, огненного опасу ради. Церковь Богоявления была уже полна, и, заглянувши в ее нутро, Иван был потрясен, увидев гору из книг, сваленных, как дрова, друг на друга, уходящую ввысь, к самым закомарам храма. Иные возы везли к Успенью, иные к Михаилу Архангелу. Сам Иван возглавил обозы, что подходили к Спасу на Бору, и скоро невеликое каменное строение покойного князя Данилы Алексаныча тоже наполнилось книгами вплоть до верхних сводов, и уже он сам лез по твердым дощатым переплетам, как по ступеням, куда-то ввысь, складывая, складывая и складывая все новые твердые кожаные кирпичи, плоды трудов митрополичьих, Алексием заведенных мастерских, свозимые сейчас со всех застенных церквей и монастырских книжарен сюда, под защиту каменных, неприступных, по прежним Ольгердовым нахождениям, башен и стен.
Руки и ноги тряслись. Они ели, сидя на церковном пороге, рвали руками сушеную рыбу, жевали хлеб, пили квас и молчали, бросая друг другу слово-два. Ночная работа сплотила паче долгих лет дружбы. И только уже утоливши первый голод и взглядывая на темную громаду княжеских теремов, кто-то из председящих выдохнул:
– Великая княгиня во гради!
– Недавно и опросталась… – отозвался другой.
У многих были женки, и здесь, в городе, и в деревнях, отданных нынче без бою ворогу, и не одна, наверно, недавно «опросталась» и кормила сейчас грудью попискивающего, сопящего малыша, с тревогою слушая, не топочут ли уже копыта татарской безжалостной конницы? И все же общая мысль была о ней, о княгине, словно в ней одной сошлись судьбы всех женок Московской земли. Так люди какого-нибудь древнего племени в час беды выносят из огня и сражения своего вождя, его жен и детей, веря, что, пока предводитель с ними, будет жив и народ, сколько бы он ни потерял жизней в смертельной борьбе с врагом…