К книге
Святая Русь. Том 1. Святая Русь. Том 2. Воля и власть. ЮрийГосудари Московские. Святая Русь. роман. Том 1. Книга четвертая Горькое похмелье. Глава семнадцатая
39%
Государи Московские. Святая Русь. роман. Том 1. Книга четвертая Горькое похмелье. Глава семнадцатая
145

Иван вернулся с объезда деревень горячий, пропахший хлебом и потом. Свалясь с коня, опружил целый ковш квасу, весело-бедово глянул на молодую жену, пошатываясь, пошел к умывальнику.

– Баню истопила! – подсказала, улыбаясь, Маша. Памятуя частые рассказы Натальи про Никиту, мысленно сравнивала сейчас сына с отцом: хорош! А тот бы сейчас еще и саблю с перевязью кинул на лавку… Иван был без сабли. Без сабли ездил и в Раменское, сошелся как-то с тамошними мужиками, и теперь чаще пили вместях, чем спорили.

Отцово дело шло у Ивана подчас на удивление ему самому. Ровно шло. Новый владыка токмо был не то что не люб, а – не близок. Батя Алексия покойного, вишь, в Киеве из ямы спасал, и самого батю от казни спас Алексий… А тут неведомо: запомнил ли даже в лицо Киприан молодого селецкого даньщика?

Одначе оказалось – помнит! Призывали зимой во владычную палату к секретарю, секлетарю (так-то так! И выговорить-то трудно!), прошали об Островом. Добро, сохранилась грамота, старая, владычная, не то бы и той деревни как ушей своих не увидать! Прочел Иван в поданном свитке, что по отцу, по роду, обязан служить владыке неотменно. Похмурил брови.

– От службы не отрекаюсь! – сказал. – А токмо, рази ж я холоп?

Как-то так получалось у их хитро, что и не холоп вроде, а раз уж взял покойный Алексий Никиту Федорова в дом церковный «с родом», то и он, Иван, за ту неисправу отцову, и дети его обязаны служить митрополичьему дому по волости вечно…

– Сам-то… А коли брошу? – смуро поглядел на владычного «секлетаря». – Островое-то мое! По роду мне пришло, от матери! Дак и я по Островому вольный мужик, не холоп-тово! – Уже от дверей, поворотя, вспомнил: – И грамотка была, покойного батьки Олексея-де, мол, вольны мы в той службе, мать и я!

– Коли была, разыщем! – посмеиваясь, жмурясь по-котиному, выговорил «секлетарь». – А токмо почто тебе, парень, бросать службу ту? Матерь, гляди, в суровый год не бросила! И прибыток вам не малый, на одну справу ратную с одного-то села и то не станет! А сынов народишь?

Ничем окончила толковня. Впрочем, и то сказать, после крушенья Вельяминовых никакого великого боярина не было у ихней семьи защитою. А там, останься один, без владычной обороны, и Островое, поди, отберут! Те же Минины!.. Так другояк думалось… Порою и гневал, да – куда деваться? Корм шел, работа спорилась, привычна была работа… Нынче, с женой, без селецких доходов как бы и выдюжил! Но и вновь на пришлого владыку обида легла за тот разговор, хоть, может, Киприан и вовсе не виноват был, а попросту назначил своему секретарю проверить все владычное хозяйство. Слышно, у кого-то из великих бояринов отобрал захваченную тем в междувременье владычную землю! А все одно обида у Ивана осталась. Потому как клятый «секлетарь» поднял было руку на то, за что Иван готов был драться зубами. Ибо в великой Родине есть родной город, родное село, волость, а в волости той – свое, неотторжимое: пепелище, дом, терем, кусок земли, без которого ты не гражданин, не муж, а только лишь перекати-поле. И подумать, не за то ли одно, не за землю ли свою неотторжимую, не за свой ли дом, родовой, наследственный, дедов и прадедов, – или хоть место погорелое на отчем пепелище! – ведутся все войны на земле, возникают и рушат царства, хлопочут законники, усердствуют князья и бояре? И пока оно есть, свое, родовое, неотторжимое, дотудова суть и государство, и право, и власть, а без него все иное – мечтанья и дым, а земля – только место мгновенного стороннего бытия…

Так вот! Пото и сердце нес на секретаря владычного, усомнившегося в его праве на Островое, а с того и на самого владыку. И ныне, когда, воротясь из бани, обрел в доме владычного вестника из Москвы, нахмурил брови – поминать явился, что не волен я уйти отсель! – подумалось, как всегда. Но вестник, монастырский служка в пропыленном насквозь подряснике, растерянный донельзя, повестил о какой-то войне, каких-то татарах… Чего Иван долго не мог ни понять, ни взять в толк.

– Какие ищо татары?! Мамай же разбит и убит! Разве Литва?

– Серпухов взяли уже! Великий князь уехал собирать ратных… В осаду, бают… Ты, Федоров, хлеб вези, коли заможешь, приказано! И самому чтобы тотчас на Москву!

Иван тупо слушал, постепенно начиная понимать истину. Федоровым назвали, не Никитиным, запонадобился, значит? Переспросил:

– Тохтамышевы, значит, татары?

От нового хана он, как и все, не сожидал подобной пакости… Маша вдруг подошла, взяла его за запястья, силой усадила на скамью.

– Ешь!

Гостю молча кинула деревянную мису и ложку. Иван подчинился все с тою же тяжкою думой на лице… Ели молча. Маша сердито подавала перемены: после мясной ухи и каши – кисель, шваркнула на стол тарель вчерашних холодных пирогов с черникою, вынесла крынку топленого молока. Села, пригорюнясь, на краешек перекидной скамьи. Иван поднял взор.

– Сама ешь! – пошутил, скривясь. – Неведомо теперь, когда вдругорядь вместях и за стол сядем! Ты вота што! Хлеб я попробую собрать… Скажем… – И растерялся. Ежели татарва взяла Серпухов, сожидай с часу на час! Поди, и до Раменского не доскачешь! А самому… Он с сомнением поглядел на Машу, которой вот-вот уже, последние, считай, дни дохаживает! Куда ее волочить? Где и в Кремнике приклонить голову? Посад-от сожгут весь! И Занеглименье тоже!

– Приказано непременно быть! – с обреченною упрямою простотой повторил служка, для которого наказ владыки был выше всех мирских мелких событий и дел, тем паче таких, как близкие роды жены посельского, о чем ему и не подумалось вовсе.

Наталья в эти мгновения, едва живая, подъезжала к деревне на шатающемся, запаренном коне. Давно отвязавшаяся, оторвавшаяся ли кобыла бежала следом, точно собака, не отставая, но уже не играя, не взбрыкивая. Обе лошади, проделавши такой путь, готовы были вот-вот упасть.

Она с маху въехала в отверстые ворота усадьбы, мало не задев жердевую перекладину двух высоких столбов, на которых висели грубо сделанные решетчатые створы: толковых ворот Иван, сколь ни собирался, не успел поставить, хоть и лежали в углу двора два основательных, начерно отесанных ствола, прямо с корнями, из которых ладил по осени, после того как уберут огороды, измыслить резные вереи новых ворот.

Наталья подъехала прямо ко крыльцу и, не чая сил слезть, жалобно, тонко закричала. Сын выбежал – увидела его как в тумане, уже теряя сознание, – подхватил с седла. Как ее заволакивали, разоболакивали, несли в баню – не помнила. Опомнилась уже на полке, когда беременная невестка в мокрой рубахе подавала ей берестяной ковш теплого, парного молока…

К позднему вечеру мать, выпаренная, накормленная, лежала в чистой холщовой сряде на кровати в горнице и слабым голосом (Иван уже разослал вестоношей по всем деревням, чтобы зарывали хлеб и отгоняли скот в леса), – слабым голосом, но с твердотою выговаривала Ивану:

– Обоз собери, што заможешь… Веди на Москву… А о Маше я позабочусь тута! Мы с нею в Проклятой бор… Тамо и землянки, поди, остались прежние. О нас не сумуй, сохраню! Пото и прискакала к тебе…

Гонец, убедясь наконец, что Иван его не обманет, взобрался на своего мерина и порысил в ночь. Мать, к вечеру, переложили на печку. Наталья спала, всхрапывая, трудно дыша.

– Не расхворалась бы матушка, – шепчет Маша, прижимаясь к Ивану полным чревом. Он гладит ее выпитые, худенькие плечи, успокаивает, как может. У самого горькая смута в душе. Задремывая, вскидывается, сторожко слушает: не близит ли уже топот татарских коней?

Из заранья начали прибывать наспех сбитые возы с новиной. Мужики все хотели видеть своего посельского, прошали, что делать? Иван повторял твердо, в который уже раз: стариков, баб с дитями и скотиною – в лес! Хлеб – зарывать! Сам он с обозом уезжает в Москву по приказу владыки…

Мать вышла на крыльцо. Медленно, верно, каждый шаг давался с болью, спустилась по ступеням, прошла в хлев.

Иван сбрусвянел, подумавши вдруг, что мать вышла за нуждою, хоть ей и поставили с вечера ночную посудину, дабы не смущать сына с невесткою. С болью и жалостью пришло, что не сообразил отнести матерь на руках! И опять в сердце шевельнулось глухое отчаяние. Примыслилось детское, страшное: как матерь рожала в лесе и как он, замерзая и засыпая, правил конем…

– Матушка! – кинулся к Наталье, подхватил, донес до крыльца. – Может, со мною, всема, на Москву?

Наталья покрутила головой, отрицая. Старческой, сморщенной и влажной рукою коснулась его лица:

– Тамо, на Москве, не знай, что и будет ищо! Князя нету! Без тысяцкого… Пакость какая, колгота… Сестру, Любаву, береги! А мы с Машей в лесе отсидимся! Бог даст, и ребеночка приму, ежели…

Как ни поверни, права была мать!

Он проводил их о полден. Мать, замотанная в теплый плат, сидела вытянув ноги в телеге, на сене, держась за ее края и привалясь спиною к лубяной коробье с добром, подпираемая мешками с мукою, копченым окороком и двумя большими сырами. Маша устроилась у нее в ногах. Жалобно улыбнулась Ивану, когда он, вынося забытую кадушку топленого масла, увидел на ней старинные прадедние сережки – два золотых солнца с капельками бирюзы в них.

– Надела, чтобы не потерять… Не осудишь?

Когда-то вместе рассматривали дорогой дар, и Иван пересказывал теперь уж и вовсе небылую повесть о любви прадеда к тверской княжне, подарившей ему когда-то на память эти два маленьких солнца…

– Сбереги! – ответил. – Когда-нибудь наш сын своей жене подарит в черед! – Обнялись. Мать еще раз перекрестила Ивана, пообещала вновь:

– Буду жива, сохраню!

Немой парень ожег лошадь кнутом, телега тронулась, затарахтела, качаясь на выбоинах дороги. Иван, уже верхом, долго глядел им вслед.

В терем (беспременно сожгут!) заходить уже не стал. Его ждала дорога, ждали возы, и он не ведал, успеет ли довезти обоз до Москвы, или татары схватят их дорогою. На всякий случай вздел бронь, привесил шелом к седлу, захватил отцову саблю и колчан с тулою. «Дешево не дамся! – подумал. – Хошь одного, да свалю!» Возчики, оборужась топорами и рогатинами, видимо, думали то же самое.

– С Богом! – сказал Иван, когда телега с матерью и Машей скрылась за бугром. Заскрипели оси тяжелых возов. Прощай, родимый очаг! Прощайте, хоромы, которые я вижу, верно, в последний раз!

Только пепел и стужа остаются на Русской земле после каждого вражеского нашествия. Почему же живет народ, чем держится? Почто возникают вновь и опять рубленые прясла городень и сожженные деревни? И упрямая молвь, и величие храмов, и колокольные звоны, о которых больше всего тоскует русское сердце на чужой стороне? Как поется в горестной песне о полонянке, угнанной в далекую степь:

Не слыхать тут пенья церковного,

Не слыхать звону колокольного…

Что держит? Что позволяет восставать вновь и вновь? Преданья веков и вера! Пока не умрет последняя старуха, выносящая из избы во время пожара иконы прежде портов и узорочья, дотоле будет жить, восставать из пепла всех вековых разорений и стоять нерушимо Святая Русь.

Предыдущая главаГлава 145 из 370Следующая глава