Умирающий не обманывался и не позволял другим дурачить себя надеждой; он знал, что он уже умирает, уже почти умер, и больше не переживал об этом. Скорее наоборот, как будто это знание принесло ему новую силу — огромную и безмерную силу, которая исходит из чувства поражения и которая способна победить страх и отчаяние. Гант уже приговорил себя к смерти и теперь ждал ее, без всякой усталости или тревоги, с совершенным и мирным согласием.
Эта полная капитуляция и спокойствие человека, чья жизнь была столь полна насилия, протеста и воющей ярости, ошеломили и подавили всю семью, оставив ее совершенно беспомощной. Казалось, что Гант, зная, что он часто жил плохо, теперь был всерьез настроен хотя бы умереть хорошо. И в этом он преуспел. Он принимал все попытки услужить ему, каждый визит, каждое заикающееся заверение в теплых чувствах, любую бурную суету, со смиренной благодарностью, которую он, казалось, специально выражал публично, чтобы все об этом знали. Вечером на следующий день после первого кровоизлияния он попросил еды, и Элиза шумно засуетилась в патетическом стремлении ему услужить, зарезала цыпленка и приготовила для него.
Только из этой бесконечной глубины смерти и тишины, откуда он смотрел на нее, он увидел за едва обузданной оживленной деятельностью жены, ее вечной шумной беготней туда-сюда, за ее смущенным: «Ну, да! Именно! Сию минуту, сэр!» — увидел белое напряженное лицо, несчастные глаза гордой и чувствительной женщины, которая хотела ласки всю свою жизнь, а получала по большей части беды и насилие и которая была готова хвататься за любую частицу комфорта, которая могла бы утешить или оправдать ее. Он увидел ее, прежде чем он умер. И он съел порцию цыпленка с демонстративным удовольствием, а потом, глядя на нее, тихо сказал:
— Вот что я тебе скажу — это был прекрасный цыпленок.
Тут Хелен, которая сидела рядом с ним на кровати и кормила его, вскрикнула с нотками подтрунивания и добродушного вызова в голосе:
— Что? Этот цыпленок лучше, чем те, которые я готовлю для тебя? Ох, папа, ты бы лучше не говорил таких вещей, а то я, чего доброго, тебя стукну!
Но Гант, слабо ухмыляясь, покачал головой и ответил:
— Ах-х! Твоя мать превосходно готовит, Хелен. Ты тоже хорошо готовишь, но никто не может так превосходно приготовить курицу, как твоя мать!
И, протянув массивную правую руку, он погладил усталые морщинистые пальцы Элизы.
И Элиза, вдруг тронутая этими непривычными словами похвалы и нежности, повернулась и слепо бросилась вон из комнаты неуклюжей походкой, сжав руки, и ее близорукие глаза залились слезами. Она то и дело качала головой сильными судорожными движениями, улыбаясь бледной трепетной улыбкой, смешно, трогательно, неестественно, со своими вставными зубами, и шептала снова и снова себе под нос:
— Бедняга! Говорит, мол, никто так не умеет приготовить курицу, как твоя мать. Потянулся и похлопал меня по руке, знаешь ли. Говорит, мол, вот что я тебе скажу, нет никого, кто может так превосходно приготовить курицу, как твоя мать… Я уверена, что он специально хотел дать мне знать, сказать мне, и вот он говорит, мол, вы все остальные хорошо ко мне относились, и Хелен — хороший повар, но никто не умеет так готовить, как твоя мать…
— Ох, ну, ну, ну! — сказала Хелен, которая, неуверенно смеясь, последовала за матерью и тоже вышла из комнаты, когда Элиза бросилась вон: дочь схватила мать за руки и нежно встряхнула. — О, силы небесные! Бош! Ты не должна продолжать в том же духе! Ты не должна воспринимать это так! Ну что ты, он же будет в порядке! — вскрикнула она искренне, от всей души и снова встряхнула Элизу. — Папа будет в порядке! Ну почему ты плачешь? — засмеялась она. — Он теперь поправится, разве ты не понимаешь?
И Элиза какое-то время не могла ничего говорить, а только продолжала улыбаться своей дрожащей и неестественной улыбкой, качая головой, и ее глаза были слепы от слез.
— Вот что я тебе скажу, — прошептала она, — было что-то в этом такое… знаешь ли, как он это сказал, говорит: «Нет никого, кто может сравниться с твоей матерью», было что-то в том, как он это сказал! Бедняга, говорит: «Никто из вас, из остальных, не может приготовить так, как она!» — и еще: «Вот что я скажу тебе, это был действительно хороший цыпленок…» Бедняга! Это было даже не столько то, что он сказал, как то, как он это сказал — что-то в этих словах, что пронзило меня, как нож, я тебе говорю, так и было!
— Ох, ну, ну, ну! — закричала Хелен снова, смеясь.
Но и у нее самой глаза были на мокром месте, и то горькое, недоброе собственничество по отношению к отцу, которое в некотором роде удалило Элизу от Ганта, вдруг исчезло. В тот момент она почувствовала такую привязанность к своей матери, которую она никогда не чувствовала раньше, глубокую безымянную жалость и нежность.
«Ну, — подумала она, — я думаю, что это почти все, что у нее было хорошего от отца, но я рада, что у нее это петь и что она будет это помнить. Я рада, что он это скачал: она всегда будет теперь думать об этом, и это будет ее поддерживать».
И Гант лежал, глядя из этой бездонной глубины смерти и тишины, и его крупные, живые и мощные руки спокойно лежали, вытянутые вдоль тела, полные огромной дремлющей силы.