К книге
Том 2(1). О времени и реке. Роман (начало)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга вторая. Молодой Фауст. IX
20%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга вторая. Молодой Фауст. IX
11

Первое столкновение с городом ошеломило его тяжким внезапным ударом, и теперь, как пловец, застигнутый бешеным штормом, он отчаянно барахтался в нескончаемом потоке лиц в поисках единственного знакомого — и вдруг вспомнил о дяде Баскоме. Когда мать с казала ему, что он должен как можно быстрее повидать дядю с его семьей, он автоматически кивнул и пробормотал несколько небрежных слов, что, да, посетит, но его ум и сердце были тогда настолько заняты сияющим видением города и всего волшебства, которое, как он был уверен, он там найдет, что ему никогда серьезно не приходила в голову мысль, что он вдруг с такой охотой обратится к старику за компанией и помощью.

Но теперь, через день после приезда в город, он вдруг поймал себя на том, что лихорадочно листает страницы телефонного справочника в поисках адреса дяди, он нашел его. Знакомые слова «Баском Пентленд» смотрели с густозапечатанной страницы с ошеломляющим накалом, и через мгновение он услышал себя, разговаривающим по телефону с кем-то озадаченным, чей любопытствующий голос доносился до него с неестественной отдаленностью, словно с другой планеты — и вдруг это громогласное словесное узнавание — слова, чья неестественность возвращалась теперь к нему жгучей вспышкой воспоминаний, хотя он не слышал голоса своего дяди восемь лет, тогда Юджину было всего двенадцать.

— О, привет, привет, привет! — слабо прокричал неестественный голос. — Как ты, мальчик мой, как ты, как ты? Надо же! — воскликнул этот голос, вдруг комически обретя будничный тон. — Я только утром получил письмо от твоей матери. Она пишет, что ты приезжаешь… Я ждал тебя.

— Я могу зайти к вам, дядя Баском?

— Да конечно, конечно, конечно! — провопил сразу же в ответ горячий голос. — Приезжай сразу же, мой мальчик, конечно! Конечно, конечно, конечно! И сразу же, мальчик мой! — голос стал опять стал слабым, но в нем появились менторские нотки.

Юджин прямо слышал, как его дядя облизывает свои большие жесткие губы с педантичным удовольствием, произнося следующие слова:

— Поскольку ты молод и один в этом огромном городе, я дам тебе краткие и, думаю, довольно четкие указания, — снова Баском облизнул губы прямо-таки с ощутимым удовольствием, произнося эти очаровательные слова, — по поводу твоего маршрута.

Радость, с которой он облизнул губы при этих словах была почти непристойно очевидна, и начал с въедливой дотошностью излагать лабиринт указаний, пока даже его не удовлетворило вызванное им смятение. Затем он попрощался, взяв с племянника слово, что тот немедленно приедет. Вот так после восьми лет разлуки Юджин снова встретился с дядей.

Старик почти не изменился. Он был из той породы людей, которые почти не меняются десятилетиями; в волосах прибавилось седины, поджарая жилистость высокой сутулой фигуры стала, возможно, более выраженной, его эксцентричная манера разговора — чуть более подчеркнутой — и всё. В манере одеваться, в речи, поведении и внешнем виде он остался на удивление таким же, каким племянник видел его в последний раз.

На самом деле, вряд ли он заметно изменился и за тридцать лет. И уж конечно, деловые люди, которые держат свои офисы на Стэйт-стрит в Бостоне и уже привыкли к этой страшно худой и экстраординарной фигуре, могли бы поклясться, что за двадцать пять лет этого столетия он не изменился вовсе. Его вид сделался настолько частью установившегося порядка вещей на этой людной улице, что приобрел ритуальный характер, так что любое серьезное изменение в нем могло бы показаться сотням людей, для которых эта худая фигура стала привычной, почти катастрофическим нарушением естественного хода событий.

Незадолго до девяти утра каждый рабочий день он выходил из подземки в самом начале улицы и останавливался на мгновение, создавая, подобно утесу, водоворот в потоке работников, пенящемся вокруг него, пока он стоял, комично уперев в бока костлявые огромные руки, словно удерживая себя, в то же время изображая ужасные гримасы на своем худом подвижном лице. Он то сдвигал свои маленькие острые глаза к переносице, то широко скалился в подобии улыбки скелета, то дергал щеками и подбородком в быстрых ужимках, втягивая жесткую нижнюю губу под огромные лошадиные зубы. Закончив эти лицевые метаморфозы, он быстро озирался по сторонам; затем очертя голову бросался поперек улицы, иногда подгадывая момент, когда движение останавливалось и пешеходы торопились перейти, иногда врезался прямо в хаос ревущих машин, грузовиков и фургонов, сквозь поток которых порой пробирался в целости и сохранности, сопровождаемый визгом тормозов, испуганного лая клаксонов и крепкой ругани перепуганных водителей. Иногда он останавливался, завывая от ужаса, в центре движения, в котором он беспомощно запутывался и впадал в ступор, откуда его спасал какой-нибудь краснорожий и ругающийся молодой ирландский постовой на углу.

Но Баскома судьба предназначила для иного конца и он спасался. Правда, однажды яркий механизированный жучок, который понятия не имел о взысканных судьбой, сбил его, ободрал и наделал ему синяков; невежественное колесо проехало по мягкому носку его ботинка, и так он и застрял, словно был всего лишь обычным сыном судьбы, но он спасся. Он спасся, потому что он был ведом роком и потому, что Провидение, которое ведет детей и слепцов, было благосклонно к нему; и потому, что тот же самый полицейский, чья обезьянья верхняя губа прежде разбухала и дрожала от ругани, с тех пор давно уже поднялся по шкале ярости от гнева до чистого бешенства, а потом до безумия, отчаяния и раскаяния, теперь с материнской нежностью относился к этой заблудшей овечке, выглядывая его каждым утром или, если этого не удавалось, свистевшего изо всех сил, заслышав знакомый вой ужаса и изумления. Полисмен бросался прямо в центр замершего автомобильного клубка, выдергивал оттуда Баскома под ругань и визг тормозов и нежно вел его на тротуар, крепко сжимая руку старика, ощупывая его суставы, кости, заботливо массируя его жилистое тело и называя его «парнем», хотя Баском ему в деды годился.

— Ты в порядке, парень? Ты цел, а?

На что Баском, если был достаточно ошеломлен и напутан, мог выдать единственной ответ. Он хрипло сопел и громко сипло взвывал время от времени:

— Ой! Ой! Ой! Ой!

Наконец, немного придя в себя, хотя и не утихомирившись, он разражался подобием анафемы машинам и их водителям, возглашая ее высоким, завывающим и сиплым голосом, аки пророк с горной вершины. В этом голосе была странная отдаленность, и, услышав его один раз, невозможно было забыть. В нем действительно было нечто от далеко разносящегося, но негромогласного вопля: это очень походило на то, как если бы мистер Баском Пентленд стоял на горе и кричал кому-то в тихой долине внизу — звук слышался ясно, но как будто издалека, и он был полон хриплой, дикой страсти. Это воистину был библейский голос, голос великого проповедника, ему бы в церкви звучать — и так некогда и было, поскольку Баском в различные периоды своей долгой жизни с великой убежденностью причислял себя то к англиканской, то к пресвитерианской, то к методистской, то к баптистской, то к унитарианской церквям и проповедовал в оных.

Сплошь и рядом, едва успев избегнуть гибели на проезжей части, Баском начинал проповедь, стоя на углу улицы: как только он чуть отходил от ступора, он разражался красноречивой обвинительной речью против всех водителей машин в радиусе слышимости, и, если кто-нибудь из них вступал в ссору, получалось очень любопытное представление.

— Ты что делаешь? — едко начинал водитель. — Санитары знают, что ты сбежал?

На это мистер Пентленд отвечал цветастым обращением, начиная с хорошо подобранных цитат самых пламенных пророков Ветхого Завета, нескольких предсказаний смерти, погибели и проклятий автомобилистам и соответствующих отсылок к Судному дню и Страшному суду, колесницам Молоха и тварям Апокалипсиса.

— О господи! — отвечал измученный автомобилист. — Ты слепой? Ты где находишься? На выгоне? Знаков не знаешь, что ли? Не видишь, что коп руку поднял? Не знаешь, когда это означает «стой» или «иди»? Ты вообще о правилах дорожного движения слышал?

— Правила дорожного движения? — насмешливо возглашал Баском, словно одно употребление этих слов пробуждало в нем глубочайшее презрение.

Теперь его речь обретала тон въедливый и придирчивый, он произносил каждое слово с насмешкой и педантизмом, чеканя их в нос, с ярко выраженной акцентированной дикцией в манере некоторых педантов и пуристов, которые своим произношением показывают, что речь в устах большинства людей гнусно и бездумно оскверняется, что каждое слово имеет свое четкое, тонкое и точное значение и что они — и только они — разбираются в этом.

— Правила дорожного движения! — повторял он, затем он скашивал глаза к носу, прикусывал жесткую губу лошадиными верхними зубами и смеялся в нос в натужной, глумливой манере. — Правила дорожного движения! — говорил он. — О, жал-кий не-веж-да! Без-гра-мот-ный хам! Ты смеешь говорить со мной — со мной! — внезапно взвывал он, библейски возвышая голос, колотя себя в костлявую грудь и с величественным гневом озираясь вокруг, словно какой-то выскочка смеет возражать пророку, — о правилах дорожного движения, хотя вряд ли ты сумел их прочесть! — глумился он. — И это видно всем, даже школьникам, что у тебя не хватит разума прочесть их, — тут его голос взлетал до громогласной выразительности, и он воздевал костлявый перст к небесам, призывая внимание окружающих, — а если бы ты и смог, то не понял бы!

— Вот как, значит? — сурово замечал автомобилист. — Умный, значит? Всезнайка, значит? Значит, очень умный? — едко продолжал автомобилист, словно попал в замкнутый круг и никак не мог из него выбраться. — Ну так позволь мне кое-что тебе сказать. Думаешь, очень умный, да? Ну так нет. Понял? Такие умники на кулак нарываются. Понял? Вот такой ты умный. Не будь ты старым хреном, я бы тебе врезал, — говорил он, получая мрачное удовлетворение от этой мысли.

— О-ой! О-ой! О-ой! — взвывал Баском во внезапном ужасе.

— Если ты уж такой умный, так что такое — правила дорожного движения?

И вот тут, если затрагивалось дорожное движение, бедняге-автомобилисту приходил конец, поскольку дядюшка Баском, облизывая губы от радости, цитировал правила дословно, со всей специальной терминологией правового канцелярита и произнося каждую фразу с въедливой педантичностью.

— И более того! — вопил он, вознося к небу свой костлявый перст, «штат Массачусетс постановил законодательным актом от 1856-го, законодательным актом, в безотзывном порядке, неотвратимо, неизбежно ясно, что любой кучер, директор, губернатор, командир, управляющий, агент, или кондуктор, или любой другой, кто будет управлять или даст приказ управлять любым транспортным средством, имей оно два, четыре, шесть, восемь или любое количество колес, будь оно в общественном пользовании или частном владении, будь оно…» — к тому моменту автомобилисту уже было довольно, и он сбегал.

Если, однако, утро выдавалось более удачным, если он вслепую, но успешно преодолевал опасности ревущей дороги, то дядя Баском быстро шел вниз по Стэйт-стрит, все еще упирая костлявые руки в тощие бока, а его замечательное лицо продолжало корчить гримасы. Потом он сворачивал ко входу большого, несколько грязноватого здания из закопченного камня, одного из этих прочных неброских, но очень дорогих домов, которые выглядели как в начале 1900-х и принадлежали старинной и чрезвычайно богатой корпорации на той стороне реки под названием Гарвардский университет.

Там дядя Баском, по-прежнему держась за поясницу, поднимался по протертым ногами мраморным ступеням входной лестницы, нырял во вращающиеся двери в большой мраморный коридор, благоухавший парами горячего влажного воздуха, мокрой резины и галош, санитарного дезинфицирующего средства и годных, но несколько старомодных лифтов и, войдя в одну из кабин, которая только что спустилась вниз, с грохотом распахнула двери и изрыгнула двух-трех человек, поглотив десяток других, в конце концов высаживался с такой же внезапностью на восьмом этаже, где вступал в широкий темный коридор, нерешительно щурясь и гримасничая направо и налево, как делал уже двадцать пять лет, и затем сворачивал налево по коридору, мимо ряда освещенных кабинетов, откуда доносились увертюрное щелканье пишущих машинок, шорох хрусткой бумаги и голоса людей, начинающих свой рабочий день. В конце коридора Баском Пентленд поворачивал направо в еще один коридор и останавливался перед дверью с надписью на знакомом лощеном стекле американского бизнес-офиса: «Джон Т. Брилл, агент по недвижимости. Рента и продажа домов». Ниже под этой надписью жирными буквами более мелким шрифтом было напечатано: «Баском Пентленд, юрисконсульт. Нотариус по операциям с недвижимостью и эксперт по правам на имущество».

Явления этой странной фигуры на Стэйт-стрит или где бы то ни было еще всегда было достаточно для привлечения внимания и замечаний. Росту в Баскоме Пентленде, если бы он выпрямился, было шесть футов и три или четыре дюйма, но он всегда сутулился, и с возрастом распрямиться уже не мог: он представлял собой высокую, искривленную, костлявую фигуру, худую и жилистую, но жесткую, как гикори. Он был из той породы людей, которые вроде бы никогда не изнашиваются и не стареют, и трудно представить, что такие могут умереть: они доживают с почти неиссякаемой энергией до глубокой старости и умирают внезапно. Им не присуще медленное умирание и разложение — слишком в них мало того, что могло бы умереть или разложиться, поскольку их мумифицированная жилистая плоть тверда, как гранит.

Баском Пентленд облекал свою угловатую фигуру в странные одеяния, которые обладали такой же, как и он сам, крепостью: они были чудовищно стары и поношены, но они также не демонстрировали ни единого признака ветхости, по их покрою и общему старинному виду казалось, что его бережливое «я» застряло в девяностых, которые будут, по его мнению, длиться вечно. Его сюртук, который изначально был темно-серым с искрой, позеленел на швах и карманах, к тому же он был до смешного короток для такого тощего и долговязого человека, как он: сюртук был едва ли длиннее пиджака, дядюшкины огромные руки с костлявыми запястьями торчали из рукавов как поленья, и слепок его вздернутых узких плеч торчал из ткани как острый нож. Его брюки были обтягивающими и короткими, более светло-серого оттенка и из более грубой шерстяной ткани, давно утратившей ворсистость; он носил грубые деревенские башмаки с сыромятными кожаными шнурками и смешной маленький картуз из древнего черного фетра, который тоже позеленел на околыше. Теперь понятно, почему полицейский называл его «парень»: эта огромная костлявая фигура казалась безжалостно запихнутой в костюм, в котором какой-нибудь деревенский парень восьмидесятых годов мог ходить на свиданье с девушкой, сжимая в большой красной руке кулек леденцов. Узкий маленький галстук, чистый, но ветхий воротничок, который своими голубоватыми крапинками показывал, что Баском Пентленд наверняка стирает сам (абсолютно верное допущение, поскольку старик сам все стирал, а также чинил, штопал и латал), — таков был костюм, который он носил зимой и летом и никогда не менял, разве что зимой его дополняла старая синяя кофта, которую он наглухо застегивал, и чьи обтрепавшиеся обшлага и края высовывались на несколько дюймов из-под куцего сюртука. Он никогда не носил пальто, даже в самые холодные дни этих долгих, сырых, жутких зим, от которых страдает Бостон.

Отметина безумия была ясно видна на нем: люди интуитивно понимали, что перед ними не бедный человек, а те, кто часто видел его на Стэйт-стрит, толкали друг друга локтем, говоря:

— Видишь этого старикана? Думаешь, он ждет подачки от Армии Спасения? Нет. Он выбил ее у них, брат. Поверь мне, выбил сполна: он выбил ее и складывает в кубышку, где никто ее не достанет. У этого типа носки набиты деньгами!

— Господи! — удивлялся другой. — Зачем они такому старикану? Он же не носит их с собой, верно?

— Ты сам сказал, брат, — и разговор переходил в философское русло.

Баском Пентленд сознавал свою скупость, и, хотя порой заявлял, что он всего лишь «бедный старик», он понимал, что его чрезмерную экономию его партнерам по бизнесу бедностью не объяснишь: они поддразнивали его, говоря: «Ну, Пентленд идем перекусим. За пару баксов можно получить хороший обед в „Пакех-хаус“». Или: «Пентленд, я знаю местечко, где распродают зимние пальто: я там видел одно как раз твоего размера, и всего за шестьдесят долларов». Или: «Хотите, покажу хорошую прачечную, достопочтенный? Я знаю пару китайцев, которые хорошо стирают».

На что Баском с уклончивостью скряги надменно отвечал в нос:

— Нет, сэр! Вы не заманите меня в эти вонючие рестораны. Никогда не знаешь, что тебе подадут: если бы вы только видели эти грязные, мерзкие, вонючие кухни, где вам готовят еду, вы быстро потеряли бы аппетит.

Его скупость оправдывалась пищевым неврозом: он заявлял, что в молодости «испортил себе пищеварение, обедая в ресторанах», он рисовал отвратительные картины грязи в таких заведениях, презрительно хмыкал в нос, заявляя: «Вы, видать, считаете, что еда станет вкуснее, если какой-нибудь грязный, мерзкий, вонючий негр повозит в ней своими руками (тьфу! тьфу! тьфу-тьфу-тьфу!)», — здесь он кривился и презрительно фыркал; он яростно обличал «дорогую еду», заявляя, что она «унесла больше жизней, чем все войны и армии в мире с начала времен».

С возрастом он все больше убеждался в здоровой чистоте сыроедства и готовил себе дома отвратительную смесь из резаной моркови, лука, репы, даже картошки, которую пожирал за столом, облизывая губы с видом крайнего наслаждения, и заявлял жене: «Можешь убивать себя своими бифштексами, устрицами и индейкой: меня ты это есть не заставишь. Нет! Никогда в жизни! Я слишком забочусь о своем желудке!» Но в данном случае это «себя» носило скорее общий, чем конкретный характер, поскольку если срок жизни этой леди зависел от ее воздержания от «бифштексов, устриц и индейки», то ей было суждено жить вечно.

Опять же, относительно манеры одеваться, когда надо ныло прикрыть свои кости и мясо от ледяных когтей бостонской зимы, он насмешливо возглашал: «Пальто? Да никогда в жизни! Я два цента не дам за все пальто в мире! Они только микробов собирают да награждают тебя простудой и пневмонией. Я за тридцать лет ни единого пальто не сносил, и никогда не имел ничего похожего — даже намека на простуду!» Это было не слишком верное заявление, поскольку он всегда горько плакался, как минимум два-три раза за зиму, что такого мерзкого, ненадежного, проклятого климата, как в Бостоне, он в жизни не видел.

Точно так же по вопросу о прачечной он презрительно заявлял, что никогда не отдаст своих рубашек и воротничков, «чтобы какой-нибудь грязный китаёза плевал и харкал на них — да!», он глумился, когда его кипящее воображение рисовало ему новую гадость касательно предполагаемой грязи — «да! и гладить плевок утюгом! Так что вы ходите в плевках старого китаёзы!» Тьфу-тьфу-тьфу-тьфу! Тут он кривился, поджимал жесткую губу и нарочито смеялся в нос удовлетворенно и триумфально.

Таков был старик, который сейчас, когда племянник спешил к нему, стоял в своем пыльном маленьком кабинете, держась костлявыми грубыми руками за поясницу.

Несмотря на подробное описание маршрута, юноша без особого труда нашел дядину контору. Он вошел, и через мгновение его руку энергично стиснула лапища дяди, и его громогласное приветствие — глас пророка, нисходящий с горних высей, — обрушился на Юджина сразу же, как и восемь лет назад.

— О, привет, привет, привет… Как ты, как ты, как ты? Надо же! — дядя резко повернулся и высоким громогласным голосом обратился к нескольким присутствующим, которые с любопытством взирали на юношу. — Познакомьтесь с младшим сыном моей сестры, моим племянником мистером Юджином Гантом… И да! — снова рявкнул он, но уже отстраненно, странно доверительным и намекающим тоном. — Разве по его виду скажешь, что он Пентленд? Вы видите фамильное сходство?

Он причмокнул жесткими губами с довольным видом, и вдруг раскинул свои тощие руки и уронил их с видом экстатического ликования, прищурил острые глазки, скривил губы в забавной гротескной гримасе и возбужденно притопнул длинной тощей ногой. Он засопел в приступе своего странного натужного смеха, исступленно взвывая:

— О да! Это же очевидно! Он Пентленд вне всякого сомнения! О, конечно, конечно, конечно, конечно!

Он принялся хмыкать, топать, выть и пинать все, что подворачивалось под ноги, пока этот странный приступ веселья не утих. Затем, уже спокойнее, он представил племянника своим товарищам по бизнесу.

Так юноша впервые встретился с людьми из конторы своего дяди — с конторой и людьми, которые много последующих лет в ходе сотен визитов стали частью ткани его жизни — столь навязчиво-реальными, столь странно знакомыми, что в последующие годы он не смог забыть никого из них, помнил все, как было.

Контора, которую он в тот день увидел впервые, состояла из двух комнат — одной передней и одной задней, в форме буквы «Г», и находилась в углу здания, так что можно было видеть два выступающих крыла и освещенные этажи других контор, в которых «актеры» десятка «антреприз» печатали под диктовку, щелкали клавишами пишущих машинок, расхаживали с важным видом взад-вперед, разговаривали по телефону или, что они делали с замечательной частотой, сидели, заложив руки за голову, положив ноги на ближайший прочно стоящий предмет, и долго сонно и нежно взирали на потолок.

Сквозь широкие и, как правило, грязные стекла окон и переднем кабинете конторы были видны Фанел-холл и великолепная и ликующая деятельность рынка.

Эта грязная контора была просто некрасивым дубликатом миллионов таких же контор по всей стране и, по меткой фразе бедекера, «мало чем привлекательны для туриста»: несколько стульев, два исцарапанных бюро, столик машинистки, помятый сейф с грудой захватанных бухгалтерских книг на нем, набор зеленых папок с подшивками документов, огромная зеленая грязная банка, всегда наполовину наполненная ржавой жидкостью, которую никто не пил, и две плевательницы, поставленные там потому, что Брилл много жевал и плевался во всех направлениях — все это, кроме плакатов, на каждом из которых было по несколько фотографий домов с ценами внизу — 8 комнат, Дорчестер, 6500 долларов; 5 комнат и гараж, Мелроуз, 1500, и т. д., — составляло обстановку комнаты; вторая же комната отличалась лишь расположением предметов.

Такова была сцена, на которой старик и его племянник встретились после восьми лет разлуки.

Предыдущая главаГлава 11 из 54Следующая глава