К книге
Хирург из будущегоГлава 24 Последний бой
92%
Глава 24 Последний бой
24

Людмила умерла, и это сидело во мне занозой, которую не вытащить. Я не говорил о ней и не вспоминал. Но каждое утро, просыпаясь в каюте, смотрел на пустую койку где она сидела, скрестив ноги и кутаясь в шинель. И каждое утро заставлял себя встать. Обещал ей продолжать.

Три дня как похоронили. «Потёмкин» стоял в одесском порту. Город ещё недавно гудел от радости, а теперь притих, будто чуял беду. С береговых постов передали: Чухнин собрал эскадру. Три броненосца, пять миноносцев, два крейсера. Шёл к Одессе кончать с нами. Я знал это так же точно, как то, что утром встанет солнце. И знал, боя не избежать. Последнего боя на море.

Я собрал штаб в бывшем губернаторском особняке. За длинным дубовым столом сидели Матюшенко, Шмидт, Фельдман, Березовский, Плесков и Бублик. Двоих не хватало. Пустой стул у окна — Людмила. И Пётр, который вечно опаздывал и ввалился позже всех, неся за собой запах борща.

— Товарищи, — я обвёл их взглядом, — Чухнин идёт сюда. У него броненосцы и береговая артиллерия. Если примем бой в порту, нас расстреляют вместе с городом. Значит, встретим его в море.

— Три броненосца против двух, — Матюшенко разглядывал карту. — По огню перевес у них.

— По числу, — поправил я. — А тактики не ждите, Чухнин служака старый. Прёт по уставу: лобовой удар, подавить, зачистить. Хитрости он и от нас не ждёт.

Шмидт нервно постукивал пальцами по подоконнику.

— Что предлагаешь?

Я развернул карту и провёл пальцем от Одессы до Тендровской косы — длинной песчаной полосы, уходящей в море на десятки миль. Лабиринт мелей и проток, туман в это время почти не расходится, видимость — полкабельтова.

— Разделим эскадру. «Очаков» и «Георгий» имитируют отход — выходят из порта на виду у разведки Чухнина и прут на юг, будто уходят к Румынии. Чухнин пошлёт за ними миноносцы и лёгкие крейсера. А в это время «Потёмкин» и миноносец № 267 садятся в тумане у косы. Когда главные силы втянутся в пролив, бьём из засады.

— Рискованно, — заметил Фельдман. — Если «Очаков» и «Георгий» не успеют развернуться…

— Успеют. Шмидт, ты ведёшь их. Задача не ввязываться в бой, пока мы не ударим первыми. Услышишь наши залпы, тогда разворачивайся и бей по флангам.

Шмидт поднял голову. В глазах всё тот же огонь, смесь восторга и обречённости. Романтик, но теперь романтизм его смотрел в нужную сторону.

— Я сделаю что нужно, — сказал он негромко. — Но если засада не сработает, «Потёмкин» останется один против эскадры.

— Не останется. С нами миноносец и туман.

Матюшенко оторвался от карты, посмотрел на меня долго.

— Уверен?

— Уверен. Мы эти воды знаем. Этот туман знаем. Дрались здесь уже, а Чухнин нет. Пойдёт прямо, как бык на тряпку. Когда войдёт в пролив — ударим.

— А дальше что? — спросил Березовский. — Допустим, победили.

— Дальше Москва. Точнее, Петербург. Восстание уже началось. Красин передал: Москва в огне. Успеем перебросить оружие и людей — Зимний падёт.

— Москва или Петербург? — нахмурился Фельдман. — Ты про два города говоришь.

— Я про столицу. Но сначала бой. Шмидт, ты после победы остаёшься командовать эскадрой в Одессе. «Очаков» и «Георгий» будут держать порт и побережье. А мы: Матюшенко, Бублик, Плесков, Пётр и я на север.

Повисла тишина. Шмидт медленно поднялся, подошёл.

— Значит, прощаемся?

— Ненадолго, — я пожал ему руку. — Ты теперь командующий Черноморской революционной эскадрой. Береги её.

— Сберегу. — Он сжал мою ладонь. — А вы себя берегите и возвращайтесь.

Я кивнул.

* * *

Туман у Тендровской косы стоял стеной. «Потёмкин» занял позицию в самой гуще, развернувшись бортом к невидимому противнику. Миноносец № 267, лёгкий и вёрткий, скользнул вперёд. Мы ждали.

На мостике было тихо. Матюшенко стоял у штурвала, вглядываясь в серую мглу. Я рядом, сжимая бинокль, который то и дело запотевал. Бублик командовал орудийным расчётом. Плесков, как всегда молчаливый, застыл у переговорной трубы. Где-то внизу, на камбузе, Пётр раскладывал горшки и приговаривал про то, что «борщ и в бою дело святое».

— Сигнал с «Очакова», — доложил сигнальщик. — Противник клюнул. Идут за ними.

— Отлично. Ждём.

Ждали недолго. Через полчаса в тумане проступили силуэты. Броненосцы Чухнина шли строем, втягивались в пролив медленно, осторожно, но туман скрадывал расстояние. Они подходили всё ближе, не подозревая о засаде. Флагман головным, на мачте адмиральский флаг, белый с синим крестом.

— Дистанция?

— Двенадцать кабельтовых.

— Ждём. Подпустим на восемь.

Минуты тянулись, как часы. Вражеские корабли вползали в пролив. Восемь кабельтовых. Семь с половиной. Семь.

— Огонь! — рявкнул я.

«Потёмкин» содрогнулся от залпа главным калибром. Над проливом взметнулись столбы воды — первый залп лёг перед носом флагмана. Второй — прямое попадание в носовую башню. Броненосец клюнул носом, окутался дымом.

— Есть! — заорал Бублик с бака.

Чухнин ответил сразу. Его корабли открыли шквальный огонь, вокруг «Потёмкина» взметнулись фонтаны. Осколки застучали по борту. Я пригнулся, матерясь.

— Маневрируй! — крикнул Матюшенко.

— Уже!

«Потёмкин» развернулся, уходя из-под обстрела, и дал новый залп по второму броненосцу. Тот получил попадание в среднюю часть и сбавил ход, окутавшись паром. Третий попытался обойти нас с кормы, но тут из тумана выскочил миноносец № 267 и всадил ему торпеду в борт. Воздух содрогнулся от взрыва. Броненосец накренился, начал оседать на корму, из пробоин повалил чёрный дым.

— «Очаков» и «Георгий» на подходе! — доложили с сигнального.

Я обернулся. Из тумана вырастали знакомые силуэты. Шмидт вёл эскадру, развернув строй, и его корабли открыли огонь по флангам. Теперь мы били с трёх сторон, и вражеские корабли, зажатые в узком проливе, не могли маневрировать.

Бой достиг апогея. Грохот стоял дикий, я уже не различал отдельных выстрелов — только рёв, от которого вибрировали переборки. Флагман Чухнина горел в двух местах, кормовая башня замолчала, и на мачте спускали адмиральский флаг.

— Прекратить огонь! Передать сигнал: «Противник спускает флаг. Принимаем капитуляцию».

Тишина наступила не сразу. Ещё несколько минут в ушах звенело. Потом стало тихо. В тумане догорали подбитые корабли, дым смешивался с серой мглой.

— Победа, — произнёс Матюшенко без торжества.

— Да. Победа…

Я смотрел на горящий флагман и думал о тех, кто погиб. О тех, кто горел заживо в машинных отделениях, кто захлёбывался в ледяной воде, кого разорвало снарядом. Победа всегда пахнет гарью и смертью.

А потом я увидел его.

Миноносец выходил из тумана, огибая горящий флагман. Повреждённый: надстройка разворочена, труба сбита, но ещё на ходу. На мостике стоял человек, которого я знал. Лейтенант Павел Петрович Дурново.

— Бублик! Не стрелять по этому миноносцу!

— Есть!

Я вскинул бинокль. Его лицо было спокойным: не испуганным, не злым, а спокойным, как у человека, который всё для себя решил. Рядом стоял Морозов. Старый боцман курил трубку и смотрел прямо на «Потёмкин», и я готов был поклясться — он меня видит.

Дурново поднял руку и отдал честь. Медленно, чётко. Не царю, не адмиралу — мне, своему бывшему судовому врачу. Я замер. Его миноносец получил ещё одно попадание и начал крениться. Флаг он не спустил, спасаться не пытался. Просто стоял на мостике и ждал.

— Прощай, Павел Петрович, — прошептал я.

Миноносец перевернулся и ушёл под воду. Волна сомкнулась.

Я опустил бинокль, закрыл глаза. Перед внутренним взором стояло его лицо. Тогда я его спас. Теперь убил. Или позволил умереть, разницы нет.

— Семён Семёнович, — тихо позвал Матюшенко. — Ты как?

— Нормально. Просто ещё один крест на моём кладбище.

Он ничего не сказал, только положил руку на плечо. Я открыл глаза, посмотрел на дымящийся пролив. Бой окончен. Мы победили, но радости не было.

После боя тишина стояла такая, что я слышал, как потрескивают доски палубы. «Потёмкин» медленно выходил из пролива, огибая дымящиеся остовы. Где-то за кормой ушёл под воду миноносец Дурново. Где-то там лежал на дне старый Морозов с трубкой в зубах. Я запретил себе думать об этом сейчас. Потом. Когда всё закончится.

Я спустился с мостика осмотреть повреждения. На верхней палубе матросы растаскивали обломки, тушили тлеющие доски, перевязывали легкораненых. Запах гари и крови — я на секунду перенёсся обратно в Цусиму, в тот день, когда всё началось… Целая жизнь прошла.

— Товарищ Туманов! — подбежал Бублик. Рыжие волосы дыбом, лицо чёрное от пороха, глаза сияют. — Мы ж их вчистую! Я такого боя не видел с самого «Бравого»! Вы ж как в воду глядели с этим туманом!

— Ты ранен? — перебил я, заметив кровь на рукаве.

— Да это не моя. Соседа моего осколком зацепило!

— Иди в лазарет, пусть перевяжут.

— Да я ж…

— Иди. Это приказ.

Он кивнул и убежал. Я пошёл дальше. В плечо дёрнуло — не сильно, но ощутимо, будто стукнули кулаком. Я глянул вниз: рукав кителя располосован, по ткани расплывается тёмное пятно. Осколок. Когда залетел и не заметил.

— Семён Семёнович! — окликнул Гольдберг. — Вы ранены!

— Знаю. — Я стянул китель. — Сквозное. Кость цела.

— Пойдёмте в лазарет.

В лазарете было полно людей. Гольдберг развернул меня к свету, разрезал остатки рукава. Осколок прошёл навылет через мягкие ткани плеча — входное с одной стороны, выходное с другой. Крови много, но артерия цела.

— Нужно зашить, — сказал Гольдберг, берясь за инструменты.

— Я сам.

— Что?

— Я сам зашью. Подайте шёлк и зажим.

Гольдберг колебался секунду, потом молча подал. Я сел на табурет, пододвинул зеркало и принялся за работу. Игла вошла с болью. Накладывал швы одной правой, левая висела плетью. Неудобно, но возможно. Стежок за стежком.

— Может, морфин? — спросил Гольдберг.

— Нет.

— Но это больно.

— Боль это напоминание о тех, кто не выжил.

Гольдберг молчал и смотрел, как я штопаю сам себя. Когда швы были наложены, я вытер иглу и глянул на работу. Кривовато, но держаться будет.

— Готово. Спасибо, что не спорили.

— С вами спорить себя не уважать, — он чуть усмехнулся. — Но я бы наложил ровнее.

— В следующий раз дам вам ппоробовать.

Я вышел на палубу. Боль в плече пульсировала, и это помогало оставаться здесь, не проваливаться в воспоминания. Людмила, Дурново, всё, что случилось за этот бесконечный год.

Подошёл Матюшенко.

— Ранен?

— Пустяки. Уже зашито.

— Потери: четверо убитых, двенадцать раненых. «Потёмкин» без повреждений, если не считать царапин. Миноносец тоже. «Очакову» попало в корму, но не критично. Шмидт ремонтируется.

— Хорошо. — Я посмотрел в сторону открытого моря. — Путь на север открыт.

Матюшенко помолчал.

— Значит, решено? Идём в Петербург?

— Да. Сначала Одесса — простимся с эскадрой. Потом на север, время пришло.

Он кивнул. Я стоял на палубе и смотрел, как солнце садится за горизонт. Завтра начнётся новый путь. К Зимнему. Или к смерти. Но это уже не имело значения. Главное что мы шли вперёд, и назад дороги не было.

В Одессу вернулись ранним утром. Солнце поднималось над морем, красило порт в бледно-розовый. Эскадра входила в гавань медленно, торжественно — «Потёмкин» головным, за ним «Очаков» и «Георгий Победоносец», замыкал миноносец № 267. Мы победили, разбили Чухнина. Наступало время прощания.

Я стоял на мостике и смотрел на знакомые причалы. Одесса изменилась за эти месяцы. Стала нашим домом, нашей базой, нашей первой настоящей победой. Теперь я должен был оставить её — впереди Петербург, там решалась судьба революции, и я обещал Людмиле идти до конца.

На причале нас встречали. Фельдман, Березовский, Гольдберг, десятки рабочих из города. Красные флаги колыхались на ветру, кто-то затянул «Марсельезу». Я спустился по трапу и пошёл сквозь толпу, отвечая на рукопожатия. Лица радостные, но я знал: скоро радость сменится тревогой. Мы уходили.

В штабе я собрал всех.

— Товарищи, мы победили на море. Чухнин разбит. Черноморский флот обезглавлен. Путь на север открыт. Но эскадра остаётся здесь. Одесса наша база, бросать её нельзя.

— Я остаюсь, — сказал Шмидт, скрестив руки на груди. — «Очаков» и «Георгий» будут защищать порт. Попробуют вернуть город — встретим как Чухнина.

— Я в тебе не сомневаюсь. Береги что нам удалось закрепить.

— Сберегу. — Он шагнул и обнял меня коротко, по-братски. — А вы себя берегите, Семён Семёнович. Возвращайтесь. Мы ещё увидимся.

— Обязательно.

Фельдман подошёл следом, всклокоченный, в пальцах дрожал листок — видимо, статья для «Матросской правды».

— Товарищ Туманов, без вас здесь будет скучно.

— Без меня спокойнее, — я усмехнулся. — Но ты продолжай печатать газету. Пиши правду и только правду.

— Я всегда пишу правду. — Он поправил очки. — Просто иногда она горькая.

— Вот и пиши горькую.

Березовский пожал руку молча, но крепко и долго. Гольдберг, с которым мы начинали с сомнений и споров, подошёл последним.

— Я хотел бы с вами, — сказал он тихо. — Но здесь нужнее. Лазарет, школа санитаров… я продолжу ваше дело, Семён Семёнович.

— Продолжайте. И помните: руки мыть. А еще я оставлю вам кое-что, чуть позже.

— Всегда мыть, — он улыбнулся. — Хорошо.

Вечером, когда сумерки опустились на Одессу, Пётр устроил прощальный ужин. За столом собрались все. Смеялись, вспоминали бои, спорили о будущем. Шмидт читал стихи — он, оказывается, писал их в редкие минуты тишины. Бублик, захмелев, рассказывал, как «врезал офицеру в Феодосии». Пётр размахивал поварёшкой и объявил, что в Петербурге откроет «филиал столовой для бедных» и назовёт его «Борщевое отделение».

Я сидел во главе стола и смотрел на них. Матюшенко, мрачный и надёжный. Бублик, рыжий и отчаянный. Плесков, молчаливый и грозный. Пётр, смешной и мудрый. Они стали мне ближе родных. Моя армия. Моя семья. Моя надежда.

Наутро грузились в эшелон. Полсотни отборных матросов, добровольцы, проверенные в боях, занимали вагоны. С собой везли оружие: винтовки, патроны, пулемёты.

Я стоял у вагона и смотрел на Одессу. Город просыпался, над крышами поднимался дым. Где-то там, в порту, оставались «Потёмкин», «Очаков» и «Георгий». Шмидт, Фельдман, Гольдберг, Березовский. Они продолжат здесь. А мы на севере.

— Пора, — сказал Матюшенко, подходя.

— Пора.

Я поднялся в вагон. Паровоз дал гудок, эшелон тронулся. За окнами поплыли припортовые постройки, склады, серое море. Я смотрел на удаляющийся город и думал: мы сделали здесь всё, что могли. Теперь новое сражение. Последнее. То, которое решит всё.

— Петербург, — произнёс я негромко. — Держись. Мы идём.

Эшелон мчал на север сквозь декабрьскую Россию. За окнами проплывали заснеженные поля, голые перелески, деревеньки с покосившимися церквушками. Страна лежала под снегом. На станциях, где останавливались заправиться водой и углём, я выходил на перрон и смотрел на лица: крестьяне в тулупах, бабы с корзинами, железнодорожники в промасленных робах. Они провожали нас взглядами, не зная, кто мы. Мы не говорили. Просто ехали дальше.

В Харькове явка. Маленькая квартира на окраине, пропахшая кислой капустой и табаком. Связной от Красина передал новости: Москва охвачена восстанием, бои на Пресне, рабочие дружины держат баррикады, но правительство стягивает войска. В Петербурге тоже неспокойно: забастовки, стычки с полицией, но до штурма пока не дошло. Ждут нас.

— Успеем? — спросил Матюшенко, когда мы снова грузились.

— Должны, — ответил я, и сам не знал, верю ли.

В Твери последняя пересадка. Пересели на товарный состав, идущий в Петербург, и последние сто вёрст тряслись в нетопленом вагоне, кутаясь в шинели и прижимаясь друг к другу. Пётр, замёрзший, но несломленный, бормотал, что «борщ на севере надо варить погуще, потому как в холоде жидкое не греет». Бублик предлагал для сугреву раздобыть спирта. Плесков молчал, но его присутствие успокаивало.

Петербург встретил морозом и дымом. Поезд встал на запасных путях, вдалеке от вокзала. Выгружались в темноте, под свист ветра и скрип снега под сапогами. Город был тёмный — фонари не горели, только редкие окна светились в громадах доходных домов. Забастовка парализовала столицу: трамваи не ходили, заводы стояли, улицы пусты, если не считать патрулей.

Нас встретили на конспиративной квартире — тесной комнате в подвале старого дома на Выборгской стороне. Связной от Красина, молодой парень в потёртом пальто, доложил: восстание начнётся через два дня. Сигнал — гудок Путиловского завода. Дружины сформированы, оружие роздано, план штурма согласован. Нам отводилась роль ударного отряда первой волны.

— Кто командует? — спросил я.

— Красин. Ждёт вас в штабе, на Невском завтра в полдень.

Я кивнул, отпустил его и повернулся к своим. Матюшенко, Бублик, Плесков и Пётр стояли в тесной комнате, замёрзшие, уставшие, но готовые.

— Завтра идём к Красину. Послезавтра берём Зимний.

— Послезавтра, — повторил Бублик и улыбнулся, сверкнув зубами в полумраке. — Я ж говорил дойдём.

— Ты как всегда, — ответил я, и по комнате прокатился смех.

Я отошёл к окну. Над Петербургом висело серое небо, снег падал крупными хлопьями, укрывая мостовые белым саваном. Где-то там, за Невой, стоял Зимний: огромный, холодный, неприступный. Через два дня мы пойдём на него. Либо победим, либо умрём.

Я закрыл глаза и на мгновение позволил себе вспомнить всех. Чиж. Яшка. Людмила. Дурново. Морозов. Их лица стояли передо мной, и я знал, что они будут со мной до конца. Я обещал. И я сдержу слово.

Предыдущая главаГлава 24 из 26Следующая глава