К книге
Механизатор 82Глава 6
22%
Глава 6
6

Улица шла вниз, к речке, и мы шли по ней молча.

Людка держала руки в карманах плаща и смотрела под ноги. Я тоже смотрел под ноги, потому что грязь была везде, а у неё туфли.

— Давай сюда. — Я взял её за локоть, переводя на сухое место у забора.

Она позволила себя перевести и локоть не отняла.

Так мы и пошли дальше, и я держал её под руку, и это было, если честно, лучшее, что случилось со мной за две жизни.

Клуб гудел за спиной. Потом перестал гудеть.

Стало слышно другое: где-то в конце улицы брехала собака, у Сорокиных мычала корова, и над всем этим стоял ровный весенний звук — вода. Она текла везде: в канавах, под мостками, по колеям. Апрель сходил.

— Ты правда его один собрал? — спросила Людка.

— Не один. Мишка помогал. И Пашка Гуров.

— Пашка? — Она удивилась. — Он же маленький.

— Он ключ хорошо держит.

Она хмыкнула.

— А зачем тебе это?

Второй раз за неделю мне задавали этот вопрос, и я опять не знал, как ответить коротко.

— Потому что могу, — выдал я наконец.

— И всё?

— И всё. — Я подумал. — Знаешь, как это… Вот когда ты умеешь что-то, а вокруг лежит и никто не делает. И оно тебя грызёт. Просто грызёт, и всё, и ты идёшь и делаешь, чтоб перестало.

Людка помолчала.

— У меня так с витриной, — выпалила она вдруг.

— С какой витриной?

— В сельпо. — Она смутилась. — Там банки стоят как попало. Тушёнка со сгущёнкой вперемешку, и всё пыльное. Я один раз всё переставила по-своему — по рядам, и этикетками вперёд, и протёрла. Красиво стало.

— И?

— И тётя Клава наорала, что я лезу. — Она пожала плечом. — А потом сама так делать стала.

Я засмеялся.

— Ну вот. Это оно и есть.

— Что «оно»?

— То самое. Когда грызёт.

Мы дошли до конца улицы и вышли к реке.

Речка у нас была так себе — Кулунда, вернее её приток, метров десять шириной, летом местами по колено. Но сейчас, в конце апреля, она шла полная, тяжёлая и мутная, вровень с берегами.

Мостки стояли по колено в воде.

Мы остановились.

Луны не было, но небо уже такое — майское, — когда ночь не совсем ночь: над западным краем ещё держалась зеленоватая полоса, и по ней было видно всё, только без цвета. Река шла чёрная и блестящая.

Пахло тиной, талой водой и черёмухой, хотя черёмуха ещё не зацвела.

— Холодно. — Людка обхватила себя за плечи.

Я снял пиджак и накинул ей на плечи.

Она посмотрела на меня, и я вдруг увидел, что она не знает, как себя вести. Что она ждала чего-то другого — что я сейчас начну лезть, или говорить глупости, или тянуть её куда-то.

А я стоял и смотрел на реку.

— Ты чудной.

— Мне уже говорили.

— Нет, ты правда… — Она поискала слово. — Я тебя знаю с седьмого класса. Ты в седьмом классе мне за косу дёргал и убегал.

— Дурак был.

— Ты всё время говоришь, что ты был дурак. — Она засмеялась. — А сейчас, значит, умный?

— Сейчас я хитрый. — Я пожал плечами. — Это не то же самое.

— А в чём разница?

— Умный знает, как надо. Хитрый знает, чем кончится.

Она стояла и смотрела на меня снизу, и у неё блестели глаза в этом полусвете.

— И чем кончится? — выговорила она тихо.

Вот тут, конечно, всё и решалось.

И я вам скажу: шестьдесят восемь лет опыта в этот момент помогали примерно никак. Потому что весь мой опыт был про переговоры, про людей, про технику, про то, как выбить фонды и как не переплатить за партию подшипников.

А тут стояла двадцатилетняя девчонка в моём пиджаке на плечах.

Я наклонился и поцеловал её.

Губы у неё были холодные и сразу стали тёплыми.

Она замерла — вся, целиком, как замирает птица, когда её берут в ладони. А потом подалась вперёд, и руки у неё выпростались из-под пиджака и оказались у меня на груди, и она сжала мне рубашку в кулаках.

Пиджак сполз на землю. Никто его не поднял.

Я держал ладонь у неё на затылке — волосы были густые, тяжёлые, чуть влажные от речного воздуха, и пахли мылом и ещё чем-то тёплым, — и чувствовал, как она дышит через нос, часто и мелко.

Потом она отстранилась. Ровно настолько, чтобы посмотреть мне в лицо.

— Ты чего это, — выдохнула она без всякого возмущения. Скорее с удивлением.

— А чего?

— Ничего.

И сама потянулась обратно.

Второй раз был длиннее.

У неё были холодные пальцы — она их сунула мне за воротник, и я дёрнулся, и она засмеялась мне в губы, и я почувствовал этот смех кожей. Потом она перестала смеяться.

Я стоял на берегу мутной речки в первом часу ночи второго мая тысяча девятьсот восемьдесят второго года, целовал Людку Тихонову и был счастлив так, как не был, наверное, ни в одной из своих жизней.

Молодое тело реагировало на всё это быстро, однозначно и без всякого моего участия. Я порадовался, что темно, что мы стоим, и что пиджак уже валяется на земле и поднимать его в ближайшие полчаса точно не придётся.

Она отстранилась опять и уткнулась мне лбом в плечо.

— Мамка убьёт, — сообщила она куда-то в рубашку.

— За что?

— За всё.

— Логично, — сказал я.

Она прыснула.

Потом мы сели на мостки — на сухую часть, у самого берега, — и она привалилась ко мне под руку, и я её обнял.

Вода шла у нас под ногами, тяжёлая и чёрная. Один раз что-то плеснуло совсем близко — то ли рыба, то ли ондатра.

Ей было холодно, я чувствовал. Она бы ни за что не сказала, и поэтому я снял с земли пиджак, отряхнул его и накинул ей на плечи обратно, и она молча в него завернулась.

— Петь.

— М.

— А ты чего сегодня Витьку ударил?

Я вздохнул.

— Дурак потому что.

— Кто, он или ты?

— Оба.

Она фыркнула мне в плечо.

— Он на меня не смотрел никогда. — Она поёрзала. — Ты не думай. Он на Райку смотрит. Он на неё третий год смотрит, а она в Красноярске и приезжает три раза в год.

Вот это была новость.

Точнее — вот это было то, чего я не знал ни в той жизни, ни в этой. Витька, значит, не из-за Людки заводился.

— Понятно.

— Что понятно?

— Ничего. Спи давай.

— Я не сплю!

— А похоже.

Она пихнула меня локтем, и мы посидели молча.

Где-то далеко, на том берегу, крикнула какая-то птица — противно, скрипуче.

— Коростель, — сказала Людка.

— Рано ему.

— Значит, не коростель.

Помолчали ещё.

— Люда. — Я потянулся за папиросой и передумал. — Ты про курсы серьёзно?

Она подняла голову.

— Серьёзно.

— Точно поедешь?

— Не знаю. — Она опять опустила голову мне на плечо. — Мамка ругается. Говорит, три месяца в районе, а тут все девки замуж повыходят, и останусь я одна как дура.

— А сама что думаешь?

Она долго молчала.

— Я думаю, что боюсь, — призналась она наконец. — Там же общежитие. И я никого не знаю. И вдруг я не сдам.

— Сдашь.

— Ты откуда знаешь?

Я знал.

В том-то и штука, что я знал: она поедет и сдаст, и вернётся в сентябре товароведом, и будет потом всю жизнь работать в этом сельпо, а потом в магазине, который сделают из сельпо, и в двухтысячных у неё будет свой ларёк на трассе. Она мне однажды продала сигареты в этом ларьке, году, наверное, в две тысячи пятом. Полная тётка с усталым лицом, посмотрела на меня и не узнала.

А я узнал. И ничего не сказал, взял сигареты и ушёл.

— Знаю, и всё. — Я подтолкнул её плечом. — Ты умная. Умные сдают.

Людка помолчала.

— Ты странно говоришь. — Она нахмурилась. — Как будто ты старый.

Я чуть не подавился.

— Это чем же?

— Ну вот так. — Она села прямо и посмотрела на меня. — Все парни говорят «да ладно, чё ты», а ты говоришь «ты умная, сдашь». Так учителя говорят. Или отцы.

— Может, я в душе учитель.

— Ты в душе жулик, — постановила Людка. — Ты у Кочергина запчасти выманил, которых нету.

Я захохотал так, что спугнул кого-то в кустах.

Обратно шли в третьем часу.

Село спало. У Мещеряковых горело в окне — они всегда сидели до утра, старик со старухой, и никто не знал, чем они там занимаются, — а больше нигде ни огонька.

Тихо было так, что слышно было, как в чьём-то дворе жуёт корова. Ровно, задумчиво. И у кого-то за огородами скрипел журавль колодца, хотя кому там понадобилась вода в третьем часу — непонятно.

— Люд, — сказал я. — А ты хоть спишь когда-нибудь?

— Мне к восьми.

— А встаёшь во сколько?

— В полседьмого. — Она зевнула в кулак. — А чего?

— Да ничего. Просто ты завтра будешь злая.

— Я никогда не злая.

— Все так говорят.

Мы дошли до её дома — Тихоновы жили на этой же улице, ближе к магазину, — и остановились у калитки.

Калитка была хорошая, кстати. Крепкая, на нормальных петлях, с деревянной вертушкой вместо щеколды. Я на неё посмотрел и подумал, что отец у неё, значит, мужик с руками.

Отец у неё умер. В восемьдесят девятом, что ли.

— Всё. — Людка перешла на шёпот. — Дальше не надо. Мамка проснётся.

— Понял.

— Пиджак твой.

— Оставь.

— Как оставь?

— Так. — Я сунул руки в карманы. — Вернёшь потом.

Она посмотрела на меня.

Она была не дура совершенно, эта девочка. Всё поняла за одну секунду: если пиджак остаётся у неё, значит, будет «потом», и я это сказал, не сказав.

— Ладно.

И вдруг быстро — очень быстро, испугавшись собственной наглости, — привстала на цыпочки и поцеловала меня сама.

И убежала во двор.

Я постоял у калитки, послушал, как хлопнула дверь в сенях, как что-то там стукнуло и мать её что-то спросила спросонья, и Людка ответила «сплю уже», — и пошёл домой.

Домой я шёл длинным путём.

Не потому, что романтика — просто мне не хотелось спать, вообще ни капли, и хотелось идти.

Двадцать два года, вот в чём дело. В шестьдесят восемь ты, отгуляв до трёх ночи, наутро складываешься пополам и три дня приходишь в себя. А тут я мог бы ещё раз сходить к реке и обратно, и потом на работу, и работать до вечера.

Я шёл по улице, руки в карманах, и улыбался как идиот.

Прикидывал.

Ремни надо на генератор нормальные, эти долго не проходят. Стекло в кабину — у Кочергина нет, но есть в райцентре, в «Сельхозтехнике», и надо думать, как туда попасть и с чем. Сиденье перетянуть — брезент бы найти.

И топливные фильтры. Бумажные, которые я продул, — они на две недели, не больше. Значит, к середине мая.

А середина мая — это сев.

Значит, надо до сева.

Вот об этом я и думал, идя ночью по спящему селу, — не про Людку, не про поцелуй, а про то, где к пятнадцатому мая взять два топливных фильтра.

И, честно говоря, был этим доволен. Потому что человек, который в три часа ночи после свидания думает про фильтры, — это человек, у которого всё в порядке с головой.

Дом Тюриных стоял на углу, там, где улица поворачивала к колодцу.

Обычный дом. Пятистенок, крыша шиферная, но с одного края шифер побит и заложен рубероидом. Забор целый. У калитки поленница, сложенная кое-как.

Я его прошёл бы и не заметил.

Но там кричали.

Я остановился.

Кричала женщина. Не звала на помощь — просто кричала, на одной ноте, а потом слов стало разобрать: она что-то говорила, часто и быстро, срываясь.

Потом заорал мужик.

Мат. Длинный, с оттяжкой, из тех, что идут волной и не кончаются.

Потом что-то упало.

Я стоял на дороге в темноте и слушал.

В доме напротив — у Кузнецовых — в окне на секунду шевельнулась занавеска. И опустилась обратно.

Крик продолжался. Женщина уже не кричала, а как-то подвывала, и мужик всё матерился, и что-то ещё раз упало, легко — то ли табуретка, то ли ведро.

И я, старый дурак, стоял и думал.

Думал я примерно следующее. Что лезть в чужую семью — последнее дело. Что если я сейчас перелезу через этот забор, то через минуту буду драться с пьяным мужиком в его собственном доме, и меня же и посадят. Что участковый живёт в трёх километрах, на центральной. Что у них там, наверное, и дети есть.

И ещё я думал — вот это самое поганое — что мне завтра к семи на работу.

Крик стал тише.

Потом стих совсем.

Я постоял ещё с полминуты. Тихо. Только собака где-то за огородами взлаяла и замолчала.

Ну и ладно, подумал я. Ну и слава богу.

И пошёл дальше.

Прошёл шагов двадцать — и остановился.

Обернулся.

Дом стоял тёмный. Ни одного окна не горело. Ничего не было слышно.

Тюрин, подумал я. Тюрин, Тюрин. Гошка Тюрин, кочегар. Который меня в воскресенье до крыльца дотащил и сказал матери «забирайте своё имущество».

Что-то во мне шевельнулось — глухо, на самом донышке, как шевелится больной зуб, когда на него ещё не надавили.

Я стоял и тянул за это.

Не пошло.

Ничего не пошло — просто пустое место в памяти, серая яма, и в ней где-то лежит то, что я знаю про этого человека, но достать я это не могу.

Постоял.

— А. — Я сплюнул. — Ну вас всех.

И пошёл домой.

Мать не спала.

Она сидела в кухне при свете керосинки — электричество не жгла из принципа — и штопала носок, натянув его на деревянный гриб.

— Явился, — уронила она, не поднимая головы.

— Мам, ты чего не спишь?

— А чего мне спать. — Она откусила нитку. — Сына жду.

Я сел на табурет и стал стягивать сапоги. Сапоги не шли — за ночь ноги отекли, что ли, — и я возился с ними долго и с матюгами про себя.

— Пиджак где? — спросила мать.

Вот у неё глаз. Три часа ночи, керосинка, а она сразу.

— Отдал.

— Кому?

— Мам.

Она отложила штопку.

— Тихоновой?

— Мам!

— Ага. — Мать воткнула иголку в клубок. — Тихоновой.

Я стянул наконец второй сапог и поставил оба к печке.

— Мам, — сказал я. — А Тюрины — это кто?

Она подняла голову.

— Которые?

— На углу которые. У поворота к колодцу.

— А. — Мать помолчала. — Гоша с Верой.

— Он на ферме кочегаром?

— Кочегаром. — Она сложила штопку в корзинку, аккуратно, по одной вещи. — А чего ты про них?

— Да так. Мимо шёл.

Мать посмотрела на меня.

Потом встала, взяла керосинку и понесла её к печке — то есть занялась делом, чтобы не смотреть мне в лицо.

— Он пьёт, — сказала она в сторону. — Он всегда пил, а последние года три вообще. Верка с ним мучается.

— Бьёт?

— А тебе зачем?

— Мам.

— Бьёт, — сказала мать. — Ну а чего ты хочешь. Пьяный он дурной.

Я сидел на табуретке в носках и смотрел, как она поправляет заслонку.

— И что, никто ничего? — спросил я.

— А что тут сделаешь?

— Ну, в милицию.

Мать обернулась.

И посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который сказал что-то настолько глупое, что даже неловко.

— Петя, — сказала она. — Ты чего. Это ж семья.

— И что?

— Ничего. — Она задула керосинку. — В чужую семью не лезут. Она сама с ним живёт, никто её не держит. Захотела бы — ушла.

— Куда?

Мать не ответила.

Она постояла в темноте — я слышал, как она стоит, — и потом сказала уже совсем другим голосом, тише:

— Некуда ей уходить, Петя. Родители померли, брат в Абакане, у него своих пятеро. И дети.

— Сколько?

— Двое. Мальчик и девочка. Девочка маленькая совсем.

Она ушла за занавеску.

Я посидел ещё немного и тоже лёг.

Лежал на своей панцирной кровати, положив руки под голову, и смотрел в темноту, и спать не хотелось совершенно.

Думал я про Людку — про то, как она сжала мне рубашку в кулаках. Потом про фильтры, которых надо два и которых нигде нет. Потом опять про Людку.

И где-то на самом краю, уже проваливаясь, подумал: а девочку-то как зовут.

И заснул.

Предыдущая главаГлава 6 из 27Следующая глава