Двадцатого февраля с утра было минус двадцать восемь и полное безветрие.
В такую погоду над селом стоят печные дымы — прямые, белые, от каждой трубы, — и снег скрипит так, что за квартал слышно, кто идёт.
Собрание назначили на одиннадцать.
Мать встала в шесть и до девяти гладила. Она гладила мою рубашку, свою кофту и платок, который гладить было незачем, и делала это молча.
— Мам.
— Ешь.
— Ты чего с шести на ногах?
— Ешь, я говорю.
В половине одиннадцатого она надела пальто, повязала этот платок и посмотрелась в зеркало у двери — посмотрелась быстро, искоса, как смотрятся женщины, которые давно перестали это делать всерьёз.
— Пошли.
К клубу шли со всего села.
Шли группами и по одному, по обеим сторонам улицы, в валенках и в фуфайках, бабы в пуховых платках поверх шапок. Кто-то вёл детей, хотя детей на собрание не пускали, и детей потом отправляли обратно, и они всё равно потом торчали в тамбуре.
Клуб у нас был на сто восемьдесят мест.
Пришло человек триста.
Скамейки заняли к без четверти одиннадцать, потом натаскали стульев из школы, потом стулья кончились, и человек восемьдесят стояли вдоль стен и в проходе. В тамбуре курили и не расходились, и оттуда всё время тянуло холодом и дымом.
Пахло валенками, овчиной и мокрым деревом.
Я сел у окна, в третьем ряду с краю.
На этом самом месте я сидел в первой жизни.
Я это понял, когда сел: я сидел вот тут, у окна, где дует, и хлопал в тех местах, где хлопали все, и ушёл домой, и не запомнил из этого собрания ни единого слова.
В президиум сели шестеро.
Председатель Аркадий Павлович. Парторг Ситников. Главный бухгалтер. Лапин. Доярка-передовик Кузнецова, которую посадили для правильного вида. И человек из района.
Человека из района звали Крайнов, он был инструктор орготдела райкома, лет сорока, в сером костюме и в валенках с галошами, и он с самого начала достал блокнот и открыл его.
Больше он в тот день почти ничего не делал.
Начали с формальностей.
Избрали президиум — за, единогласно. Избрали секретаря — Гену Пыжова. Избрали счётную комиссию из трёх человек, и на этом произошла первая заминка, потому что один из трёх не пришёл, а второй оказался не членом колхоза, а зятем члена колхоза.
Разбирались минут семь.
Зал развлекался.
— Так он же в семьдесят девятом вступал!
— Не вступал он! Он в Новосёлове числится!
— Да он тут с рождения живёт!
— Живёт — не значит член.
В конце концов третьим взяли Мещерякова, который отбивался как мог и был назначен насильно.
Отчёт председателя занял пятьдесят минут.
Отчёт был хороший.
Аркадий Павлович читал по бумаге, но читал живо, отрываясь и глядя в зал, и говорить он умел.
Урожайность шестнадцать центнеров с гектара — лучшая за девять лет. По району второе место. План по хлебу перевыполнен на девятьсот тонн. Надой две тысячи триста восемьдесят на фуражную корову, план выполнен. Введено в строй восемьсот метров водопровода на центральной. Одиннадцать человек награждены, восемь занесены на доску почёта.
Он назвал фамилии.
Мою назвал шестой, как и в сентябре, и зал похлопал, и кто-то сзади сказал негромко «во даёт», и я не понял, про кого.
Кончил он про трудности.
Трудности были такие: район поздно довёл лимиты, «Сельхозтехника» не поставила запчасти, погода в августе, и общая нехватка кадров.
Хлопали долго.
Хлопали искренне — вот что надо понимать. Люди год работали как проклятые, им сказали, что они молодцы, и они хлопали.
Вторым пунктом по регламенту шёл отчёт ревизионной комиссии.
Это было написано в повестке, вывешенной у входа, и на это никто не обратил внимания, потому что отчёт ревизионной комиссии на отчётном собрании — вещь такая же обязательная и такая же пустая, как графин на столе президиума.
Обычно это выглядит так: выходит человек, читает три абзаца про то, что проверено и нарушений не выявлено, и садится.
— Слово предоставляется председателю ревизионной комиссии, — объявил Гена Пыжов, глядя в бумагу. — Дмитрию Егоровичу Кравцову.
По залу прошло движение.
Митрича знали все, и никто не знал, что он председатель ревизионной комиссии.
Он встал в четвёртом ряду.
Он был в том самом пиджаке, в котором ездил на «оленях», и в белой рубашке, застёгнутой под горло, и в руках у него было четыре тетрадных листа.
Он пошёл к сцене.
Шёл он долго, потому что проход был забит, и люди отодвигались, и кто-то шепнул «Митрич, ты чего», и он не ответил.
Поднялся на сцену, встал сбоку от стола, надел очки.
И начал читать.
Читал он плохо.
Он читал медленно, спотыкаясь на длинных словах, водя пальцем по строке, и первые полминуты в зале стоял добродушный шумок, потому что старик читал по бумажке и было немножко смешно.
— Ревизионная комиссия колхоза «Заря» в составе трёх человек… в период с двадцатого декабря по десятое февраля… провела проверку…
Он остановился, поправил очки.
— Первое. Актом от двенадцатого мая тысяча девятьсот восемьдесят первого года списано узлов и деталей на сумму три тысячи двести шестнадцать рублей сорок копеек. Комиссии предъявить списанное имущество не смогли. Актов о фактическом уничтожении или сдаче в металлолом не имеется.
Шумок кончился.
— Второе. Фонд материального поощрения за восемьдесят второй год составил девять тысяч четыреста двенадцать рублей. Распределён по положению, утверждённому правлением в тысяча девятьсот семьдесят шестом году, процентом от должностного оклада. Механизаторам, шофёрам и комбайнёрам, а всего сорока пяти человекам, выплачено одна тысяча триста двадцать рублей, что составляет четырнадцать процентов фонда.
Он перевернул лист.
Лист шелестел на весь зал.
— Третье. Штатная единица кузнеца ремонтной мастерской не замещена с тысяча девятьсот семьдесят девятого года. Фонд заработной платы по данной единице ежегодно закрывался нарядами на общие работы.
— Четвёртое. Комиссия трижды запрашивала книгу истории полей за период с тысяча девятьсот семьдесят второго по тысяча девятьсот семьдесят пятый год. Книга комиссии не представлена.
Митрич снял очки.
Он посмотрел в зал, и в зале было триста человек, и было очень тихо.
— Комиссия свою работу за прошлые годы считает неудовлетворительной.
Он сложил листы.
— Я три года подписывал что принесут, — добавил Митрич. — И это моя вина. Я на себя её беру.
И пошёл со сцены.
Дальше секунд десять не происходило ничего.
Потом Аркадий Павлович засмеялся.
Он засмеялся коротко и по-доброму, как смеются над стариком, который сморозил, и наклонился к микрофону.
— Дмитрий Егорыч, ты садись, садись. — Он развёл руками в зал. — Товарищи, ну вы поймите. Ревизионная комиссия — это же не следственные органы. Это выборный орган из наших же колхозников, люди работают по совести, но в бухгалтерии не специалисты.
По залу пошёл смешок — жидкий, неуверенный.
— По акту восемьдесят первого года я поясню. — Председатель повернулся к главбуху. — Гаврилыч, поясни.
Главбух пояснил.
Он пояснил, что акт составлен по установленной форме, подписан комиссией в составе трёх лиц, проведён по бухгалтерскому учёту и принят районным управлением при годовой отчётности за восемьдесят первый год без замечаний.
— Вот. — Председатель развёл руками. — Принят районом. Без замечаний.
Он посмотрел на Крайнова.
Крайнов писал в блокноте и не поднял головы.
Прения открыли в час дня.
Первым выступил Гнидин, и выступил про дорогу к дальним полям, и говорил семь минут, и это было нормальное выступление, каких на таких собраниях бывает четыре или пять.
Потом выступила Кузнецова, из президиума, про то, что на ферме холодно.
Потом председатель посмотрел в зал и спросил, кто ещё.
Я поднял руку.
— Лыткин, — сказал Аркадий Павлович и улыбнулся. — Ну, давай, Лыткин.
Я вышел с папкой.
Говорил я двадцать две минуты.
Я это знаю точно, потому что потом Гена Пыжов сказал, и он засекал, потому что вёл протокол.
Начал я не с обвинения.
— Товарищи. Я тут ни одного человека обвинять не буду. Я скажу девять цифр, и после каждой скажу, кто виноват. И девять раз ответ будет один: никто.
В зале зашевелились.
— Первое. Топливо.
Я поднял журнал.
— Вот журнал. Он прошнурован, у него номер, его в июне завизировала главный экономист. Я с шестого мая записывал: сколько залил, сколько отработал, сколько гектаров сделал. Мой фактический расход за сезон — восемь и шесть литра на гектар. Норма списания — одиннадцать. Списывали мне по норме.
Я положил журнал.
— По хозяйству, если считать по всем тракторам, разница за год — около сорока тонн дизельного топлива. Это одиннадцать полных заправок бензовоза.
— Норма утверждена в семьдесят первом году! — крикнули с места.
Кричал Кузьмин.
— Верно. Норма утверждена в семьдесят первом и хозяйство её менять не вправе. Виноватых нет. Я и говорю: нет.
Я перевернул лист.
— Второе. Ремонт. На первое июня по сводке готовность комбайнов сорок процентов. Фактически на ходу было два комбайна из четырнадцати. Сводку составлял не я, подписывал не я, спрашивать не с кого: она составлена по методике, где машина считается готовой, если по ней начаты работы.
— Третье. Простои. За уборку по моим записям машины простояли под комбайнами четыреста двадцать часов. Причина — не хватало транспорта. Транспорт стоял в очереди на весовой, потому что каждую машину взвешивали дважды. Мы это исправили в августе, за один день, распоряжением главного экономиста. Никто до этого двадцать лет не мешал это исправить. И никто не исправил.
Я слышал, как в зале перестали кашлять.
— Четвёртое. Потери. Восемнадцатого августа под дождь ушло сорок гектаров валков на дальнем клину. Мы туда не успели перебросить комбайны, потому что дороги встали, а перевалочную площадку у развилки сделали на два дня позже, чем надо было. Это моя вина в том числе. Я предложил поздно.
Тут я сделал паузу.
— Пятое. Премия.
— Фонд девять тысяч четыреста двенадцать рублей. Из них механизаторам, шофёрам и комбайнёрам — тысяча триста двадцать. Четырнадцать процентов.
Я посмотрел в зал.
— Дудник Николай намолотил тысячу двести сорок тонн. Больше всех в районе. Получил восемьдесят пять рублей.
— Гуров Степан Егорович вышел кузнецом в июле, отковал за лето полный комплект пальцев на все жатки, впервые за четыре года не покупных. Получил пятнадцать. Формулировка: неполный период работы.
Кто-то в зале громко выдохнул.
— Я всё это говорю не к тому, что кому-то дали много. — Я говорил в зал, не на президиум. — Я к тому, что положение от семьдесят шестого года считает премию процентом от оклада. У механизатора оклада нет, у него сдельщина, и ему считают по среднегодовому вместе с зимой. Значит, чем больше человек работал летом, тем меньше ему выходит премия.
Я закрыл лист.
— Это не воровство. Это положение. И переписать его может только правление или общее собрание.
Я поднял голову.
— Общее собрание — это мы.
Шестое — списание, три тысячи двести шестнадцать рублей, детали не предъявлены, третья подпись под актом — Дегтярёв Иван Семёнович, который в этом акте не понимал ни строчки и подписал что дали.
Седьмое — кузнец: четыре года пустой единицы и четыре года наплавленных криво лап, покупных пальцев и заказов в райцентре по три месяца.
Восьмое — земля.
— Площадь чистых паров за четыре года упала с одиннадцати процентов пашни до четырёх. Норма для нашей зоны — двенадцать. По восьми полям, где пшеница шла третий и четвёртый год подряд, урожайность в этом году была на два и восемь центнера ниже, чем по тем же полям после пара. Недобор — семьсот сорок тонн.
— Откуда цифры? — спросил председатель.
— Из книги истории полей.
— Которую нам ревизионная комиссия не…
— Которую мне дал главный агроном. И которая находится у него.
Лапин поднялся в президиуме.
Он поднялся не спеша, застегнул пиджак и сказал в зал ровно одиннадцать слов:
— Цифры верные. Я их считал вместе с ним. Про пары подтверждаю.
И сел.
Девятое я оставил на конец.
— Ферма. За девять месяцев прошлого года пало сорок семь голов молодняка. В отчётность падежом прошло девятнадцать. Двадцать восемь оформлены вынужденным убоем.
Гул.
— Заявки на ремонт транспортёра, на крышу и на вакуумный насос к молокопроводу подавались с семьдесят восьмого года. Копии есть, я их видел, они лежат дома у ветеринарного врача в мешке.
— В мешке! — крикнул Матвеич со своего места. — А куда я их дену⁈
Засмеялись — и тут же перестали.
— Телятник. Стена в полкирпича. В проекте было полтора. Семнадцать голов болеют бронхопневмонией, лечим и они заболевают снова, потому что стена в полкирпича.
Я закрыл папку.
— Теперь главное.
Я стоял и смотрел в зал.
— Ни один из этих девяти пунктов не преступление. Ни один. Всё сделано по положению, по норме, по акту, по методике и по указанию сверху. Каждый человек в этой цепочке поступал правильно.
— И живём мы при этом нищие.
Я положил ладонь на папку.
— Я не прошу никого наказывать. Я вношу три предложения. Первое: поручить правлению до первого апреля переработать положение о премировании и вынести на собрание. Второе: восстановить складской учёт и порядок списания — с фактическим предъявлением, а не по бумаге. Третье: по каждому невыполненному пункту плана ремонта и строительства назначить ответственного с фамилией и сроком.
Я сошёл со сцены.
В зале было тихо.
И я в этой тишине успел дойти до второго ряда, и тут председатель встал.
— Ну что ж, — сказал Аркадий Павлович.
Он говорил спокойно.
— Товарищи, вот вам молодой человек. Двадцать два года. Полгода как из армии. Работает у нас с апреля — с апреля, товарищи, десять месяцев.
Он вышел из-за стола.
— И вот он вам сейчас рассказал, как надо жить.
Зал молчал.
— А я вам скажу другое. Я в этом колхозе с шестьдесят четвёртого. Я тут восемнадцать лет председателем. Я вам построил школу, я вам провёл водопровод на центральную, я вам в семьдесят девятом выбил в районе четыре комбайна, когда в Новосёлове не дали ни одного.
Он развёл руками.
— А теперь приходит человек с тетрадкой.
Он повернулся ко мне.
— Ты, Лыткин, откуда всё знаешь-то? Ты где этому научился? В армии, что ли?
Я не ответил.
— Ты понимаешь, что ты сегодня сделал? — Голос у него поднялся. — Ты при представителе района вылил на хозяйство ушат помоев. Ты понимаешь, чем это кончится? Комиссия приедет. И проверять будут не меня. Проверять будут каждого. Весовую проверят. Списание проверят. У кого солома во дворе — проверят.
По залу пошёл шорох.
Он это знал. Он бил туда же, куда бил в ноябре Лобанов, и бил точнее.
— И вот ещё что.
Он взял со стола лист.
— Дегтярёв Иван Семёнович. Тут вот выясняется, что за акт восемьдесят первого года отвечает член комиссии. Три тысячи двести рублей, товарищи. — Он поднял лист. — Дегтярёв второго декабря написал заявление об уходе по собственному желанию. По-хорошему. Правление собиралось вопрос закрыть.
Он посмотрел на меня.
— А теперь, после сегодняшнего, придётся разбираться по существу. С материальной ответственностью.
И вот тут встал Семёныч.
Он встал в шестом ряду, у прохода, и оказалось, что он очень высокий, и я никогда раньше этого не замечал, потому что он всегда сидел.
Он ничего не стал говорить.
Он вышел в проход, дошёл до сцены, поднялся на неё, подошёл к столу президиума и положил на него правую руку, ладонью вниз.
— Дай сюда, — сказал Семёныч.
— Что?
— Заявление.
Аркадий Павлович держал лист.
— Иван Семёнович…
— Дай сюда.
Он взял его сам.
Он взял лист у председателя из руки — тот не выпускал, и Семёныч потянул, и лист пошёл, — и, не глядя, порвал пополам, потом ещё пополам, и положил обрывки на красную скатерть.
— Не пойду я никуда.
Зал загудел.
— Иван Семёнович, вы что себе…
— Мне шестьдесят восемь лет. — Семёныч стоял к залу спиной, лицом к столу. — Я в этом колхозе с сорок седьмого года. Я в семьдесят четвёртом писал в район, что домкрат неисправный. Мне ответили, что нарушений не выявлено. А человека уже похоронили.
Он повернулся и пошёл со сцены.
— Дегтярёв! — крикнул председатель.
Семёныч не обернулся.
— Лыткин. — Аркадий Павлович не сел. — Выйди из зала.
Я сидел.
— Я тебе говорю: выйди из зала.
Я не встал.
Я не встал не из геройства, а потому, что у меня в этот момент, честно говоря, отнялись ноги, и я боялся, что если встану, то это будет видно.
Председатель посмотрел на Ситникова.
Он посмотрел на парторга — быстро, коротко, так, как смотрят на того, кто по должности обязан сейчас вмешаться, объявить нарушение регламента, призвать к порядку и закрыть вопрос.
Ситников Илья Захарович сидел, положив руки на стол, и смотрел на скатерть.
Он не пошевелился.
Три секунды.
— Лобанов! Тимофеев! Выведите его.
Лобанов сидел в пятом ряду.
Он не встал.
Он даже не повернул головы — сидел, глядя прямо перед собой, и его лицо я потом вспоминал не раз, потому что на нём ничего не было написано вообще.
Тимофеев сидел в первом.
Он медленно поднялся, постоял и сел обратно.
— Александр Иванович!
— У меня спина, — сказал Тимофеев.
И тут в зале засмеялись.
Засмеялись человек тридцать, коротко и зло, и этот смех был хуже, чем если бы кричали.
Я встал сам.
Встал, но не пошёл к выходу, а вышел в проход и остался стоять.
— Аркадий Павлович.
— Что?
— Я никуда не пойду. И вот почему.
Зал молчал.
— Вы сказали: приходит человек с тетрадкой. Вы сказали: вы у меня работаете десять месяцев.
Я смотрел на него.
— Это не мы у тебя работаем, — сказал я. — Это тебя поставили, чтобы ты нам работать не мешал.
Он преодолел эти четыре метра быстрее, чем я успел подумать.
Ударил он правой, сверху, неловко и сильно — как бьют люди, которые последний раз дрались лет тридцать назад, — и попал мне в скулу, чуть ниже глаза.
Меня повело на скамейку.
Я на неё сел задом, ударился поясницей о спинку и минуты, кажется, полторы после этого ничего не слышал, потому что в ухе стоял звон.
Потом я встал.
Он стоял передо мной, красный, тяжело дыша, с растопыренной правой рукой, и в лице у него было полное недоумение: он сам не понял, что сделал.
Я ударил его один раз.
Ударил слева, в челюсть, коротко, от плеча — как учил Витька в мае, когда мы с ним дрались за клубом и он объяснял мне между делом, что бить надо не рукой, а корпусом.
Аркадий Павлович сел на пол.
Он сел на дощатый пол клуба, между первым рядом и сценой, и сидел, опершись рукой, и мотал головой.
Дальше поднялся крик.
Меня схватили сзади за плечи — держал Витька, и держал крепко, и оттаскивал, и говорил мне в ухо что-то, чего я не разбирал.
Мишка орал.
Бабы кричали. Кто-то полез на сцену. Мещеряков зачем-то стал закрывать окно, которое никто не открывал.
Председателя поднимали двое.
Он встал, отряхнулся и пошёл к сцене, и на середине остановился и обернулся в зал, и я думаю, что он в этот момент хотел что-то сказать.
Он не сказал.
Он посмотрел в зал, и в зале стояло триста человек, и все они на него смотрели, и он этого не выдержал.
Крайнов из района закрыл блокнот.
Он встал за столом президиума — невысокий человек в сером костюме, — подождал, пока станет тише, и сказал ровно одну фразу:
— Собрание продолжается. Ставьте предложения на голосование.
И сел обратно.
Голосовали в четверть четвёртого.
Считала счётная комиссия, включая Мещерякова, который считал добросовестно и три раза сбивался.
Первое предложение — переработать положение о премировании до первого апреля и вынести на собрание.
За — двести восемьдесят четыре.
Против — четыре.
Воздержалось — одиннадцать.
Второе — восстановить складской учёт и порядок списания с фактическим предъявлением.
За — двести девяносто один.
Третье — по каждому невыполненному пункту назначить ответственного с фамилией и сроком.
За — двести восемьдесят восемь.
Аркадий Павлович на голосовании сидел в президиуме и рук не поднимал.
Расходились в пятом часу, уже в темноте.
На улице стоял тот же мороз, дымы шли так же прямо, и снег скрипел.
У меня к этому времени заплыл левый глаз.
Мать ждала у крыльца клуба.
Она стояла в стороне, одна, в своём выглаженном платке, и когда я вышел, посмотрела мне в лицо.
— Дай гляну.
Она повернула мою голову к фонарю.
— Скулу рассёк.
— Немного.
— Снегом надо.
Она набрала снега в варежку и приложила, и я стоял и терпел, и мимо шли люди, и почти каждый что-нибудь говорил.
Говорили разное.
Твердохлеб хлопнул по плечу так, что я присел. Гнидин прошёл молча и кивнул. Кузнецова сказала «ой, Петя». Прохоров остановился, посмотрел и произнёс: «Ну ты дурак», и это, судя по интонации, было высшей похвалой.
Один мужик с центральной, которого я не знал, сказал в сторону, что теперь всем будет хуже.
Может, он и прав был.
Мать держала варежку у моей скулы и молчала.
— Мам.
— Молчи.
— Больно.
— Терпи.
Она подержала ещё, потом убрала руку и вытряхнула снег.
— Пошли домой. — Мать взяла меня под руку. — Я щи поставила.