Опять дождь.
Когда-то Ване казалось: погода, прописанная в фильме или пьесе в такт настроению и состоянию героя, – это неизобретательная пошлость, нельзя бесконечно повторять над головой старого Лира грозу, от которой лопаются барабанные перепонки. Но пару лет назад, все еще несясь к свой постоянно удаляющейся Итаке в белых брюках, он понял – это не пошлость, а неизбежность; погода – камертон колебаний бессознательного, законов которого Ваня никогда не понимал, зато читал книги и слушал подкасты так увлеченно, словно сидел на шоу опасных фокусов подлинного чародея, магистра черной магии – айн, цвай, драй, Бегемот, исполняй!
И вот дождь преследует его самого уже какие сутки, и из далекой майской грозы – как любить ее, когда она сулит предательство или, хуже, мерзкие песенки троллей? – звучат отголоски гадкого попискивания: «Помнишь о кре-е-е-стной?» Сейчас, быстро складывая зонтик и забегая в метро, он помнит о ней особенно – нет, не сожалеет. Первый большой обман – как первый взмах крыльями, необходимый, чтобы выпасть из гнезда, спуститься по Миссисипи на самодельном плоте, выменяв кисточку с побелкой на яблоки и дохлых крыс из карманов. Она, крестная, всегда оставалась где-то за горизонтом видимости, а Мальвина – будут ли тролли кричать ему «По-о-омнишь о Мальвине?» – здесь, рядом.
Только добравшись до большого города, еще до начала учебы, Ваня думал – чего стоит обмануть и предать, это же так легко, когда становится стилем жизни; когда змеей сбрасываешь шкуру не по весне, а в любой момент по собственной прихоти и о тебе шепчутся «Это Фантомас, это Фантомас!», корча удивленно-испуганные рожицы из странного французского фильма. Но нет, нелегко, ох как нелегко предавать близкого – не по крови, по духу, образу мысли, стремлениям. Пока Ваня едет в полупустом метро – раннее утро, выходной, – оправдывает себя, ищет отговорки, совесть требует их, она голодна, а могла бы и заткнуться: может, Мальвина поймет его, может, согласится, что иного выбора нет?
Липнут к телу воспоминания, похлеще намокшей ветровки: выбежал из дома, зонтик заклинило, раскрывал на бегу, боясь снова увидеть глаза-пуговицы, почувствовать желтый взор маленького тролленка – преследует ли он?
Кто, как не Мальвина, рылся в аптечке, когда наутро после первой ночи с Ларисой он пришел к ней? Не вылезал из ванной: рвало и рвало; она искала таблетки, но, найдя только просроченные, кинулась в аптеку, пока Ваня думал – потеряет сознание, расшибется о холодную плитку, красным по белому, как красиво, сам виноват, не рассчитал силы, оказался не готов, нет, лучше умереть, чем торговать собой, – когда детская игра в придумай-обмани стала настолько серьезной? Мальвина вернулась, заставила проглотить две таблетки сразу. На Ванин скулеж ответила хлесткой пощечиной, велела сквозь зубы: «Ну давай, соберись, тряпка!»; она же гладила его по голове, как никогда не гладила мать – что за телячьи нежности, вот родилась бы девочка – другое дело! – и рассказывала о прочитанной книжке, о «Доме волчиц», кажется, где древние девушки торговали телом ради спасения, но у них не было выбора, а он, Ваня, сам пошел на это – так пусть терпит все ради цели. Тогда Ваня поднял голову с ее колен. Хотел назвать жестокой, а Мальвина, почуяв это, только улыбнулась: «Ты ведь сам однажды сказал мне. Про белые брюки. Нельзя отступаться, если начал, – иначе белые брюки купит кто-то другой». Достала портвейн и первую половину бокала заставила выпить, влила, как ребенку – молоко с луком, со слов соседки помогающее от кашля; остальные два бокала он выпил уже сам и, перед тем как уснуть прямо на кухне Мальвины – даже не пришлось подкладывать пуховое одеяло, – заявил: «Что бы я без тебя делал! И что бы делал, если бы просто хотел трахнуть тебя…»
И что он будет делать теперь?
Как далеко в этом дожде и утреннем тумане его Итака – мир золотых яблок искусства, оваций и признания?
– Вань, что стряслось? На тебе лица нет. Мой Пьеро и то обычно не такой бледный. – Мальвина встречает его улыбкой. Как всегда, чуткая, проницательная. Уже ждет его около пустующей сцены – Ваня отменил репетицию, но не стал отменять аренду. Лучше места не найти: может, духи неупокоенных актеров и суфлеров успокоят его, нашепчут правильные слова?
– А почему ты опять думаешь, будто что-то стряслось? – Ваня кидает мокрую ветровку прямо на край сцены. Поднимает глаза на Мальвину – она шагает взад-вперед. Даже это уже напоминает отлаженную игру; вот словно сейчас взмахнет рукой и выдаст заученную реплику.
– Ну, давай посчитаем. – Она садится на край сцены, хочет чмокнуть его в щеку – иногда они здороваются и так, – но Ваня уворачивается, прячет взгляд. Вдруг кожа его склизкая, лягушачья, как у Ларисы? – На тебе лица нет, это раз. Ты внезапно отменяешь репетицию, это два. Ты просишь меня встретиться, чтобы поговорить о чем-то важном, это три. Достаточно? Что, опять не отдыхаешь?
Он молчит. Ударить ее отравленными словами сразу или начать виться в гипнотическом змеином танце?
– Вань… – Мальвина кладет руки ему на плечи. Он стоит, облокотившись о край сцены, она все так же сидит. – Шутки шутками, а я ведь серьезно. Что стряслось? Что-то с твоей мадамой? С тобой? С… мамой?
О, она всегда вспоминает его мать, думая, что он бы нервничал, случись с ней какая неприятность; нет, не нервничал бы – узнал бы поздно, мать бы молчала до последнего, щелкая телеканалы, засмотренные до дыр, и причитая: давно не возвращался домой, что мне твои деньги, хоть бы поговорил с матерью, хотя о чем говорить, занимаешься непонятно чем, уехал; но он спасся от чужих ржавых рук и сердец, не готов возвращаться – научил мать звонить по видеосвязи, хотя она без конца закрывает камеру жирными пальцами, и говорит с ней не больше пяти минут по праздникам: день рождения, Новый год, Восьмое марта, они обмениваются сухими бессмысленными репликами, по сравнению с которыми диалоги Тарантино покажутся барочной роскошью. Мать все лежит и лежит у телевизора, зовет его домой, пока на улице, за заляпанными окнами их кукольной квартиры, пляшут поржавевшие мальчишки, оскверненные Питером Пеном, повзрослевшие только телами.
– Да брось. – Ваня усмехается, поправляет пиджак. – Будто ей есть какое дело до меня. В плане, прямо ДЕЛО, капслоком, а не так, для галочки. А мне – дело до нее.
– Вот мне иногда интересно, ты искренне это все говоришь или пытаешься наврать самому себе? – Мальвина вздыхает. Ваня сам не знает ответа. – Тут тебя никогда не пойму, но что уж там.
Конечно, не поймет. Отец – неуловимая тень, мачеха – не родитель вовсе, только бабка с дедом любили, баловали, забирали на выходные в соседний городок, где, видимо, не было ничего ржавого, все блестело новизной, от домов культуры до аляпистых торговых центров. Они оставили достаточно денег, чтобы после их тихой смерти, не завися от мачехи, которую Мальвина иногда пыталась полюбить, но разбивалась о ее истерики, окончить последний класс школы, поступить и найти работу – в кафе официанткой, которую хвалили за харизму и упертость и никогда не лапали: хозяин, бугай два метра ростом, не позволял.
Как понять? Хоть капля любви в ее жизни была. Настоящей, а не искореженной; сладкого эликсира, а не машинного масла для ржавых поршней души.
– Мальвин, – Ваня усаживается рядом, на край сцены. Наконец решается посмотреть ей в лицо – она как раз отвлекается на телефон, – надо поговорить.
– Спасибо, дура! – Она закатывает глаза. – Удивил, блин. Это я уже и так поняла.
– Я тебя все-таки предал. Точнее, сейчас вот предаю. – Ваня жмурится.
Лучше говорить в темноте. Будто никого нет рядом. Будто помешался и общается сам с собой.
– Ты сдурел, что ли? – Она толкает его. Выдерживает долгую паузу. Кажется, шуршит в карманах. – Откуда опять столько драмы?
– Это не драма. В общем, Мальвин… – Чем дольше он оттягивает, тем больнее. Нужно срыгнуть этот гнилой комок сразу, полегчает. – Дело такое. Ты больше не играешь главную роль. Вообще. – Пауза. – Прости. Правда прости.
Тишина – льет за окном дождь, и, притаившись за его шумом, шепчутся призрачные зрители и актеры: ну же, что будет дальше, скорее, новое действие, скорее, занавес! Ваня открывает глаза.
– Вань. – Мальвина вздыхает. Лицо спокойное, сосредоточенное – так мамы смотрят на капризных детей, прежде чем объяснить им, почему то-то и то-то делать нельзя. Рядом лежит ее телефон – экран горит. – А теперь по порядку. Что случилось? Вообще несмешная шутка.
– Мальвин, – Ваня морщится, как от кислой ягоды. Трет лоб. Не знает, куда деть руки, – не начинай. Я серьезно. Я все решил.
– А вот не верю, Станиславский! – Она натянуто смеется, хлопает себя по коленям. Кладет руку ему на плечо. – Давай попробуем нормально разобраться. – Ваня молчит. Закрывает лицо ладонями. – Без горячки.
– Да какая горячка?! – Он скидывает ее руку, спрыгивает с края сцены. Плюхается на первый ряд. Скрючивается: отчего-то болит живот. – Как ты вообще, блять, не видишь?! Я же буквально посылаю тебя на хуй…
– А почему тогда нервничаешь ты… – она не двигается с места, лишь подрагивают уголки губ, – а не я? Вань, объясни все спокойно. Ладно?
Наверное, она в шаге от истерики. Но пока сдерживается.
– А что объяснять? Все, Мальвин, роль я отдаю Оле по-настоящему, прости. Нет, правда, прости. – Ваня вновь скрючивается, смотрит в пол. Трет глаза. Опять поднимает взгляд на Мальвину. – Поняла теперь, да? – Срывается на крик: – Почему я нервничаю?! Да?! Потому что тебя я кидаю и ставлю на сцену бездарную овцу, которую трахаю, и все ради ее папочки, шишки с большими деньгами!..
– Вань. – Мальвина убирает руки в карманы толстовки. Почему она не плачет? Почему так обманчиво спокойна?! Он же знает, внутри нее все разбилось; он, Ваня, ведет себя даже хуже Карабаса – осколки острые, внутренности кровоточат, душа сворачивается. – Тебя не температурит? Это что… это тебя твоя мадама надоумила, да?
– Мальвина, блять! – Он даже не вскакивает, только скрючивается сильнее. – При чем тут она? От этой гнилой дуры меня вообще тошнит, что от ее детской болтовни, что от прикосновений, ты же знаешь, что происходит со мной, когда мы спим с этой старой сраной курицей, нет, хуй бы там, какой курицей, ящерицей! – Ваня вытирает слезы. Сам не заметил – заплакал.
Будь рядом мальчишки, задразнили бы, как в детстве, когда от разбитых коленок после очередных догонялок текло из носа. Ваня поднимает голову, локти держит на коленях. На лице Мальвины никаких эмоций. Только уголки губ дрожат сильнее – будто набирает магнитуды землетрясение.
– Я, блять, на последнем издыхании ей улыбаюсь, внимаю ее пошлостям, сочувствую проблемам уровня никем не понятой школьницы! Я, как на хуй выяснилось, тоже хороший актер по жизни – и срежиссирую, и отыграю. Но вот у нее деньги кончились! Все, блять! Финита! Зато появился этот король троллей. Его хоть трахать и выслушивать не придется!
Он замолкает, тяжело дышит. А Мальвина встает, хватает со сцены телефон. Доходит до вешалки, берет свою мокрую куртку.
– Ну что ж, Вань. – Она все так же спокойна. – Я поняла, могла бы догадаться и сразу, как пошли те разговоры про Олины мечты. Продаешь меня ради успеха? Хорошо. Кто я такая, чтобы тебя осуждать? – Мальвина надевает куртку. Усмехается. – Но теперь послушай меня ты: если у вас ничего не получится, если ты поймешь, что опять оступился… – Ваня наконец различает в ее глазах слезы – наверное, солонее обычного. Слезы преданных всегда такие; кажется, крестная так говорила. Или он сам придумал? – …больше я тебя из говна вытаскивать не буду. Я-то думала, что у меня наконец появился друг. Настоящий, а не как все остальные: одни хотели полапать меня, другие сделать жилеткой, третьи ждали моей помощи. И я выслушивала, помогала, иногда даже давала себя полапать – гормоны прыгают, трусики намокают…
Она подходит вплотную к Ване, наклоняется так близко, будто хочет поцеловать. Не вытирает слезы. Может, хочет, чтобы капали на него?
– Я могла бы врезать тебе вот прямо сейчас. – Почему она улыбается ему в лицо, почему не насылает ведьмовские проклятия, заставляя его чесаться и выть?! – А могла бы утащить тебя в гримерку и трахнуть так, чтобы ты вообще не думал о других женщинах – поверь, я и это могу. Но я просто понаблюдаю за тем, как ты будешь барахтаться, Ваня. И утонешь. А потом мой Пьеро споет поминальную песенку твоему творчеству, не стоящему и ссаного рубля, правы были профессора, которых ты так ненавидел, презирал. И знаешь, что самое страшное?
Кажется, Ваня против воли отвечает: «Что?»
– Ты прекрасно знаешь – я права.
Мальвина отступает на шаг.
– Да, Ваня, я могу быть жестокой. – Она замолкает. Но следующие слова – громовые барабаны. – И не прощаю предательства.
Застегивает куртку. Скрип молнии – ножницы по плоти.
– Как, блять, в твоем стиле.
Смеется. Наконец вытирает слезы. И уходит.
А Ваню совсем скрючивает от боли. Терпя ее, он достает телефон из кармана. Смахивает сообщения от Ларисы – пусть оставит его хоть сейчас! – открывает переписку с Мальвиной, вспотевшими пальцами набирает: «Мальвин, прости…»
Останавливается. Сперва – ощущение слежки, потом – чья-то рука дергает за брючину, и наконец тролленок выползает из-под театрального кресла. Ваня даже не вскрикивает: сил нет. Что изменит пустым ором? Оно, невозможное, прицепилось к нему крепко-крепко, теперь не отлипнет.
– Дедушка, – тролленок выползает, вскакивает на ноги, разглаживает волчью шерстку на руках, – все еще не держит ни зла, ни обиды! Дедушка не забывает и зовет домо-о-ой, помощь предлагает!
– Отъебись. – Ваня зажмуривается, проводит по лицу руками. – Вот просто отъебись. Помогли уже, расхуярили все Ларисе. Из-за вас я все это делаю, блять! Так что отъебись. Я что, так много прошу?
– Дедушка знает, как остановить эту боль. – Ваня открывает глаза в момент, когда тролленок кладет руку на большой каменный живот с зелеными пятнами и поглаживает его, причмокивая. – Дедушка Ване уже говорил, а Ваня не слуша-а-ал! Не готов был! А теперь вот, пусть Ванечка берет – и читает на досуге.
Тролленок протягивает пожелтевшую намокшую бумажку, пахнущую канализацией. Ваня сперва не шевелится, но, помедлив, все же берет. Может, так выйдет одолеть циклопа раз и навсегда? Разворачивает влажную записку. Тролленок исчезает. Ваня заглядывает под кресло – никого. Смотрит на горящий экран телефона, на начатое сообщение. Снова спазм в животе – надо написать Мальвине, сказать… нет. А зачем? К чему вообще извиняться? Кому он должен? Никому. И кто в этом мире не предает? И кого не предают?
Что говорят об этом тролли?
Ваня разворачивает бумажку; читает потекшую надпись черной гелевой ручкой или гусиным перышком. Читает: «Правда, во многом мы схожи, но и большое различие есть!»
Читает. Читает. Читает.
Понимает.
– Пошли на хуй, – сминает и бросает на сцену. Вместо цветов.
Хочет вскочить, убежать, но боль слишком сильна. Последний раз у Вани так, до тошноты, крутило живот – может, там вместилище совести? – после телефонного разговора с крестной. И кажется, после нескольких экзаменов, где его так старались уничтожить.