Какая была ночью гроза! Грохот. Молнии режут небо пополам. Ливень лупит по крыше и по терраске.
Все это началось в пятом часу утра.
На берег пошли поздно. Муравейник. Море взбаламучено, но не настолько, чтобы испортить великолепное освежающее купание. Ф. даже доплыл до буйка. И это скоро кончится…
Вечером: тучи над яйлой, не дотянувшие до зубцов Ай-Петри и до Могаби. Тучи с золотистыми нимбами. Поднялся ветер, пришлось закрыть дверь на терраску, неприбранную, со сваленным строительным мусором с краю. Хозяева у нас еще те. Но – кипарис перед глазами! Но белка в кипарисе! Но буйно цветущий розовый куст со шмелиной норой! Но куча стихов, которые раньше даже не снились.
Несколько раз выходили на темную терраску: темнота скрадывает ее неприбранность. А строительная бытовка – после моих усилий – напоминает человеческое жилище. Тонкая крыша и стены, которые днем невыносимо раскалены… Но мы здесь сами по себе. Красотам внимаем. Остальное – претерпеваем.
Над террасой – уйма звезд. Крупные и яркие. На темно-бархатном небе. Такое бывает нечасто. И не забывается.
…Вдруг раздалась пальба. Мы выскочили на террасу: прямо над нашей крышей – фейерверк. Оглушительный, многоцветный. Кажется, что наша халупа вот-вот загорится. Мы с Ф. прижались друг к другу (инстинктивно) – как будто нас вот-вот поднимет на воздух. Или сноп огней на нас обрушится.
Только мы решили ретироваться – как все кончилось.
Утро.
Нашла последнюю из взятых с собой ручек (с пружинкой), новенькую. Две исписаны. Одна подарена Ф.
Спокойное утро, слабый ветерок. Кипарис спокоен, а вчера ходил ходуном. Горлица гугукает в одиночестве. Коты то и дело суются на террасу, топают по крыше, как будто они в сапогах.
Около семи. Еще вполне прохладно. Ф. уединился в обеденной части нашей бытовки. Сидит за самодельным столом перед окном с видом на Ай-Петри. Днем я занавешиваю окно своим много повидавшим посадским платком, спасаясь от слепящего солнца. Ф. ропщет, хочет 24 часа смотреть на Ай-Петри. Я бы тоже смотрела, да голова делается кипящим котлом, а глаза и вовсе не видят. Не очень хочется умереть от огненных стрел. И чтобы Ф. вынимал у меня из башки золотую стрелу Аполлона – этого мне не хочется.
От вчерашних туч, огромным гребнем лежавших на яйле, ничего не осталось. И от июля осталась всего неделя. Иоанн Златоуст звонит к заутрене. Он – в двух шагах. Мы проходим мимо, когда идем к морю. Спускаемся по старинной каменной узкой лесенке между строениями – как по ущелью. Над последними ступенями нависают кусты ежевики с крупными ягодами. Неба над нами – всего лоскут. Ягоды еще малиновые, а не черные, какими они будут, когда доспеют. Мы не увидим. Видели в сентябре, на обочинах узких лангенбройхских дорог и троп. У немцев, кажется, не принято есть ягоды с куста, который ты не сажал. Я табу нарушала. И на приватные территории мы с Ф. забредали – по рассеянности. Ретировались, когда включались в действительность. Никто нас не ставил на место.
Я в Массандровском парке. Поднялась по лестнице с тремя старыми криптомериями в подножии. Вид у них не слишком цветущий, много засохших лап. Там же – большой камень с памятным знаком 2007 года – о намерении возродить природный ландшафт…
По серпантину носится девушка на мотоцикле. Прохожих почти нет.
На вымощенной камнем площадке среди деревьев – скамейка. В меру замусорено: несколько пивных пробок и окурков. Возле скамейки – замшелый валун. Поодаль – обломок скалы, покрытый плющом. Скамья давно не крашена, стоит на бетонном ложе. По бетону и дереву – надписи:
«Сахар, я тебя люблю сладко. Ты у меня парень с клипсой. 23.06.2011. 13:52».
«Сахар мой любимый, я тебя хочу. Мы так часто ссоримся, но вопреки этому мы с тобой так долго вместе. Целка. 24.06.2011».
«Настя + Саша = секс и love» (выцарапано сердце, пронзенное стрелой).
«Я люблю Бориску».
У меня кашель и течет нос. Одно слово: претерпеваю…
Кружковы завтра уезжают.
Ф. продолжает бухать, пряча стеклотару. Видимо, от себя, потому что логичнее было бы ее вынести. Я все еще домучиваю «Соседку», но, возможно, она уже написана.
Ф. все еще бухает. После ухода Кружковых за совиньоном было уже поздно идти. Требовал у меня бутылку, которой у меня не было. Бастардо я уже не покупаю. Когда понял, что бутылки нет, разъярился по-настоящему, орал, что я ему осточертела, крыл матом: я своим занудством отравляю ему жизнь, сволочь, паскуда. И перегаром так и пышет… Видимо, будет бухать, пока сил хватит. И почему я не христианка?..
Случайно обретенный городок
не удается спрятать между строк.
Проснулась в 3 часа… Прочла страниц двадцать из Тырковой. К пяти захотелось спать. Проспала до восьми. Это не бодрит.
Из письма Пушкина Бестужеву (начало 1825-го): «Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, – дьявольская разница…»
Вчера – музей Цветаевой.
Вечер памяти Антокольского. И. Г. Кравченко [В. В.] (поэт) специально приехал, чтобы воспеть учителя. Следом за моей подругой притащились жена Пахомова и сам Пахомов (выглядели весьма неорганично. Я претерпевала за-ради В. В.
Красавец Лановой, душа компании, элегант. Синий блейзер сидит на нем, как на юноше. В глазах блеск. Конечно, он меня покорил одной своей фразой, брошенной стайке учеников: «Смотрите на него, если хотите представить себе Павла Григорьевича» (о Ф.). Моментально распознал в нем артиста.
80 лет. Отговорил, увел своих птенцов (красотку и тоненького мальчика). Но вернулся на пьянку. Пьет красиво.
По телефону – с Поволоцкой.
Ф. прогулялся. Залег.
Он составил книгу – очень энергетичную. И как я существую рядом с таким значительным поэтом?..
«Хорошая пустошь». Книга начинается с «Ы» и кончается «Глаголицей».
Ходасевич: «Даже те, кто понимает и ценит мои стихи, жалеют об архаичности языка их. Это недальновидно. Мои стихи станут общим достоянием все равно только тогда, когда весь наш нынешний язык глубоко устареет и разница между мной и Маяковским будет видна лишь тончайшему филологу. Боюсь, что и русский-то язык сделается тогда “мертвым”, как латынь, – и я всегда буду “для немногих”. И то, если меня откопают»[39].
Обожаемый мной Ронен поэзии 70-х читал, видно, мало. Вовсе не Слуцкий был ее камертоном.
В драгоценнейшую оправу
девятнадцатого столетья
я вставляю себя и ораву
современного многопоэтья.
Это Слуцкого цитирует в эссе О. Р. В 70-х я Слуцкого не читала. Вообще. Что это говорит обо мне? Я читала почти все, что выходило. И периодику, и книжки. И самиздат, и тамиздат. Об О. Р. я тоже не слышала. Ничего. Услышала только в 90-х.
Слуцкий умер. Я была в Кунцеве на панихиде. И пришли мы с Ф. туда пешком – из своей высотки в 22 этажа возле дубовой рощи. Я тогда не знала, что в наших окрестностях был приют, где умерла несчастная девочка Ирина Эфрон. И «странные сближения» для меня были не больше чем эхо в дубовой роще…