Вчера на Ваганькове похоронили Шлёнского. Пришла рано, в 11 (Винонен дезинформировал), а панихида в 12. Гроб стоял в пустом Малом зале, около него, в траурных повязках, неизвестные мне работники аппарата.
В туалете, у зеркала, Зоя Межирова разговаривала с какими-то старухами. Правду папенька говорит: старая.
У телефона, в фойе, Лана, вся деловая, сама сказала: «При исполнении». Изрядно циничная, но не фальшивая. Хамский стиль, принятый у чиновников в обращении со «средним» писателем, который у нее, скорей, наигранный, в другом исполнении принимаешь всерьез, понимаешь, что или надо с этой конторой завязывать, или искать на них управу. Получается смешно: начинаешь доказывать, что ты не верблюд. А у них существует «свой круг», которому они не хамят. Впрочем, и внутри этого круга есть своя «табель о рангах».
Я все боялась заходить в пустой зал. Все-таки вошла. У гроба еще ни одного цветочка не было. Шлёнский моложе меня. И у меня ощущение, что смерть все-таки не такая уж близкая реальность. Тем более что лежит здесь совсем не тот человек, с которым я познакомилась почти двадцать лет назад. Лицо в гробу плоское, широкое, розовое – такие бывают живые склеротические лица, не по возрасту моложавые. Вот и у Шлёнского теперь на мертвом лице живая обрюзглость. Пока я бродила по фойе, услышала, как кто-то за моей спиной сказал, что когда жену привели на опознание (привезли [тело] в цинке, из Афгана), она посмотрела и сказала, что это не он, это ошибка (мне почему-то было неудобно обернуться к говорившим).
Я постояла у гроба без единой мысли в голове, удивляясь своей тупости. Положила в ноги букет крупных ромашек, похожих на хризантемы. Один из парней у гроба чем-то напоминал живого Шлёнского, разве что поприземистей, покоренастее. Крепыш, почти огрызок. Зашла неопрятная толстуха в куцем цветастом платье с распухшими больными ногами, слоновьими, синюшными. Она стала выпутывать из мокрой мятой газеты свой букет – оказались мятые ромашки, которые она положила рядом с моими. Других цветов не было. Толстуха справилась с газетой и завыла над Шлёндрой, запричитала. А у меня в горле застрял комок и закапали слезы еще до того, как она подала голос. Выть я, понятно, не стала, хоть и очень вдруг затрясло. Решила выйти в туалет, пока меня не разобрало. Там меня перехватила Ворона. Возможно, я так и не сумела выпрямить свою физиономию, потому что она помчалась искать лекарство. От вида ее сострадающей физиономии я успокоилась – так же, как от толстухи, заразилась желанием завыть. Слава богу, Ворону кто-то перехватил. Я вышла на воздух, а там из машины вылезают Вознесенский с Озой, почему-то очень нарядные. Оза-то вообще «нарядно» не одевается. Очень приветливо со мной поздоровалась. А на Вознесенском ярко-клетчатый клоунский пиджак.
Как это так у нас хоронят, что создается впечатление, что это в первый раз, что вообще-то люди не умирают? Просто неожиданность какая-то… И выстраивается импровизированный ритуал. Все одеты не к месту, во что попало, все это понимают и как будто извиняются, в глазах читаешь полупритворное: «Что поделаешь…» Бабьё норовит нацепить что-нибудь черное, не смущаясь декольте, яркой бижутерией и косметикой. Никто ни на минуту о себе не забывает. Какая-то дура в конце зала губы подкрашивала, а потом пошла к гробу – покойнику, что ли, понравиться хотела?
Начался траурный митинг. Ни Устинова, ни Куняева не было.