Александра Михайловна с царственной грацией помешивала сахар в чашке голубого английского фарфора и с наигранной печалью взирала на Белецкого.
– Ах, Фридрих Карлович! Если бы не вы, я чувствовала бы себя совершенно одинокой. Совершенно! Таков удел стареющей матери!
– Полноте, Александра Михайловна! – привычно возражал Белецкий. – Вы никогда не станете стареющей, ибо истинная красота, душевная и телесная, времени не подвластна.
Этот достойный театральных подмостков диалог с легкими вариациями происходил между ними практически ежедневно во время утреннего чаепития, в котором остальные домочадцы участвовали редко, предпочитая поспать подольше.
Белецкий привычно, даже не задумываясь, поддерживал традиционный разговор и искренне любовался собеседницей.
Александра Михайловна в свои сорок два года сохранила девичью легкость фигуры, которую изысканно дополняла благородная стать зрелой женщины. Лицо ее с тонкими аристократическими чертами было всегда приветливо и немного задумчиво. Несколько глубоких складок пересекали высокий белый лоб. Легкие морщинки залегли в уголках глаз и губ и, хотя на вид они не были скорбными, а лишь печальными, таили в себе великую тоску и боль. Им вторила седая прядь, оттенявшая пышные золотистые волосы, обычно собранные в сложную, но элегантную прическу, из которой вечно выбивалось несколько непослушных локонов. Самым замечательным в этой женщине были обрамленные длинными черными ресницами глаза, огромные, цветом похожие на дымчатый топаз – голубовато-серые, глубокие и задумчивые. Взгляд этих восхитительных глаз обычно легко скользил по поверхности предметов, тонко касался собеседников, не заглядывая в глубину, но если вдруг замирал на человеке, то делался пристальным и будто бы брал душу в плен.
Характер у Александры Михайловны был под стать ее взгляду. При поверхностном знакомстве он виделся легким, мягким и даже немного театральным, но те избранные, кто знал эту женщину ближе, почитали в ней мудрое спокойствие, несгибаемую волю и доброту ко всякому божьему творению. К числу таких посвященных относился Белецкий.
Приватное чаепитие Александры Михайловны и Белецкого было прервано появлением Софи.
Барышня стремительно вошла на террасу, и та сразу озарилась каким-то особенным веселым сиянием. Было у Софьи Николаевны такое удивительное свойство приносить с собой радостный свет, где бы и в каком обществе она ни появлялась. Молодой человек поднялся и поклонился.
Когда-то давно забавная и озорная двенадцатилетняя Софи, приезжавшая из пансиона на каникулы, поверявшая Белецкому свои детские тайны и просившая его подпевать вторым голосом во время домашних концертов, являлась предметом мучительных нравственных терзаний юного секретаря. Его невероятно пугала мысль о том, что Софи вырастет в прекрасную барышню и – о боже! – он непременно в нее влюбится. Будучи человеком высоких нравственных представлений, Белецкий не допускал возможности даже тени вожделения к дочери своего покровителя и потому вел себя с ней с нарочитой холодной почтительностью. Он утешался лишь той мыслью, что к тому времени, когда повзрослевшая Софи вернется домой, он уже давно будет в экспедиции, где-нибудь в диких Алтайских землях, а может быть, даже героически погибнет во имя исследовательской науки и славы России. Предположить, что и Софи имеет все шансы в него влюбиться, Белецкий, конечно, не мог. Додумайся он до этого, перепугался бы еще больше.
Крошка Софи действительно выросла в очаровательную барышню. Она унаследовала от матери стройность фигуры и легкость движений, а от отца – черные как смоль волосы и чуть раскосые темно-карие глаза, в которых плясали озорные золотистые искорки, а иной раз вспыхивало упрямое яростное пламя.
Опасения Белецкого о возможных романтических чувствах к Софье Николаевне, к счастью для него, не оправдались. Как-то само собой между ними выстроились очень доверительные, но абсолютно платонические отношения, схожие более всего с соратничеством. Молодые люди поверяли друг другу сокровенные мысли, делили заботу и тревоги за Александру Михайловну и Митеньку, вели философские споры. Они очень уважали друг друга и ценили свою дружбу.
– О ком сплетничаете? – весело спросила Софи, подсаживаясь к столу, и, как в детстве, стянула из сахарницы кусок колотого рафинада.
– Помилуйте, Софья Николаевна, да когда же это мы сплетничали? – с улыбкой возразил Белецкий. Он всегда начинал улыбаться при ее появлении, хотя в обычное время улыбчивость была для него несвойственна.
– Ой, Белецкий! Да вы с матушкой как две старые кумушки, вечно ведете свои скучные разговоры то о соседях, то о ценах, то о газетах. Ну вот чего вы, скажите мне, сидите тут в такое замечательное утро? Шли бы прогулялись!
– Я жду, когда Дмитрий Николаевич проснется. С ним и пойду, – ответил Белецкий, отодвигая сахарницу из-под протянутой руки Софи. – А вам, Софья Николаевна, как прогрессивной и сосватанной девице, не пристало рафинад пальцами из сахарницы таскать.
Софи и Александра Михайловна рассмеялись.
– И то правда, Фридрих Карлович, ну что вы тут со мной время теряете! Пойдите погуляйте с Софи. Митенька вчера читал до поздней ночи, так что, верно, еще часа два спать будет. К тому времени вы уж воротитесь.
Надо сказать, что Александра Михайловна была единственной, кто называла Белецкого по имени и отчеству. Обычно он всем представлялся лишь по фамилии, предпочитая, чтобы его так и называли. Не то чтобы ему не нравилось его немецкое имя. Он как-то даже и не задумывался о странности его сочетания с русской фамилией и вообще не видел ничего особенного в своих немецких корнях. Воспитанный отцом в строгих немецких традициях, он рос на руках русской няньки, учился в русской гимназии и даже крещен был в православной церкви. Так что, говоря по чести, во Фридрихе Карловиче Белецком почти совсем ничего немецкого и не осталось. Разве что безукоризненное немецкое произношение да пресловутые немецкие аккуратность и пунктуальность.
Внешность у молодого человека тоже ничем не выдавала этнических корней: ни светлых волос, ни голубых глаз, ни бюргерской полноты. Он был высок ростом, узок в кости, жилист и, при всей своей вечной худобе, отличался недюжинной силой в сочетании с изрядной ловкостью движений. Лицо его вряд ли можно было назвать красивым, было оно худым и даже каким-то аскетичным, но привлекало четкостью и правильностью черт: острые скулы, тонкий нос, резко очерченный подбородок, тонкогубый рот, будто прорезанный лезвием, глубоко посаженные зеленоватые глаза, смотрящие на мир цепко и внимательно. Он чисто брился, не нося ни усов, ни бороды, оставляя лишь небольшие, гладкие, идеальной формы бакенбарды. Волосы темно-русого цвета он коротко стриг и гладко зачесывал назад. Это расходилось с модными веяниями, но выгодно подчеркивало его высокий чистый лоб. Красавцем себя Белецкий не считал, но в целом на внешность свою не жаловался, тем более что ее незаурядность подтверждал неизменный интерес к его персоне со стороны слабого пола.
Белецкий откланялся Александре Михайловне, целомудренно взял Софью Николаевну под локоть, и молодые люди спустились с террасы в сад. Побродив там чуть более часа, Белецкий решил, что пора-таки будить Митеньку. В это лето семнадцатилетний Руднев-младший взял в привычку проводить ночи за чтением или рисованием, засыпать лишь под утро и просыпаться к обеду. Вот и давеча Белецкий пресек вылазку воспитанника в архив глубоко за полночь. Этакий богемный режим воспитателю категорически не нравился, и он всячески препятствовал установившемуся распорядку дня своего подопечного.
Митенька к тому времени, однако, уже не спал. Он лежал, раскинувшись на мягкой постели, и обдумывал очень серьезный вопрос, не дававший ему покоя с того момента, как он получил из рук директора гимназии аттестат и похвальный лист за отличную успеваемость и примерное поведение.
Обучение в гимназии Митенька начал с четвертого класса, пройдя курс первых трех с домашними учителями. Волнуясь за хрупкое здоровье сына, Александра Михайловна и в четвертый-то класс не хотела его отправлять, но Белецкий настоял на том, что мальчику нужны дисциплина и общество себе подобных. А главное, говорил он, Митеньке необходимо в полной мере вкусить все радости и горести отрочества, ибо без этого опыта невозможно полноценное и гармоничное становление мужчины. Взрастить же из мальчика настоящего мужчину Белецкий почитал своим долгом.
В гимназию Митенька поступил легко и учился блестяще, однако особого интереса ни к одной из наук не проявлял, предпочитая всему прочему чтение и рисование, к которому с малых лет имел недюжинный талант.
Получив прекрасное среднее образование, Митенька столкнулся с вопросом, что делать дальше. И именно над ним он ломал голову, нежась среди пуховых подушек и прикрывая ладонью глаза от льющихся в окно солнечных лучей.
Критериев выбора жизненного пути у Митеньки было немного: во-первых, путь этот должен был быть тернист, во-вторых, вести к славе, в-третьих, преумножать величие России, а в-четвертых, быть таковым, что, следуя по нему, Митенька непременно проявит себя лучшим и достойнейшим из всех. В этом последнем пункте и заключалась главная проблема: Митенька ни в чем не находил в себе особых задатков.
Можно, размышлял он, пойти по стопам отца. Но это означало обречь себя на вечное пребывание в тени великого человека. Можно было бы выбрать военную службу, но маменька наверняка не перенесет его героическую гибель на поле брани. А без героической гибели нет смысла надевать воинский мундир. Можно было бы стать инженером-изобретателем, но все значительное – электричество, двигатель внутреннего сгорания и даже аэроплан – уже изобрели.
Оставался, конечно, вариант стать знаменитым художником, но и тут не все было ладно. В России более всего ценились пейзажи, парадные портреты, сцены из жизни простого народа или монументальные полотна о древних трагедиях и исторических баталиях. Ничего из этого Митеньке изображать не хотелось. А то, к чему лежало сердце, ни признания, ни тем более славы обещать не могло. Митенька бредил прерафаэлитами, течением в России непопулярным и презираемым за свое отступничество от высоких канонов.
Про прерафаэлитов он узнал от учителя рисования, господина Вайстока, хмурого англичанина, недолюбливавшего поголовно всех гимназистов. Что заставило этого человека покинуть Туманный Альбион и, тем паче, пойти преподавать нерадивым отрокам, оставалось для всех загадкой. Однако учителем он был замечательным, а в Митеньке, который, похоже, не нравился ему меньше остальных мальчиков, разглядел талант. Однажды он оставил его после урока и показал альбом с чудесными литографиями картин Милле, Ханта, братьев Россетти, Вулнера, Стивенса и Коллинсона [9], а после предложил ученику попробовать нарисовать нечто подобное. Митенька был сражен. Оказывается, сюжетом картины могли быть рыцари и прекрасные дамы, а не только греческие скульптуры, натюрморты с яблоками да среднерусские пейзажи!
В день выпуска Вайсток подарил своему ученику небольшую репродукцию картины сэра Эдварда Берн-Джонса «Сэр Ланселот у часовни святого Грааля», и с тех пор Митенька всюду возил ее с собой и вешал на самое видное место. Картина эта не просто поражала юношу своей художественной ценностью. Спящий рыцарь в серебристо-белых латах казался ему идеальным героем, эталоном благородства и жертвенности, к которому ему, Митеньке Рудневу, непременно следовало стремиться. Так вот и до́лжно жить, думал молодой человек, обязательно дать кому-нибудь или чему-нибудь клятву верности и отправиться на поиски чудесной реликвии или чего-то в этом роде, способного даровать всем людям до единого мир и счастье. А между делом еще и спасать слабых, лучше, конечно, прекрасных девиц, ну, или, в крайнем случае, стариков и детей.
В тот момент, когда мысли доходили до спасения девиц, Митеньке в последнее время почему-то сразу представлялась дочь предводителя уездного дворянства Аннушка Бородина, хотя она и мало походила на томных и бледных дев с картин английских романтиков. Аннушка была веселой и румяной, с бойким звонким голосом и заливистым смехом. От мыслей о ней на душе у Митеньки становилось светло и радостно. Вот и сейчас, вспомнив об Аннушке, он позабыл о своих душевных терзаниях и улыбнулся.
В этот момент в дверь настойчиво постучали, и, не дожидаясь ответа, в спальню стремительно вошел Белецкий. Суровый воспитатель хмуро сдвинул тонкие брови и скрестил руки на груди.
Митенька забарахтался среди подушек, не сразу изловчившись выбраться из них и сесть.
– Доброе утро, Белецкий! – смущенно поприветствовал он наставника, ожидая очередного нагоняя за непростительно долгое пребывание в постели.
– Утро? Утро, Дмитрий Николаевич, кончилось часа четыре назад, – ледяным тоном отчеканил Белецкий. – Я снова вынужден обратить ваше внимание, что благородному человеку не пристало вставать позже шести утра.
Митенька помалкивал, терпеливо снося отповедь. Он знал, что никакие его оправдания приняты не будут, а лишь спровоцируют более жесткие и саркастические замечания.
– Извольте одеться, сударь. Мы идем на реку плавать. – Белецкий положил перед Митенькой рубашку и английские спортивные брюки.
По тому, что и сам наставник был без сюртука, а лишь в одной сорочке с жилетом, Митенька понял, что рассчитывать на завтрак до ненавистного ему купания не приходится. А то, что на ногах у Белецкого были спортивные туфли, предвещало неизбежность пробежки до реки.
Белецкий подходил очень строго к вопросу физического воспитания Митеньки. Едва тому исполнилось десять лет, воспитатель приступил к закалке и укреплению слабого здоровьем отрока. Летом водил его в походы с ночевкой под открытым небом, а зимой выгонял босиком на снег. Ежедневно он проводил с Митенькой занятия по гимнастике, верховой езде, фехтованию или стрельбе, которым сам обучился у вышедшего в отставку лихого, но почти спившегося драгунского поручика, тратя на его уроки практически все свое жалованье, получаемое у Николая Львовича. В дополнение к благородным мужским искусствам Белецкий также учил своего воспитанника приемам борьбы без оружия, которыми виртуозно владел, перенимая у всякого достойного, по его мнению, учителя, будь то тренер английского бокса, мастер диковинных восточных единоборств или лихо дерущийся дворовый мальчишка.
Регулярные тренировки в любое время года и при любой погоде превратили Митеньку в сильного и спортивного молодого человека, но полюбить все эти упражнения он так и не смог. Что касалось реки, то тут дело было не в плавании или холодной воде. Митеньке было ужасно стыдно, но он страшно боялся пиявок, которыми изобиловало илистое дно Пахры. Вернее, конечно, не боялся, просто испытывал к ним сильнейшее брезгливое отвращение. Однажды такая дрянь присосалась к его ноге, и он заметил это, только выйдя на берег. Митеньку до сих пор передергивало от воспоминания о том, как он сидел на траве и тихо подвывал, а неустрашимый Белецкий снимал с него распухшего кровососа и прижигал маленькую, но сильно кровоточащую ранку.
Митенька принялся обреченно натягивать рубашку. Белецкий никогда не помогал ему с одеванием, разве что с подвязыванием галстука. Он вообще был строг со своим подопечным, хотя и почтителен. С самого начала Белецкий обращался к Митеньке исключительно на «вы» и по имени и отчеству, а тот с детских лет привык называть наставника на «ты», хотя более ни с кем из взрослых себе этого не позволял. Впрочем, Белецкий был не таким уж и взрослым, с Митенькой их разделяло всего десять лет.
– А когда гости приедут? – поинтересовался Митенька, запихивая ноги в туфли. – Матушка говорила, сегодня к вечеру.
– Ну, раз Александра Михайловна так говорила, так оно и будет. А значит, вам следует поторапливаться. До вечера еще многое нужно успеть. Оделись? Тогда идемте.
Митенька вздохнул и поплелся за своим мучителем.