В тишине пустого флигеля щелчок замка прозвучал громко и звонко, словно выстрел. Невольно затаив дыхание, Митенька крадучись, на цыпочках вошел в архив и зажег потайной английский фонарь. Расползшиеся по стенам гротескные тени, отблески стеклянных витрин и скрип половиц под ногами создавали таинственную и немного пугающую атмосферу, в которой Митеньке было не по себе: по спине пробегал холодок, а сердце пихалось в ребра.
Чтобы избавиться от глупого беспричинного страха, юноша принялся насвистывать лейб-гвардейский марш Дерфельдта, дирижируя в такт фонарем. Желтоватый луч метался из стороны в сторону, хаотично выхватывая из темноты фрагменты интерьера, знакомого Митеньке настолько, что молодой человек мог свободно ориентироваться в нем и вовсе без фонаря, прихваченного исключительно для приключенческого антуража.
Окончательно развеяв в душе всякую тревогу, юноша начал подсвечивать расставленные в витринах экспонаты, известные ему до мельчайших деталей.
Вот медный нагрудник с изображением скифского всадника, пронзающего копьем неведомое четырехглавое чудовище. Отец отыскал этот доспех в древнем кургане в 1872 году во время своей первой экспедиции, задолго до рождения Митеньки. А здесь – шаманский бубен, на котором нарисован охотник с остроухой собакой, преследующей горделивого оленя. Когда-то звуки этого бубна призывали своенравных алтайских духов даровать мужчинам охотничью удачу, а потом отец выменял его у шамана на стальной клинок или на какую-нибудь диковинку вроде компаса. А вот подарок отцу от старейшины рода Чулум Кыпчак: тесненное золотом седло с войлочным потником, по углам которого вышиты мифические птицы, похожие на воронов с чересчур длинными клювами и хвостами.
Митенька перешел к следующей витрине, и свет фонаря выхватил из темноты яшмовую фигурку увенчанного лучистым солнечным диском человекоподобного существа, державшего в руках серп Луны, повернутый рогами вверх. Это был Ульгень – старший из алтайских богов. В целом идол был вырезан схематично и даже примитивно, но его лицо поражало своей детальной проработкой: высокие азиатские скулы, хитрый прищур, глубокие морщины над густыми нахмуренными бровями, заплетенная в косицу жиденькая монгольская борода и тонкие, обвислые усы над сжатыми в глумливой улыбке пухлыми губами.
Митеньку удивляло, что ваятель придал создателю мира столь отталкивающую личину, но еще больше его поражала ее мистическая притягательность. Вот и сейчас юноша никак не мог оторвать взгляд от Яшмового Ульгеня, лицо которого будто бы ожило в подрагивавшем свете фонаря: глаза недобро посверкивали, блики на высоких скулах создавали иллюзию играющих желваков, а багровые прожилки на камне казались струйками крови, стекавшими из темной щели рта.
С трудом отогнав наваждение, Митенька торопливо отвел луч фонаря в сторону, но тут же вернул обратно, рассердившись на себя за постыдную, по его мнению, впечатлительность. «Вот еще! – досадливо подумал он. – Каменного болвана испугался!»
Чтобы доказать себе, что он не трус, молодой человек решил вынуть статуэтку и подержать в руках. Он выбрал на связке нужный ключ, отпер витрину и потянулся к Ульгеню. В тот же миг за его спиной хлопнула дверь и сделалось светлее. В архив, держа в руке керосиновую лампу, вошел Белецкий – Митенькин воспитатель.
– Дмитрий Николаевич, что вы здесь делаете в такой час? – строго спросил он.
От неожиданности Митенька дернулся, едва не выронив фонарь, и, поспешно захлопывая витрину, умудрился ободраться о торчавший из рамы гвоздик.
– Я спрашиваю, что вы здесь делаете? – настойчиво повторил свой вопрос несносный воспитатель.
Пойманный с поличным Митенька упрямо помалкивал, зализывая царапину на пальце. Белецкий протянул ему платок и потребовал:
– Дайте сюда дневник.
Юноша вытащил из-за пазухи потрепанную тетрадь в клеенчатой обложке и отдал воспитателю.
– Я много раз просил вас не выносить дневники из архива, – с суровым упреком произнес тот.
– Белецкий, прекрати мне указывать! Это дневники моего отца! – взорвался юноша, разозленный не столько укором, сколько тем, что так глупо попался, да еще и напугался до чертиков.
– Тем больше у вас причин относиться к ним бережно и читать только здесь, – отчеканил в ответ Белецкий и аккуратно положил тетрадь в одну из стоящих на высоком стеллаже коробок.
После он придирчиво осмотрел отпертую витрину и продолжил наставления:
– Изучать экспонаты следует при дневном свете. Прежде чем брать их в руки, желательно надевать перчатки…
– Белецкий, я все знаю, – теперь уж виновато проговорил Митенька. – Я не хотел ничего трогать… Только Ульгеня…
Белецкий осторожно снял с полки яшмовую статуэтку и протянул воспитаннику. Юноша несколько секунд колебался, прежде чем взять ее.
– Это всего лишь резной камень, Дмитрий Николаевич, – сказал Белецкий, заметив в лице Митеньки опасливую настороженность.
Молодой человек сжал яшмовую фигурку в ладони. Сочившаяся из ободранного пальца кровь размазалась по глумливому лицу языческого божка.
Митеньке вдруг сделалось страшно и тоскливо, словно от безысходного, непоправимого горя, которое, несмотря на юный возраст, ему уже случалось пережить. Он торопливо вернул статуэтку воспитателю и попросил:
– Убери его, Белецкий. Конечно, это всего лишь камень, но мне иногда кажется, что его принесли с чьей-то могилы.
Белецкий нахмурился.
– Вам пора ложиться спать, Дмитрий Николаевич. Ночью человека одолевают мрачные мысли. Но это лишь следствие физической и умственной усталости. Уверяю вас, утром от тревоги и хандры не останется и следа… Мне проводить вас?
– Мне не пять лет, Белецкий! – ощетинился Митенька. – Спокойной ночи!
Оставшись один, Белецкий стер Митенькину кровь с Яшмового Ульгеня и убрал статуэтку в витрину. Потом достал конфискованную у воспитанника тетрадь, сел за письменный стол, положил ее перед собой и долго собирался с духом, прежде чем открыть на заложенной пожелтевшей семейной фотографией странице.
На фотокарточке знаменитый исследователь Алтайских земель, реформатор корпуса военных топографов, географ и этнограф Николай Львович Руднев горделиво восседал рядом с красавицей женой – Александрой Михайловной, в девичестве графиней Салтыковой-Головкиной. На подлокотнике его кресла легко примостилась пятнадцатилетняя дочь Софи, а у его ног, обхватив колени, сидел восьмилетний сын Митенька. Дата на обороте фотографии свидетельствовала, что сделана она была девять лет назад, ровно за месяц до того дня, как Белецкий отправился в свою первую и единственную исследовательскую экспедицию.
Воспитатель отложил карточку и прочел последнюю запись, сделанную твердым, немного угловатым почерком Николая Львовича:
1888 года … месяца … дня. Сегодня планирую определиться с местом для нового лагеря. Выезжаем в 7:30. Со мной едут Аксаков, Ридегер, Спицин, Жбиковский и двое наших проводников – Мерген и Анчы. Белецкого оставил паковать экспонаты. Кажется, мальчишка до крайности на меня обиделся. Придется найти для него какое-нибудь чрезвычайно важное и интересное поручение.
На этом дневник обрывался. Начальник экспедиции, четверо ее участников и двое проводников-алтайцев, отправившиеся разведывать место для нового лагеря, назад не вернулись. А спустя сутки высланный на поиски спасательный отряд, в рядах которого был Белецкий, отыскал их останки. Лошади и оружие исследователей оказались похищенными. Кто и почему совершил нападение, выяснить так и не удалось. Может быть, вероломные теленгиты нашли способ прогнать со своих земель чужаков, а может, пришедшее с Туркестанских земель воинственное племя отомстило русскому царю за выстроенное на крови Степное генерал-губернаторство.
Экспедицию свернули. Раздавленный горем и чувством неискупимой вины, Белецкий вернулся в Москву, сопровождая бренные останки своего покровителя, который взял над ним, шестнадцатилетним осиротевшим мальчишкой, попечительство, ввел в семью, сделал своим секретарем, а спустя два года забрал с собой в очередную алтайскую экспедицию.
Похожий более на привидение, чем на живого человека, Белецкий явился в рудневский особняк на Пречистенке, чтобы передать вдове бумаги и личные вещи Николая Львовича.
Не смея поднять глаза на Александру Михайловну, Белецкий пробормотал слова соболезнования и отдал ей портфель с бумагами.
– Фридрих Карлович! Голубчик! Вы же останетесь с нами жить? – внезапно спросила его Александра Михайловна.
Белецкий вздрогнул, словно от пощечины, и растерянно посмотрел на нее. Прекрасное лицо вдовы осунулось и посерело, глаза выцвели от слез, а в волосах появилась седая прядь, серебристо-белая, как снежные вершины Алтайских гор.
– Да как же это, Александра Михайловна? – хриплым, будто не своим голосом спросил потрясенный Белецкий. – Я не смею. Я… не… Простите меня, Александра Михайловна!
– Фридрих Карлович, милый, я знаю, как вам тяжело! Но прошу!.. Не оставляйте нас! Ради Николая Львовича! Ради Митеньки! Как ему одному расти?! Без мужчины!
Александра Михайловна обняла молодого человека и по-матерински прижала его голову к своей груди.
Так Белецкий узнал, что такое милосердие, поняв вдруг, что эта женщина, лишившаяся любимого мужа, не то что прощает его, когда и сам он не мог найти себе прощения, но даже не имеет в мыслях винить его и, более того, сочувствует его безграничному горю. Пораженный осознанием этого, он рухнул перед Рудневой на колени и разрыдался. Это были первые и единственные слезы, пролитые Белецким по своему покровителю.
Белецкий остался в доме Рудневых. По-прежнему занимался перепиской и другими секретарскими работами, теперь уже для Александры Михайловны, но основной его заботой стал Митенька.
На момент первого появления Белецкого в доме Рудневых Митеньке было всего шесть лет. Тихий, хрупкий, слабого здоровья, этот ребенок был избалован вниманием и заботой всех, от главы семейства до младшей кухарки. Но это не портило мальчика. Он рос мечтательным, добрым и немного замкнутым. Митенька сразу проникся к Белецкому доверием и симпатией. Невзирая на свою застенчивость и неразговорчивость, он охотно оставался со старшим товарищем в библиотеке, рассматривал старинные иллюстрированные книги или просил почитать. Надо сказать, что, не в пример большинству своих сверстников, Митенька и сам бегло читал, но больше любил слушать.
Часто они вместе гуляли либо на Пречистенском бульваре, если Рудневы жили в своем московском доме, либо на берегу Пахры, если семейство обитало в усадьбе близ Милюково. Во время этих прогулок Митенька обыкновенно просил Белецкого что-нибудь рассказать, а сам говорил мало. Рядом с мальчиком шестнадцатилетний Белецкий чувствовал себя взрослым и сильным. Чувство это было непривычным, но приятным.
После гибели Руднева-старшего Белецкий сделался при Митеньке гувернером и, что еще важнее, стал тем единственным доверенным лицом, перед которым десятилетний Митенька не стеснялся открывать душу, слишком уж ранимую для столь юного человека.
Смерть отца мальчик пережил тихо, но глубоко. Знали об этом лишь преданный Белецкий и мудрая Александра Михайловна. Остальные считали, что Митенька слишком мал и, слава богу, не может понять свалившегося на семью горя.
Всего лишь однажды между Митенькой и Белецким состоялся разговор о гибели Николая Львовича. Когда в очередной раз Белецкий укладывал его спать и спросил, что почитать ему на ночь, мальчик тихо, но твердо попросил рассказать о случившейся в Курайской степи трагедии. Не зная, как уйти от тяжелого разговора, Белецкий рассказал сыну великого исследователя все как было. Митенька выслушал его молча, не задавая вопросов. Ни одной слезинки не скатилось по его щекам, ни одного всхлипа не сорвалось с плотно сжатых детских губ. Более они никогда не возвращались к этой теме.