Мы возвращаемся к нему. Молча. На мотоцикле, через ночную Москву, и я прижимаюсь к нему крепче обычного, и его свободная рука — левая, на секунду, на красном светофоре — ложится поверх моих сомкнутых рук на его животе, и сжимает.
В квартире — тихо. Он запирает дверь. Снимает куртку. Я снимаю свою.
Мы стоим в прихожей, и между нами — полтора метра и остаточное электричество ссоры, которая не развалила, а спаяла, и воздух — заряженный.
— Вера, — говорит он.
— Не говори.
— Что?
— Ничего не говори.
Я подхожу к нему. Кладу ладони ему на грудь. Чувствую сердце — быстрое, тяжёлое. Веду руки вверх — по шее, по челюсти, зарываюсь пальцами в волосы. Притягиваю его голову к своей.
Целую.
Не мягко. Не нежно. Жёстко, жадно, собственнически — так, как он целует меня, когда хочет, чтобы я забыла своё имя. Мой язык — в его рот, и мои зубы — на его нижней губе, и кольцо — я задеваю его языком, и металл — холодный, гладкий — скользит по моему языку, и он стонет, и этот стон — моя добыча, моя победа.
— Вера, — он хватает меня за бёдра. — Что ты —
— Молчи.
Я толкаю его. Назад, вдоль коридора, в спальню. Он позволяет себя толкать — он вдвое сильнее меня, и мы оба это знаем, и то, что он позволяет — выбирает позволить — делает меня мокрой мгновенно.
Его ноги упираются в край кровати. Он падает — на спину, на тёмные простыни, и я стою над ним, и он лежит подо мной, и в его глазах — удивление, и голод, и что-то дикое.
Я стягиваю свою футболку. Расстёгиваю лифчик. Бросаю на пол. Стягиваю джинсы, трусы — всё, одним движением, и стою перед ним голая. Не прикрываясь. Не стесняясь. Стою и позволяю ему смотреть.
— Господи, — говорит он тихо.
Я забираюсь на кровать. На него. Верхом — колени по обе стороны его бёдер. Он лежит подо мной — одетый, и это неравенство — моя нагота и его одежда — обжигает.
— Футболку, — командую я.
Он стягивает. Его торс — подо мной, татуированный, горячий, — и я опускаю ладони ему на грудь и веду ногтями вниз, по рёбрам, по животу, оставляя красные полосы, и он шипит и хватается за мои бёдра.
— Ты злишься, — говорит он.
— Я не злюсь. Я хочу тебя. Это разные вещи.
— Иногда — одно и то же.
— Замолчи. Ты слишком много говоришь.
— Ты первая, кто мне это —
Я целую его, обрывая фразу. Мои бёдра опускаются — я сажусь ему на живот, и между моими ногами — его голая кожа, горячая, и я мокрая, и он чувствует — я знаю, что чувствует, потому что его руки на моих бёдрах сжимаются до синяков.
— Вера, — его голос — обломок. — Ты такая мокрая... Я чувствую как ты растекаешься на моем животе.
— Это потому что ты — мой, — говорю я, и это слово — «мой» — вырывается из глубины, из того места, где страх и желание переплелись так тесно, что неразличимы.
Его глаза — тёмные, широкие.
— Твой, — говорит он. — Целиком.
Я расстёгиваю его джинсы. Стягиваю — он помогает, приподнимает бёдра, и я снимаю всё: джинсы, боксеры, — и он подо мной — голый, возбуждённый, крупный, и я обхватываю его рукой, и он запрокидывает голову.
Я поднимаюсь на коленях. Направляю его ко входу. Он — горячий, твёрдый — касается меня, и от одного этого прикосновения у меня подкашиваются ноги.
— Посмотри на меня, — говорю я.
Он смотрит.
Я опускаюсь. Медленно. Принимая его — сантиметр за сантиметром — и ощущение заполненности нарастает, и мои стенки растягиваются вокруг него, горячие, тесные, и он стонет — длинно, хрипло, — и его руки впиваются мне в бёдра.
— Боже, — он закрывает глаза. — Вера. Ты —
— Смотри на меня, — повторяю я. — Не закрывай глаза.
Он открывает. И смотрит — снизу вверх — как я начинаю двигаться. Медленно. Круговыми движениями бёдер, не поднимаясь, просто — вращаясь на нём, находя угол, при котором его лобок давит на мой клитор, и когда нахожу — жар прошивает меня насквозь, и я откидываю голову.
— Вот так, — шепчет он. — Возьми, что тебе нужно. Используй меня. Я весь твой.
Его слова — бензин на огонь. Я начинаю двигаться быстрее. Поднимаюсь — и опускаюсь, и каждое погружение — глубокое, полное, с мокрым, пошлым звуком, от которого сжимается всё внутри. Его руки — на моих бёдрах, не направляя, просто — держа, и он смотрит на меня снизу, и в его глазах — обожание, и похоть, и нежность, и страх, и всё это — одновременно, и это — он — это слишком, это невыносимо много.
— Ты — самое красивое, что я когда-либо видел, — говорит он, и его голос ломается. — Верхом на мне, с запрокинутой головой, с этими… — его рука поднимается, обхватывает мою грудь, — …с этим телом. Ты — произведение искусства. Моя.
— Твоя, — говорю я, и мой голос — рваный, потому что его большой палец находит мой сосок, и сжимает, и прокручивает, и удовольствие — двойное, внутри и снаружи — скручивает меня. — Я — твоя. Ты — мой. Скажи это.
— Я твой, — выдыхает он. — Вера. Я — твой.
Я ускоряюсь. Жёстче. Быстрее. Каждое движение — вниз, до конца, так, что он входит полностью, и мои ягодицы ударяются о его бёдра, и кровать стонет, и я стону, и он стонет, и это — хор, симфония, катастрофа.
Его рука опускается между нами. Большой палец ложится на клитор — точно, безошибочно — и начинает кружить. Быстро. Жёстко. В ритме моих движений.
— Кончи, — говорит он. — Давай, детка. Кончи на мне. Я хочу почувствовать.
И я — разбиваюсь. На части, на осколки, на молекулы. Оргазм — не волна, а взрыв: из центра наружу, во все стороны, и я падаю ему на грудь.
Он перехватывает. Обнимает. И начинает двигаться — снизу, быстро, жёстко, вбиваясь в меня, пока я лежу на нём, обмякшая и дрожащая, и его толчки проходят сквозь моё тело, и каждый — как эхо, и я снова начинаю подниматься — к чему-то, к ещё одному, невозможному.
Он кончает. С моим именем на губах. С руками, стиснувшими мою талию. С глухим, рваным стоном, который вибрирует в его грудной клетке и проходит через мою. Я чувствую его пульсацию — внутри — и сжимаюсь ещё раз, и маленький, неожиданный оргазм накрывает меня следом, как волна, которая догоняет, и я зажмуриваюсь и прижимаюсь к нему, и мы — вместе — дрожим, и дрожим, и постепенно — затихаем.
Его руки на моей спине. Гладят. Медленно, длинными движениями, от лопаток до поясницы. Мой лоб — на его плече, влажном от пота. Его сердце — под моим ухом — стучит.
— Вера, — говорит он тихо.
— Мм.
— Я люблю тебя.
Я закрываю глаза. Его сердце стучит. Моё — в ответ.
— Я знаю, — говорю я.
— Ты не скажешь в ответ?
— Марк. Я люблю тебя с того момента, как увидела «спросить у Веры» на стикере в твоём учебнике. Это было — что, через неделю? Это — «Меня зовут Вера, и я люблю парня, который читает Тарковского и варит кофе с кардамоном, и набивает татуировки, и целует так, что я забываю своё имя, и смотрит на меня так, что я впервые в жизни чувствую себя достаточной».
Тишина. Его руки — на моей спине — замирают.
— Ты только что произнесла целую речь, — говорит он. — Голая. Лёжа на мне.
— Я лингвист. Я умею произносить речи.
— Я люблю тебя, — говорит он снова, и в его голосе — улыбка, и дрожь, и что-то, от чего у меня сжимается горло.
— Я люблю тебя, — отвечаю я. — Марк. Я люблю тебя. И если ты когда-нибудь позволишь девушке в кожаном топе положить руку тебе на грудь, я набью тебе очень плохое тату на очень заметном месте.
— Какое?
— «Имущество Веры. Просьба не трогать.»
— Набей, — говорит он. — Серьёзно. Прямо на лоб. Мне нечего скрывать.
Я поднимаю голову. Смотрю на него. Тёмные волосы, мокрые от пота. Скулы. Шрам. Пирсинг в брови. Кольцо в губе, которое я люблю трогать языком.
Мне двадцать три года. Я студентка, почти лингвист, у меня однушка на Бауманской и соседка с тремя котами. У меня пережжённый латте и стакан с чужим именем. У меня — фреймовая семантика и Филлмор, 1982.
И у меня — он.
Марк. Татуировщик. Байкер. Человек, который рисует меня по памяти в три часа ночи и покупает учебники по моей специальности. Человек, который уважает моё «нет» и ломает моё «может быть». Человек, чей голос делает с моим телом вещи, запрещённые в большинстве приличных заведений.
Человек, которого я люблю.
Я целую его — медленно, мягко, с кофейным и солёным привкусом, и его руки обнимают меня, и ночь за окном — тёмная, московская, бесконечная, — и мне больше не страшно.
Мне больше не страшно.