К книге
Свора: Твой соседГлава 15. Мила: Григорий и досье
50%
Глава 15. Мила: Григорий и досье
16

Мама звонит ровно в семь, как будто у неё внутри стоит таймер, заведённый на тревогу. Я держу телефон у уха и смотрю на стену.

За ней тихо, не просто тихо, а выпотрошено. Так бывает, когда человек уходит из комнаты и забирает с собой невидимый механизм, который держал воздух в рабочем состоянии. Обои остаются, и трещинка у плинтуса, и жёлтое пятно от протечки, а гул чужого присутствия исчезает, и пространство сразу делается холоднее, как подъезд ночью, когда лампа мигает через раз и тени ложатся не туда.

— Камиллочка, ты меня слышишь?

— Да, мам.

— Ты какая-то… — Пауза; в трубке шуршит чек или пакет, её вечные списки лекарств и скидок. — Уставшая?

— Учёба.

Ложь выходит гладко.

— Деньги пришли. Спасибо, милая. Зачем так много?

— Там не так много.

— Для тебя много.

Я молчу. На кухне натужно гудит холодильник, в мойке стоит кружка с засохшим кольцом чая на стенке, коричневым, как кора. За стеной ничего. Ни шагов, ни скрипа стула, ни тяжёлого мужского выдоха, от которого внутри каждый раз всё перестраивается, будто тело тайком меняет частоту приёма.

— Поешь хотя бы, — просит она наконец.

— Поем.

— Обещаешь?

— Обещаю.

— Целую, мышонок.

Я вздрагиваю от старого прозвища. Оно приходит из того времени, когда мир помещался в маминых ладонях и ещё не требовал от меня занимать как можно меньше места. Кладу трубку.

Квартира тут же становится громче, будто тишина дожидалась, пока я закончу разговор, чтобы продемонстрировать свой истинный размер. Холодильник гудит наглее, в ванной щёлкает суставом труба, за окном с визгом тормозит машина, и от этого звука у меня рефлекторно сжимаются плечи, хотя я стою босиком на линолеуме, в арендованном жилье, за стальным замком, который поставил мужчина, которого совершенно точно нет за разделяющей наши квартиры стеной.

Телефон светится.

«Санёк МЧС: МЧС напоминает: приготовленный шашлык предпочитает быть съеденным — не холодным и не присохшим к шампуру. Выезжаю через сорок минут. Если едешь — маякни».

Я открываю чат с Лизой. Пишу, стираю, снова пишу, пальцы не попадают по буквам, как будто руки ещё не определились, принадлежат они мне или вчерашнему коридору.

«Лиза: Ты хочешь поехать?».

«Я: Не знаю».

«Лиза: В твоём случае звучит как "Да"».

Я смотрю на стену. Он бы сказал, что это «нет», и оказался бы неправ.

Тишина за гипсокартоном гудит на низкой частоте, которая ложится не на барабанные перепонки, а на рёбра и на кожу живота под футболкой.

Открываю переписку с Саньком.

«Я: ладно, но если будет странно, я уеду».

Ответ приходит мгновенно, будто он держал палец над клавиатурой, как стартовый пистолет.

«Санёк МЧС: У нас всё странно. Уехать можно в любой момент, это базовая функция».

Шкаф я открываю и тут же забываю, зачем.

На вешалках серое и тёмное, на два размера больше, униформа последних шести лет, выстроенная по принципу максимального исчезновения. Каждая вещь куплена не потому что нравилась, а потому что в ней меня не замечали: в автобусе, в столовой, в лифте, в собственном отражении.

Серый не привлекает взглядов и не очерчивает грудь. В сером мужчины в транспорте не опускают глаза ниже, чем нужно.

Серый работает.

Но сегодня мне не нужно, чтобы он работал.

Я снимаю с вешалки одну футболку, вторую, чёрный свитер с растянутым воротом, клетчатую рубашку, выпавшую из пакета с прошлого сентября. Раскладываю на кровати и стою, и смотрю на них, как на карту местности, в которой ни разу не была.

Мне двадцать лет, и я не помню, когда последний раз одевалась для кого-то. Не «прилично» и не «незаметно», а для. Чтобы кто-то посмотрел и зацепился взглядом. Чтобы ткань обозначила то, что я шесть лет прятала под безразмерным хлопком: что у меня есть тело, и оно живое, и в нём есть линии, которые можно проследить глазами от ключицы до бедра, если ты стоишь достаточно близко и достаточно внимательно смотришь.

Мысль пугающая. Я не додумываю её до конца, потому что если додумаю, то снова надену толстовку на два размера больше и скажу Саньку, что передумала, и буду лежать одна в квартире с гудящим холодильником и пустой стеной, и это будет безопасно, привычно и совершенно невыносимо. Не как Рэм невыносимо, а тоскливо.

Чёрные джинсы, узкие, давно забытые на дальней вешалке. Я натягиваю их и смотрю в зеркало, и внутри всё замирает, потому что в них видно, что у меня есть бёдра, и талия, и линия между ними, которую ткань повторяет честно, без оговорок. Чёрная футболка с круглым вырезом, не растянутая, садится по фигуре так, что грудь становится фактом, а не предположением. Поверх клетчатая рубашка нараспашку, потому что без верхнего слоя страшно: нужен хотя бы один край, за который можно спрятаться, если станет слишком. Кеды на ноги. Хвост распускаю и собираю заново, выше, чище, приглаженнее, чтобы не скрыть лицо, а показать, и оставляю две прядки по бокам, чтобы его очертить.

На запястье тонкую резинку, на уши крошечные серёжки-гвоздики, серебряные, с камнями размером с маковое зерно, которые мама подарила на восемнадцать и которые я ни разу не надевала, потому что украшения это заявление о том, кто ты есть и что тебя стоит рассматривать, а я несколько лет старалась убедить мир в обратном.

В зеркале кто-то знакомый и не очень. Лицо без макияжа, бледное от бессонницы, с тёмными кругами, которые не скроешь ничем, но глаза живые и настороженные, с расширенными зрачками, как у зверя, который вышел из укрытия не потому, что безопасно, а потому, что больше не может сидеть внутри.

Я стою перед зеркалом минуту и пытаюсь не отводить взгляд от собственного отражения.

Получается с третьей попытки.

Внизу коротко сигналит клаксон, два смешных «пип», будто кто-то случайно нажал локтем и с перепугу нажал ещё раз.

Двор пахнет мокрой листвой. Санёк высовывается из окна тёмно-синей машины, по боку которой царапина тянется длинной белой линией, будто кто-то вёл гвоздём от фары до заднего крыла и не остановился, пока не закончился металл.

— Эвакуация прибыла. Сопротивление будет занесено в протокол как проявление характера.

— Я могу передумать.

— Можешь. Но сначала оцени транспортное средство. Оно повышает самооценку всем, кто в него садится: человек сразу думает «у меня хотя бы не всё так плохо».

Я обхожу машину и открываю дверь.

На заднем сиденье музыкальный пульт с мешаниной ручек и ползунков, ноутбук, клубок проводов такой плотности, что в нём можно спрятать труп, колонки, пакет с углём, две бутылки воды, чёрная толстовка, скомканная в форме чьей-то сдавшейся надежды, и плюшевый динозавр кислотно-зелёного цвета с мордой, пережившей слишком много корпоративов.

— Это кто?

— Григорий. Технический директор.

— Приятно познакомиться.

— Не отвлекай его, он очень деловой.

В машине пахнет пылью из печки, нагретым пластиком проводов и слабым костровым дымом от Саньковой куртки, с горечью мокрого дерева. Он включает передачу, и машина дёргается, как будто её разбудили посреди глубокого сна и она ещё сердится.

Первые минуты я сижу вжатая в дверь, пальцы держат рюкзак так, что костяшки белеют, ремень впивается в ладонь, оставляя красную полосу. За стеклом ползут мокрые улицы, фонари размазывают жёлтые пятна по асфальту, и я считаю про себя до четырёх на каждом вдохе, привычка, появившаяся между четырнадцатью годами и первой папкой со скриншотами.

Санёк не давит вопросами. Он просто говорит ровным потоком, в котором я могу не участвовать, как в тёплом течении, где достаточно лежать на спине и не тонуть, но из которого время от времени высовываются крючки, точные и неслучайные, замаскированные под болтовню.

— Ты, кстати, в курсе, что у нас сегодня будет много гостей? Байкерская тусовка, локальная, своя. Раз в пару месяцев кто-то предоставляет гаражи, кто-то мангал, кто-то накопившиеся претензии к мирозданию, и получается то, что Дэн называет «социально приемлемая форма беспорядка».

— Сколько народу?

— Пятьдесят. Может, семьдесят. Зависит от того, у кого завтра смена, а у кого семья.

У меня резко сводит желудок, будто кто-то провёл мокрой ладонью по внутренней стороне рёбер.

— Семьдесят?

Санёк косится на меня коротко, как человек, привыкший оценивать обстановку на скорости сто двадцать километров в час.

— Из них половина приедет, постоит, потусит и уедет до полуночи. Никто не будет считать тебя по головам, выяснять, чья ты и откуда. Туда едут не на смотрины, а дышать. И девчонок будет достаточно, не пугайся.

— Я не пугаюсь.

— Ага. — Мягко, и само это «ага» звучит как подушка, подставленная под падение.

Он не настаивает. Просто переключает передачу, мотор жалуется на жизнь, и фонари за окном продолжают мазать стекло.

— Слушай, — предлагает после паузы, — давай я тебе наших прогоню, пока есть время. Чтобы ты не въезжала в ситуацию с нуля.

— Ты собираешься зачитать мне досье на своих друзей?

— Я собираюсь облегчить тебе вечер. Это принципиально разные вещи, и я настаиваю на юридическом разграничении.

Я молчу, и он принимает это за согласие, потому что молчание в его системе координат, видимо, стоит ближе к «да», чем к «нет», и, может быть, он прав.

— Маратик белоголовый, в очках, выглядит как человек, который читает Сартра в оригинале и коллекционирует цитаты мёртвых философов. На самом деле он реально что-то такое читает, а ещё он кикбоксер, мастер спорта или около того, я в этих градациях плаваю, но у него есть медали, пояс и родители, которые ставили ему удар лет с шести. Чай вместо пива. Книжка вместо телефона. В драке самый страшный из нас, потому что в драке он замолкает, а когда Маратик молчит и идёт к тебе, это финальные титры.

— Утешает.

— Не должно. Маратик никогда не начинает первым. Это вторая важная информация.

Я киваю.

— Дэн красавчик, на зелёном байке. Юрфак, третий курс, родители платят за учёбу, он стесняется этого и потому круглосуточно делает вид, что ему всё пофиг. Флиртует со всем, что моргает в его направлении. С девушками задерживается ровно до завтрака, и то если у них есть зеркало в полный рост. Всех запоминает по имени с первого раза, у него на это какой-то отдельный раздел мозга, которого у нормальных людей нет.

— Звучит как кошмар.

— Звучит как Дэн. На практике он первый прыгнет за любого из нас в любое дерьмо, не задавая вопросов. Поэтому его терпят, любят и регулярно хотят придушить.

Машина проходит светофор, красный и зелёный расплываются по мокрому лобовому стеклу, и город за ним становится акварельным и нерезким, будто кто-то провёл ладонью по непросохшей краске.

— Лёха. Тихий, рисует много. Не лидер, не молчун из принципа, просто говорит ровно столько, сколько нужно, ни слога больше, и каждое слово при этом весит, как кирпич. Не пугайся, если он на тебя долго смотрит. Знаю, это может выглядеть жутковато, но это не оценка, скорее… Он просто пытается понять, что ты за человек, и взглядов ему достаточно, чтобы сделать выводы. Ещё есть Кир…

— Кир?

Я прокручиваю в голове парковку, столовую, гараж. Четверо рядом с Рэмом постоянная величина. Пятый?

— Школьник. — Интонация небрежная, но защита в ней слышна. — Восемнадцать исполнилось недавно, поэтому формально мы не нарушаем ни одного морального кодекса из тех, что ещё работают.

— Школьник? С вами?

— Он выглядит на двадцать пять и убивает взглядом, клянусь, я видел лазеры.

— Тогда почему он в вашей… — Я подбираю слово, перебирая «компании», «банде», «стае», и останавливаюсь на самом нейтральном, хотя ни одно из них не подходит: — Компании?

Санёк притормаживает на повороте мягко и аккуратно, с уважением к Григорию на заднем сиденье.

— Прибился. Год назад, может, полтора. Стоял в гаражах поодаль, у Рэма двоюродный брат приятельствовал с его отцом, отец погиб давно. Кир приходил, молчал, пялился на байки жадно и не отрываясь. Мы такими же были. Рэм однажды кивнул ему, мол, садись поближе, не мёрзни. Этого хватило.

— Странно.

— Он не странный. Он закрытый. Отец погиб, когда Киру было двенадцать, кажется. С тех пор он, похоже, не очень понимает, зачем разговаривать с людьми, которые его не понимают. Поэтому в школе ему скучно, а с нами нет. Учится нормально, кстати.

Я молчу, и в машине это молчание становится объёмным, как вода, заполняющая ёмкость.

— И не пугайся, что он не улыбается. У него лицо такое, по умолчанию стоит на «не подходи». Внутри Кир нормальный пацан, просто упрямый, как целая тракторная бригада, слитая в одного человека. И байк у него лучше, чем у меня.

— Прибедняешься?

— Чистая правда. Это потому что у меня ещё машина, — он гладит руль с нежностью хирурга, поглаживающего скальпель. — С Григорием.

Я почти смеюсь и не смеюсь, потому что в горле встаёт ком, и непонятно, от юмора он или от того, что посторонний человек только что за пятнадцать минут разложил передо мной пятерых людей так бережно и точно, как раскладывают фотографии на столе, когда хотят, чтобы гость почувствовал себя в чужом доме своим.

Гаражи начинаются не с ворот и не с вывески — их нет, ни того ни другого, только бетонный заезд с выбоинами, в которых блестит дождевая вода.

Они начинаются с запаха.

Предыдущая главаГлава 16 из 32Следующая глава