Двадцать девятого декабря Мира и Соня наряжали маленькую живую ёлочку, и по всей квартире стоял свежий морозный аромат хвои. И пушистые зелёные лапы, и крохотные иголочки на ветвях, напоминали об орнаменте на кольце. И Мира решила рассказать всё Соне, потому что только единственной подруге она и доверяла, а молчать больше не смогла.
И под пристальным взглядом Сони, отложив в сторону соломенного ангела, новогодняя игрушка, подаренная ещё прабабушкой, Мира решительно подвинула стул к бельёвому шкафу и достала с верхней полки завёрнутое в старую застиранную простыню чёрное пальто и записку.
— Мира, это очень серьёзно. — Соня бережно взяла в руки свёрток.
— Я знаю. Но что мне делать? Марк исчез. Для полиции его никогда и не существовало. Тебе больше никто не угрожал?
— Нет. Тишина, — покачала головой подруга. — А Лев, что говорит?
— Я ему не сказала. Он, как это не смешно, вызывает кучу опасений и при этом всё это время меня поддерживал.
— Это меня тоже пугает. — Соня смотрела на подругу в упор. — Ты целиком опираешься на человека, о котором Марк прямо предупреждал. Тебе не кажется это рискованным?
— Марк и о тебе предупреждал. А я не могу вечно жить в страхе перед собственной тенью. Мне нужна хоть какая-то стабильность. Лев её мне даёт.
Неумолимо приближался Новый год, и уже на следующий день, когда Мира встретилась со Львом, он предложил ей встретить его вместе.
— Знаешь, — Шаховской взял Миру за руку, — нам обоим нужно уехать и отдохнуть. У меня есть домик за городом, наследство той же бабушки, что и фамильное кольцо. Тихое место в лесу, вдали от всех волнений. Проведём там праздники вдвоём?
Осторожная часть сознания Миры сопротивлялась предложению. Какой-то глухой лес? Вдали от города и какой-либо помощи. И Соню бросать на праздники совершенно не хотелось, подруга бы Миру не бросила.
Но желание убежать подальше от собственной спальни, от воспоминаний о тёплой ладони Марка на её талии, от необъяснимой вины, которая вцепилась в неё так крепко и не хотела отпускать, это её простое желание пересилило все опасения.
— Я согласна, нам не помешает хороший отдых.
Они выехали утром тридцать первого декабря, когда Петербург утонул в предновогодней суете. До домика, укрытого в заснеженном сосняке, добрались за три часа, и только два часа из них они провели в тёплой машине.
Весело трещали между собой дрова, и у камина было невероятно жарко, особенно после мороза, в котором Мира и Лев добирались до домика, после скрипучей тропинки через сугробы, после того как Лев два раза чертыхнулся, отгребая снег от двери голыми руками, потому что лопата, естественно, обнаружилась только внутри в доме.
Огонь отбрасывал на бревенчатые стены тёплые дрожащие пятна, а за окном с видом на замёрзшее лесное озеро, там, где кончался свет от окон, начиналась настоящая тьма, какая бывает только за городом.
Мира сидела на полу, поджав ноги, завёрнутая в плед, который пах чужим домом и сухими травами, и смотрела, как Лев подбрасывает полено, и как отблески огня ложатся на его лицо. Без пяти двенадцать он так и не включил телевизор, а сел с ней рядом у камина прямо на пол, с одной бутылкой шампанского и двумя мандаринами. И Мира уткнулась носом в его свитер.
Где-то очень далеко, в занесённом снегом городе гремели фейерверки, и шумно с танцами и смехом гуляли люди. Соня, наверняка, потащила своего лейтенанта на Дворцовую или в Голландию. Надо было позвонить подруге после курантов, поздравить, если удастся словить здесь связь. Но связи не было.
Мира не загадала желание, когда на её телефоне бесшумной вспышкой мигнула полночь, в этот момент ей нечего было загадывать. Всё, что она хотела бы попросить у наступающего года, уже сидело рядом и чистило ей мандарин.
Первые дни нового года состояли из прогулок по лесу, совместной готовке на маленькой кухне, перезвоне старой гитары, найденной на чердаке и тёплым светом камина, отражающимся в бокалах шампанского. Мира каждое мгновение ловила себя на ощущении настоящего, ничем не омрачённого счастья.
— Знаешь, — сказал Лев на второй день нового года, когда они сидели у камина под одним пледом, — я никогда ни с кем не чувствовал такого покоя. Будто вся моя предыдущая жизнь была долгим ожиданием момента, когда я наконец встречу тебя.
Тепло его слов согревало. Но вот формулировка «долгим ожиданием момента, когда я наконец встречу тебя» вновь царапнула острой занозиной по сердцу.
— Что ты имеешь в виду под «долгим ожиданием»? — Мира постаралась спросить как можно более непринуждённо.
— Метафорически, разумеется. — Шаховской обворожительно улыбнулся. — Просто наша встреча значит для меня очень много. И ты это знаешь.
Мира кивнула и ничего не ответила.
На следующее утро она встала первая и готовила на кухне завтрак, как вдруг отчётливо почувствовала запах ладана. Тяжёлый аромат из её снов о Чёрном дворце. На обычной кухне, где не было никаких благовоний.
Мира замерла с ложкой в руке и оглянулась. Ничего. Кухонная утварь, продукты, электрическая плитка, окно на лес.
— Всё в порядке? — Лев вошёл и поцеловал её в щёку. — Доброе утро!
— Тебе не кажется, что пахнет ладаном?
Он принюхался и покачал головой.
— Не чувствую. Может, от камина пахнет?
Камин не пах ладаном, Мира знала точно, но настаивать не стала. Списала на себя. Опять на себя.
Вечером пятого января уже в городе после театра, когда они готовились ко сну и Лев помогал ей с застёжкой платья, он наклонился к её уху и ласково прошептал:
— Моя вечная любовь.
Мира оцепенела, в его голосе прозвучали отголоски тех клятв, что произносил жених в Чёрном дворце. Слово в слово из её сна, только наяву, тёплым дыханием в самое ухо.
— Что ты сказал? — она обернулась, чтобы видеть его глаза.
— Милая нежность. — Лев смотрел с лёгким недоумением. — Разве плохо, что я называю тебя своей вечной любовью?
— Нет, — прошептала Мира.
Всего лишь романтическое клише, то же самое, что миллионы людей говорят друг другу «я тебя люблю» на разных языках и в разных странах. Так говорят. Так говорят. Так говорят.
Мира повторяла это себе, пока чистила зубы, пока гасила свет, пока лежала в темноте рядом с его ровным дыханием.
Ночь выдалась беспокойной. А под утро пришёл сон.
Так хорошо знакомый ей Чёрный дворец, но в этот раз не было никакой церемонии.
Та, другая Мира, лежала на каменном полу зала с алтарём, там же, где стояла невестой. Тело её было неподвижным и бездыханным. И по холодным каменным плитам от него медленно расползалась тёмная, блестящая в свете свечей лужа.
Мира смотрела на собственную смерть сразу отовсюду, и из мёртвого тела, и со стороны, невидимым свидетелем, и не могла ни крикнуть, ни отвернуться от этого зрелища.
Над телом склонился мужчина. Жених со светлыми волосами.
Он поднял голову и лицо его стало меняться. Черты сдвигались, перестраивались, как воск над огнём, обретая новую форму, будто под одной маской всегда жила другая, а под другой — третья.
Над мёртвой той первой Мирой, в луже её крови, склонялось лицо с тёплыми карими глазами и аккуратной проседью на висках в светлых волосах. Знакомая, обаятельная, располагающая улыбка, которую она видела сегодня за ужином. И в Новый год у камина. Видела каждый день последних недель.
Шаховской улыбался над её мёртвым телом безмятежно и удовлетворённо, как улыбается тот, кто наконец достиг цели, к которой шёл бесчисленные века.
А потом он наклонился ещё ниже, к самому уху бездыханной женщины, и прошептал что-то, но слова, которые Мира отчаянно пыталась разобрать, она так не и не смогла услышать. Вероятно, кто-то этого не хотел. И её берегли от этого знания. Вот только её ли?
Ленинград, 1937
Запятьдесятс лишним лет до рождения Миры
Вера Яковлева, двадцати шести лет, реставратор живописи, руки в несмываемой краске, характер, по выражению завфондами, «не по штатному расписанию», умела одно, зато лучше всех в мастерских — возвращать лица.
Реставратору Верочке Яковлевой несли самое безнадёжное: холсты в плесени, фрески, снятые со стен церквей, которые уже разобрали на кирпич. Официально это называли — «фиксация памятников культового искусства перед утилизацией».
В марте ей привезли из экспедиции фрагменты росписей, где, по описи, «до XII века предположительно располагался неустановленный культовый комплекс». Штукатурка крошилась в руках, краска держалась чудом. Но на третьем фрагменте Вере удалось расчистить мужские тёмные глаза.
В ту ночь Вера впервые увидела сон про Чёрный город и Чёрный дворец.
Руководил описью материалов приезжий исследователь по имени Ремизан Попов, сутулый, полуопальный товарищ, с раскулаченной по материнской, и с расстрелянной по отцовской линии, роднёй. Говорил Ремизан о языческих культах шёпотом и с оглядкой на дверь. Он же и попросил Веру сделать реконструкцию, чтобы восстановить лик целиком по фрагментам и полевым записям.
— Не восстановишь тут никак, — честно сказала Вера, разложив перед собой куски. — Сохранилось процентов десять. Остальное только сочинять.
— Попробуйте, — сказал Попов. — Рука мастера порой знает больше.
Вера села за работу в обед, а очнулась за полночь с готовым портретом перед собой. Попов оказался прав, рука вела её сама.
Прямой нос, скулы, спокойный отстранённый взгляд, крохотный шрам и складочка у губ. Вера смотрела на получившееся лицо с колотящимся сердцем, потому что знала этого человека. Не по фрагментам из экспедиции, а по своим снам.
— Поразительно, — сказал наутро Попов, сличая рисунок с полевыми зарисовками. — Совпадает всё. Даже то, чего вы видеть никак не могли. Я не давал вам эти записи. Вера Николаевна, голубушка… откуда?
— Приснилось, — сказала Вера, и оба сделали вид, что это шутка.
Гравюру с её рисунка Ремизан Попов успел вставить в дополнение к своему труду, тонкую книжку в картонном переплёте, изданную крохотным тиражом в триста экземпляров.
Весной в фонды прислали Петра Морозова, нового куратора. Он носил хорошее добротное пальто, обладал редким умением слушать и удивительную для куратора эрудицию.
Морозов единственный из начальства не требовал «ускорить утилизацию», а подолгу стоял за спиной у Веры, глядя, как она возвращает лица, и говорил негромко правильные вещи о том, что память нельзя расстрелять.
Все в мастерских его боялись, время было такое, боялись бы любого нового человека. Но Вера Яковлева не боялась. Пётр доставал для её работы дефицитный спирт и кисти, дважды отвёл беду, когда её вызывали «для беседы» после доноса завхоза, провожал тёмными вечерами до дома, рассказывая о старых мастерах так, что она забывала про голод и страх.
— Вы единственный человек в этом городе, рядом с которым спокойно, — сказала она ему однажды.
— Это лучшее, что мне говорили за очень долгую жизнь, — ответил Морозов, и странная тень усмешки скользнула по его губам.
Однажды, в благодарность за спасение от «беседы», Вера предложила нарисовать его портрет, она делала это для всех, кого любила, а куратора к тому времени по-своему любила вся мастерская.
Пётр согласился с улыбкой и просидел смирно целых два часа. Но рисунок не вышел. Такого с Верой не случалось никогда. Рука, что возвращала лица осыпавшимся фрескам, на живом, здоровом, прекрасно освещённом лице спотыкалась, как на льду. Линии ложились правильно, но они никак не складывались. Сходство было и не было. К концу второго часа на листе сидел безупречно точный незнакомец.
— Не выходит, — сердито призналась Вера, разглядывая лист. — Простите. Вы какой-то… Вас как будто много, и все позируют мне по очереди.
— Мне это уже говорили, — легко рассмеялся Морозов и попросил рисунок себе на память о прекрасных двух часах с чудесной художницей.
Лист он сжёг тем же вечером, дома, в печке, внимательно, до пепла, как сжигают улику. Рука реставратора Верочки Яковлевой не спотыкалась. Рука реставратора нащупала под маской шов, и начала, сама того не зная, его распускать. Времени оставалось меньше, чем он рассчитывал.
Сны Веры тем временем становились настойчивее. Чёрная площадь. Коридор с фресками. Высокий силуэт, от которого не страшно. И имя, которое она помнила, но забыла, ближе с каждой ночью.
Как-то стоя в очереди за керосином, Вера увидела человека в длинном чёрном пальто. Мужчина стоял через дорогу, абсолютно неподвижный, и смотрел на Веру так, что очередь, керосин и весь тридцать седьмой год на мгновение исчезли. К ней рвануло огромное, тёплое узнавание, и она не понимала, что ей с ним делать.
Грохот полуторки, вылетевшей из-за угла, заставил её встрепенуться, но отскочить Вера уже не успевала. И тогда чья-то рука сдёрнула Веру с мостовой за секунду до колёс, а когда она обернулась, через дорогу уже никого не было.
Вечером она рассказала об этом происшествии Петру, сама не зная зачем, просто он был единственным, кому рассказывали такое.
Куратор выслушал её очень внимательно.
— Вам нужно отдохнуть, Вера Николаевна, — сказал он мягко. — Вы переутомлены. Эти необычные сны… Я обязательно выхлопочу вам путёвку. Обещаю.
А через три дня, аккурат перед её отпуском, фрагменты «культового комплекса» затребовали к немедленной утилизации, и Вере разрешили, в порядке исключения, по личному ходатайству куратора, выделить сутки на финальную фиксацию. Работать пришлось в высоком зале хранилища, на дощатых лесах под потолком, где были развешены для просушки самые крупные куски.
Она поднялась наверх. Внизу, у рубильника, остался только Морозов, он сам вызвался посветить и подстраховать Веру.
— Пётр Иванович, — окликнула Веру сверху, — а ведь я почти вспомнила. Имя. Из снов. Смешно сказать, кажется, если произнесу его вслух, что-то…
Реставратор Верочка Яковлева не договорила.
Внизу сухо щёлкнуло, так, как не щёлкают рубильники. Крепления лесов, проверенные утром ею самой, подались все разом, беззвучно и согласованно, словно кто-то развязал единственный узел, на котором всё и держалось.
Падая, Вера успела увидеть внизу запрокинутое лицо куратора. На нём не было ни ужаса, ни растерянности. Только терпение. И Вера узнала его слишком поздно, как узнавала всегда.
Человек в чёрном пальто вошёл в хранилище через четверть часа, сквозь запертые двери, не потревожив ни одной пылинки. Он опустился на колени среди обломков лесов и обломков фресок, у которых больше некому было возвращать лица, и долго не двигался.
Куратор Пётр Морозов исчез из города той же ночью. В учётных советских документах, выправленных на это имя в тридцать седьмом году, осталась его фотография. Она будет всплывать потом ещё не раз, десятилетие за десятилетием, под разными фамилиями, с лицом, стареющим ровно настолько, чтобы не вызывать вопросов.
А тонкая книжка Попова с гравюрой уцелела. Триста экземпляров разлетелись по библиотекам и частным собраниям, но почти все сгинули в войну и в макулатуре. Но одна книжка в потрёпанном картонном переплёте, десятилетия спустя ляжет на стол в краеведческом музеи перед женщиной по имени Мира.
И рука, нарисовавшая то лицо, узнает свою работу.