Случай Терентьева страшен.
Случай Терентьева смехотворен.
Совсем как «Случаи» Хармса.
Но в отличие от Хармса или Введенского, Терентьев хотел участвовать в художественной жизни страны и мира. Хармс и Введенский поняли, что участие невозможно, и это дало им колоссальную внутреннюю свободу. Они встали задом к литературной клике, спрятались в шкафу, залегли за диван – и обняли Вселенную. А Терентьев мечтал ставить на сцене спектакли, публично нападать на литературных противников, печататься в журналах и газетах, издавать гниги, громогласно артикулировать свою позицию, актёрствовать, танцевать под музыку на площадках, играть во всякие забавные игры на глазах людей. Он даже тачку мог картинно толкать в концлагере. И болтал об этой тачке как об очередном художественном приёме. Он даже со следователем играл в заумь, и признавался в антисоветской деятельности, и на других возводил страшные небылицы, как будто это была самая последняя, предсмертная шутка в духе 41 градуса. Ему на голову вдруг упали все стулья, столы, шкафы и скамейки НКВД, и он потерял эту самую голову под тяжестью всей этой мебели. А сверху железным задом сел народный комиссар внутренних дел. Вот так история!
Но всё это – страшная, мучительная чепуха.
В каждой шутке есть доля шутки. Остальное – правда.
Никаким советским писателем Терентьев не был.
И рабом тоже.
И предателем, доносителем.
И апологетом лагерей.
Рабами и апологетами были Горький, Эренбург, Шолохов, Асеев, Сельвинский и все те, которые научились как-то уживаться с властью, как-то приноровились к ней, как-то усвоили её правила и гримасы. А Терентьев от этого был далёк. Он всем своим нутром и, видимо, даже наружностью, движениями своими, не соответствовал нормам государственной социалистической культуры. Его жесты были скоморошьими, из другого культурного хронотопа, смеховыми, бесполезными, самоубийственными, несерьёзными, импульсивными, неуправляемыми, антигосударственническими, инакознаковыми. Он не ушёл в подполье, как обэриуты, это правда. Он, скорее, метался, как сукин сын, пытался жить и хватать ртом воздух, но, конечно, понимал, что конец, конец. В Париж он не попал в отличие от Зданевича, и вообще наделал ошибок. Он, который считал ошибку одной из главных составляющих зауми, сам был ходячей ошибкой. Кручёных и Зданевич хотя и по-разному, но с умом реагировали на происходящее, а Терентьев – нет. У него от ума было только недоразумение, ошибка. Ошибкой было и его обычное, доминирующее настроение – беспричинная весёлость. Власть требовала от подданных хорошего настроения и энтузиазма, но терентьев-ская весёлость была чем-то другим. Она не заискивала, не пресмыкалась, не угодничала, не трудоустраивалась, а представляла собой разновидность древней философско-поэтической радости перед первичным явлением бытия. Это была как бы постоянная весна в башке и в членах, вечный месяц май, какой-то беспричинно эрегированный член. Словно сама Афродита крутила его уд то по часовой стрелке, то в обратную сторону, чтобы он вечно стоял торчком, а Игорь смеялся. Впрочем, Терентьев даже и не был мужской особью, он был гермафродитом, и это тоже шло вразрез с нормативами власти.
Ошибкой было и его непризнание статуса подлости в культуре, его отрицание всех правых и левых флангов и фронтов, всех достижений коллег. Он, вместо того чтобы серьёзно включиться в литературную борьбу, взял и прилёг, как сказано в письме к Зданевичу: «Все, кто не в Лефе, – сволочь несосветимая. Сам же Леф тоже сволочеват. Позиция должна быть общественно ясной, а потому я в Лефе с Кручёных заняли самую левую койку и в изголовье повесили таблицу 41° и притворяемся больными».
Вот такая общественная позиция.
Терентьев раздражал власть и её шавок. Он всё превращал в чехарду, в сальто-мортале, в кувырканье. Он читал стихи как пулемёт. Он ставил спектакли как Панург. Он однажды предложил Маяковскому, когда тот обрил себе голову, сыграть в биллиард обеими их голыми головами. Он хотел организовать похороны Фрунзе как дионисийское шествие. Он однажды продемонстрировал Кузмину и Юркуну свои трусы – они были сшиты из кожи и с карманами, как куртка.
Случай Терентьева был безнадёжен.