В фойе отеля «Империал» Савелий чувствовал себя картофелиной, закатившейся в хрустальную вазу.
Кругом сиял мрамор, дробился в зеркалах свет огромных люстр, тянуло дорогим парфюмом и кофе. В этом великолепии, сбившись в кучку у дальней стены, жались провинциальные мэры — Савелий, Петрович, грузный мэр, который представился как Никитич, и ещё пяток таких же бедолаг с окраин. Они держались вместе, плечом к плечу, как мелкое зверьё в чужом лесу, и старались не отсвечивать.
Вокруг фланировала элита. Холёные господа в костюмах ценой с годовой бюджет городка Савельева цедили коньяк, перешёптывались, промокали платочками потные лбы. Страх висел в воздухе наравне с парфюмом. Савелий чуял его кожей и оттого вжимался в стену ещё крепче.
— Гляди-ка, — шепнул Петрович, толкнув его локтем. — Едут.
Напротив стеклянных дверей остановились строгие, матово-чёрные, от чего фойе разом притихло. Из машин вышли двое.
Савелий узнал переднего сразу и обмер.
Приехал тот самый Степан Васильевич мэр Воронцовска — настоящая легенда. Савелий представлял его себе этакой глыбой, исполином, а вошёл обычный мужик, ему ровесник, лет сорока с лишком. Только держался он так, что фойе будто фойе разом уменьшилось. Прямая спина, разворот плеч, жёсткий хозяйский взгляд. Костюм сидел на нём как влитой.
Рядом шёл второй, помоложе с виду, спокойный, с ясным незамутнённым лицом. Иван Петрович Морозов, мэр Котовска, про него тоже судачили в поезде. Тот самый мэр, чей город Воронов спас от заводской отравы.
Их тут же облепили со всех сторон. Начались приветствия, расшаркивания и цветистые речи от чиновников и аристократов, что до крови из носу хотели заручиться поддержкой двух любимчиков Воронова.
Степан Васильевич прекратил балаган быстро. Отмахнувшись от нескольких, он бросил взгляд на темный угол и устремился к нему, дернув с собой Ивана.
В тот самый угол, где жался Савелий со товарищи.
— Никак к нам, — выдохнул Никитичи часто заморгал. — Свят-свят. К нам, что ли?
Савелий не ответил. У него отчего-то перехватило горло. Живые наместники Эдема, небожители, до которых ему было как до луны, шли прямо на него и… улыбались.
Они подошли, и Савелий не знал, куда деть руки.
Вблизи Степан Васильевич оказался ещё внушительнее. От него веяло спокойной силой человека, который своё отбоялся давно и навсегда. Мужики повскакивали с диванчика, кто-то едва не опрокинул стакан с остывшим чаем, и встали неловкой шеренгой, не зная, кланяться им или бежать.
— Сидите, мужики, сидите. — Степан повёл рукой, осаживая их. — Чего повскакивали, как на смотру.
Он оглядел их лица, затёртые костюмы, папки с прошениями, прижатые к груди, и что-то в его жёстком взгляде потеплело. Он словно видел в них себя, прежнего.
А потом сделал то, от чего у Савелия окончательно отнялся язык. Шагнул вперёд и протянул руку.
— Степан. Из Воронцовска.
Савелий уставился на эту руку, будто ему протягивали не ладонь, а орден. Потом спохватился, торопливо обтёр свою о пиджак и пожал. Рукопожатие у Степана было крепкое и основательное.
— С-Савелий Игнатич. Мэр, но… — Голос сел, и он откашлялся. — Городок у меня совсем маленький.
— Знаю, что маленький. — Степан усмехнулся уголком рта. — Большими-то городами небожители заведуют, а тянут страну такие, как мы с тобой.
Он пошёл по шеренге, жал руку каждому — Петровичу, Никитичу, всем по очереди, выслушивал имена, кивал. За ним так же молча здоровался Иван Петрович, и в его спокойных глазах не было ни тени той столичной спеси, к которой Савелий за жизнь притерпелся, как к зубной боли.
Никакого высокомерия, ни капли. Двое любимцев самого Лорда, перед которыми лебезила вся раззолоченная свора в фойе, подошли к кучке нищих провинциалов и поздоровались с ними за руку, как со своими.
— Садитесь, чего стоять. — Степан подвинул кресло, грузно опустился в него и кивнул мужикам на диван. — В ногах правды нет. А поговорить нам есть о чём, времени до завтра — вагон.
Мужики опускались на места осторожно, будто под ними был не диван, а тонкий лёд. Савелий сел рядом со Степаном и поймал на себе завистливые, ошарашенные взгляды из глубины фойе. Холёные господа смотрели на нищего поселкового мэра, которого запросто привечает правая рука Воронова, и в глазах их читалось одно: почему выбрали их?
Савелий и сам не знал за что, но впервые за долгую дорогу ему стало чуточку легче дышать.
Разговор пошёл не сразу. Мужики мялись и робели. Развязал языки им Степан простыми, по-хозяйски дельными расспросами. Как зимуете, чем топите, далеко ли до области и мало-помалу отпустило.
Первым осмелел Савелий.
— Степан Васильич, — выговорил он, понизив голос, — вы человек знающий, при Лорде. Скажите как есть. Нам-то завтра… чего ждать? — Он сглотнул. — У меня посёлок голый, котельная на ладан дышит, в бюджете дыра. Случись Лорду спросить — чем я оправдаюсь? Боязно. До смерти боязно, чего уж там.
Мужики притихли, подались ближе. Вопрос был общий, выстраданный, у каждого свой такой сидел под рёбрами.
Иван Петрович вдруг хмыкнул и качнул головой.
— Боязно, говоришь. — Он откинулся, и по спокойному лицу скользнула тень давнего стыда пополам с усмешкой. — Расскажу вам, мужики, как я Лорда встречал, чтоб глупостей не наделали.
Все повернулись к нему.
— Приехал он мой Котовск от заразы спасать. А я ж как мыслил? Большой человек едет, спаситель. Надо встретить чин по чину. — Иван покривился. — Согнал народ на площадь, оркестрик кое-какой выставил, речь заготовил — пышную, со слезой. Стою, значит, грудь колесом, и давай заливать: благодетель ты наш, солнце ясное, осчастливил сирых и убогих… — Он махнул рукой. — А Лорд на меня глянул как на пустое место, как на столб фонарный. И мимо прошёл, будто и нет меня.
Никитич сочувственно крякнул.
— Я думал, сквозь землю провалюсь от стыда, — продолжал Иван. — А он мимо прошёл, да и сровнял тот завод с землёй. Травить перестало в тот же день. — Он обвёл мужиков взглядом. — Вот вам наука. Не нужны ему наши речи. Ему суть подавай, да дело.
Степан слушал, кивал, а потом наклонился вперёд, и в фойе будто стало тише. Заговорил веско, негромко, глядя Савелию прямо в глаза.
— Иван дело говорит. Добавлю от себя одно, самое важное. — Он помолчал. — Не вздумайте врать. Слышите? Никто. Ни словечка. Лорд ложь насквозь видит, и врунов не милует.
— Да куда нам врать… — начал было Петрович.
— И не приукрашивайте, — отрезал Степан. — Это тоже враньё, только трусливое. Не несите ему вылизанных отчётов, где всё гладко да чинно. Он это дух не переносит. — Голос его отяжелел. — У меня дочка, Катюша, по ночам кровью кашляла. Задыхалась от заводского смога, что над городом висел годами. Я и так пробовал, и эдак, в области пороги обивал — без толку. А пришёл Лорд, поставил свой купол и через неделю дочка задышала снова. Стала спать по-человечески.
Он обвёл мужиков потяжелевшим взглядом.
— Так что говорите как есть. Трубы гнилые — так и скажите, гнилые. Денег нет — нет. В области разворовали — назовите, кто и сколько. Не бойтесь. — Степан выпрямился. — Скажете правду — он вас из любой ямы вытащит, как меня вытащил. Он не вашей беды ищет. Он ищет, кто эту беду тащит на горбу и не врёт. Таких он к себе и берёт.
Над столиком повисла тишина, а потом мужики разом выдохнули, будто со всех скопом сняли по пудовому камню.
Савелий сидел и чувствовал, как отпускает то, что давило его всю дорогу от самого дома. Не расстрел их ждёт или плаха, а всего-то — правда, которую он и так нёс в своей растрёпанной папке, прижатой к сердцу.
Уж правду-то он рассказать сумеет.
Покой длился недолго.
От стойки, рассекая фойе, к ним направился холёный, рыхлый человек, в костюме с искрой и с той особой уверенной развязностью, какую дают годы непуганого начальствования. Губернатор из тех, перед кем Савелий всю жизнь ломал шапку и стоял, не смея сесть. Он подплыл к столику, лоснясь от пота и любезности, и Савелий по привычке начал приподниматься.
Губернатор его и не заметил. Он отодвинул Савелия плечом и навис над креслом Степана, расплываясь в улыбке.
— Степан Васильевич! Дорогой! — Голос был масляный и заискивающий. — Вот вас-то мне и надо. Дайте обниму, земляк, считай, соседи! Что ж вы в углу, с этими… — он мазнул по мужикам брезгливым взглядом, — с публикой. Пойдёмте, посидим, как люди. Коньячку, разговор приватный имеется.
Степан медленно поднял на него глаза.
— Какой разговор.
— Да наш, наш разговор, государственный! — Губернатор понизил голос, наклонился, обдав столик парфюмом. — Времена-то нынче лихие, верно? Надо своим за своих держаться — единым фронтом. Вы при Лорде в чести, словечко за человека замолвить можете, а человек в долгу не останется, всё по-людски, по-благородному… — Он многозначительно потёр пальцами. — Сочтёмся.
Над столиком стало очень тихо. Мужики вжались в диван. Савелий затаил дыхание — он знал этот танец наизусть, видел тыщу раз, и знал, чем он кончается: маленькие отползают, большие договариваются.
Степан поднялся.
Он спокойно встал, но в этом неспешном движении было что-то такое, отчего губернатор невольно качнулся назад. Они были одного роста и смотрели глаза в глаза. И всё же рядом со Степаном холёный областной губер вдруг словно усох, сделался меньше и жиже.
— Вы, кажется, ошиблись столиком. — Голос Степана был холоден. — Тут не ваше собрание. Тут люди о деле говорят. О прорванных трубах и многом другом. — Он чуть склонил голову. — Вам это незнакомо, как я погляжу.
Улыбка сползла с лица губернатора.
— Степан Васильич, вы не так поняли…
— Понял я хорошо. — Степан не повысил голоса ни на ноту. — Долю мне суёте за заступничество. Только заступаться я за вас не стану и денег ваших не возьму. — Он усмехнулся, без тепла. — Приберегите их. Завтра, когда ОКО начнёт зачитывать ваши дела вслух, — вот тогда и поглядим, на что они сгодятся. Но боюсь, ни на что.
В фойе будто выключили звук. Где-то у стойки звякнул о блюдце стакан — и тут же стих, словно его придержали рукой. Десятки холёных лиц повернулись к их углу, и в десятках глаз плеснул животный страх.
Губернатор стал серым. Открыл рот, закрыл и не нашёл слов. Потом неловко, бочком попятился, забыв и про коньяк, и про приватный разговор, и про единый фронт. И растворился в толпе, оставив за собой шлейф парфюма.
Савелий смотрел на всё это и не верил глазам.
При нём, на его глазах, наместник Эдема осадил губернатора и тот уполз, поджав хвост, как нашкодивший пёс.
Мир перевернулся. Тот, прежний, где сила всегда была за такими вот лоснящимися, а правда — за слабыми и битыми, — этот мир и правда закончился. Савелий видел его конец собственными глазами, здесь, в раззолоченном фойе, и сердце у него колотилось гулко и радостно.
— Вот так, мужики. — Степан опустился обратно в кресло, будто ничего и не было. — Не та нынче власть, чтоб её деньгами покупать. Запомните.
Наутро их повезли в Центральный парк.
Савелий ждал чего угодно, но… попал в сад. Только сейчас над клумбами и аллеями стояла иная сила. По периметру, через каждый десяток шагов, темнели фигуры в тяжёлой броне. Это были штурмовики Эдема. От них веяло такой спокойной готовностью убивать, что у Савелия похолодело под ложечкой.
А у ворот играл военный, духовой оркестр.
Савелий не сразу понял, что не так, а потом узнал мелодию, и мурашки побежали по хребту — старый Имперский Гимн. Древний, суровый, из времён, про которые дед рассказывал шёпотом, — когда император был императором, а земля была общей, заводы народно-государственными, а за украденный казённый рубль ставили к стенке без долгих разговоров. Гимн грозно гремел над цветущим парком, как поступь чего-то огромного и справедливого, давно похороненного и вдруг восставшего из могилы.
Под эту музыку и подъезжали кортежи элиты.
Вот тут Савелий и понял всю соль. Холёные господа выбирались из машин и каждого будто окатывало кипятком. Лица их перекашивало, ведь они узнавали гимн, который ненавидели лютой ненавистью, потому что эта музыка была им приговором, памятью о временах, когда таких, как они, не холили, а выводили в расход. Гимн жёг им уши. Корёжил нутро.
Но кругом стояли штурмовики, и забрала их слепо смотрели на гостей, поэтому элита держала лицо. Натягивала улыбки, кивала в такт, делала вид, будто всё чудесно, всё по плану, будто этот древний гимн ласкает им слух, а не сулит петлю.
Савелий поглядел на эти кислые, сведённые судорогой физиономии и его разобрало.
Он покосился на Петровича. Тот стоял пунцовый, надув щёки, и мелко трясся, давя хохот. Никитич отвернулся, прикрыл рот кулаком, плечи у него ходили ходуном. Грузному, видать, было совсем худо — он уставился в землю и сопел, как закипающий чайник.
— Не балуй, мужики, — просипел Петрович сквозь зажатый смех. — Не балуй, не на похоронах же…
Но в том и беда была, что вроде как на похоронах. На отпевании того сытого мира, что тридцать лет жрал страну в три горла. А покойник на этих похоронах ещё ходил, дышал, кривил рожи и натужно улыбался под собственный погребальный марш.
Савелий прыснул в ладонь и тут же закашлялся, пряча смех. Сроду он не видел ничего слаще. Стоял посреди цветущего парка, под суровую медь старого гимна, и смотрел, как корёжит спесивых, и душа у него пела.
Поделом. Ох, поделом.
А потом за воротами, на главной аллее, элиту ждал второй удар.
Никакого банкета — ни хрусталя, ни шёлковых скатертей, ни лакеев с подносами. Вдоль аллеи стояли простые дощатые столы, а в торце дымили армейские полевые кухни. Над ними плыл крепкий дух солдатской перловой каши, с тушёнкой, что Савелий едал в молодости на сборах.
А за столами сидела детвора.
Местная ребятня деловито уплетала кашу из алюминиевых мисок. Чумазые, румяные, серьёзные, они орудовали ложками так, будто делали важнейшую на свете работу. Им подкладывали добавку, и они только кивали, не отрываясь, — едоки что надо.
Холёные господа потянулись мимо этих столов, и Савелий залюбовался.
Элита приехала на пир — ждала икры, балыков, выдержанных вин. А получила запах казённой перловки и вид жующей детворы, мимо которой надо было протискиваться в своих дорогих костюмах, глотая голодную слюну. Их корёжило — Савелий видел, как раздуваются ноздри, как кривятся губы, но деваться было некуда. Кухни дымили, дети ели, и над всем этим витал ясный, без единого слова сказанный смысл.
Савелий его понял сразу. Кончилось время, когда государство откармливало жирных за столом, а народ глодал кости под столом. Теперь страна кормила детей. Простой кашей, досыта, наравне. А кому это не по нутру — пускай постоит голодным, поглядит и подумает.
— Гляди-ка, Игнатич, — толкнул его Никитич, кивая в сторону. — А вон ещё потеха.
Дальше по аллее творилось такое, что Савелий встал как вкопанный.
Министры и губернаторы волокли подарки. Тащили, пыхтя, завёрнутые в бархат свёртки, лаковые шкатулки, картины в золочёных рамах. Всё это они несли Лорду, надеясь сунуть в руки дорогую цацку и откупить себе прощение. У поворота их встречали штурмовики, которые молча указывали в сторону. А там, прямо на газоне, посреди цветущей клумбы, росла огромная, безобразная куча барахла, сваленного как попало. Антикварные вазы валялись вперемешку с золочёными рамами, из бархата торчали слитки, поблёскивали камни, тускло желтело золото. Там лежало целое состояние, скиданное в кучу, как хлам на свалке.
— Подарки сюда, — ронял штурмовик из-под забрала железным голосом. — Не задерживайте. Проходите.
И гордые господа — те, перед кем трепетали области, — трясущимися руками клали свои бесценные подношения в общий бесформенный ворох. Их перекашивало, ломало изнутри, но они клали и шли дальше, оглядываясь на свою свалку тщеславия, будто часть души там оставляли.
Савелий смотрел на это и наслаждался каждым мгновением.
Вся их мощь, всё их золото, вся сила, которой они давили маленьких людей вроде него, — вот она, свалена кучей на газоне и никому не нужна. Не купить им прощения и не откупиться. Лорду не нужны их цацки — ему нужна правда, которой у них нет, и которая есть у Савелия, в растрёпанной папке под мышкой.
Впервые в жизни нищий поселковый мэр почувствовал себя богаче всех этих господ разом.
В конце аллеи открылся амфитеатр. Ряды дощатых скамей сбегали вниз, к широкой сцене, над которой темнели огромные погасшие экраны. Ни лож, ни бархатных кресел, только голые лавки, одинаковые для всех, от первого ряда до последнего.
И рассаживали сюда вперемешку.
Штурмовики разводили гостей, не разбирая чинов. Указали — садись. Куда указали, туда и садись, и неважно, министр ты или поселковый голова. Савелий шёл по проходу, прижимая папку к груди. Его посадили на скамью у середины, втиснули между двумя соседями.
Слева оказался Петрович, и от этого чуть полегчало. А справа Савелий чуть не охнул.
Настоящий, столичный министр, в костюме. От него разило дорогим парфюмом, а сквозь парфюм — кислым, едким потом от страха. Министр покосился на Савелия, на его затёртый рукав, на растрёпанную папку, и брезгливо поджал губы, отодвинулся, насколько позволяла лавка, но… смолчал. Куда денешься — лавка одна на двоих, и не его нынче воля выбирать соседей.
Савелий и сам обомлел поначалу. Сидеть бок о бок с министром — да он таких прежде только по телевизору видел. А теперь вот, плечом к плечу, на одной жёсткой доске. И не Савелий жмётся к краю, виновато горбясь, а холёный министр воротит нос, да деваться ему некуда.
Наконец оркестр смолк.
И следом лязгнули ворота парка. Звук этот прокатился по амфитеатру, и разом стихли последние шепотки. Гости остались отрезаны от мира — наедине со сценой, с погасшими экранами и со своей судьбой. Савелий почувствовал, как по рядам, словно сквозняк, потянуло холодом. Да только не холод это был, а волна страха и шёл он теперь не от таких, как Савелий, а от тех, раззолоченных, что вдруг поняли — ловушка захлопнулась, и ключ не у них.
На сцену вышел человек в строгом тёмном костюме, с планшетом в руке. Савелий узнал его не сразу, а узнав, ахнул про себя. Виктор Орлов, Премьер-министр, Железный Канцлер, — тот, на ком держалась вся имперская машина. И этот человек, второй в державе, стоял теперь на дощатой сцене как распорядитель. Лицо его было деловым, собранным и безжалостно спокойным.
Он обвёл амфитеатр взглядом, не пропуская никого. Взгляд этот прошёлся и по Савелию, скользнул дальше, не задержавшись, а вот сосед справа под этим взглядом вжался в скамью и перестал дышать.
За спиной Орлова дрогнули и засветились огромные экраны. Орлов поднял глаза от планшета и заговорил, роняя слова в звенящую тишину.
— Итак, господа. Праздников не будет.
Он выдержал паузу, и тишина сделалась абсолютной.
— Время бессмысленных речей закончилось. Время красивых отчётов — тоже. — Голос Премьера был сух. — С этой минуты вы не на торжестве, а на работе. А работать мы будем плотно, долго и по существу. — Он опустил взгляд к экрану и тронул планшет. — Объявляю первый день Великого Совета открытым.
(добро пожаловать на следующий том: https://author.today/reader/626498/5999062 =))