28 ноября немецкие власти издали приказ о ликвидации гетто: женщины с детьми, пожилые и нетрудоспособные будут переведены в особый лагерь, работоспособные мужчины оставляются в специально выделенном месте в гетто и будут использованы на работах в городе. Одновременно сообщалось, что переселенцы обязаны немедленно приготовиться в дорогу, с собой разрешается брать не более 25[70] килограммов вещей и продуктов на человека.
«Жиды за оградой гетто», — так подписано фото, сопровождающее статью «30 000 жидов за колючей проволокой — Рижское гетто» в газете «Тевия» (8 октября 1941 г.)
Приказ вызвал в гетто хаос и панику. Куда могут повезти столько народу лютой зимой и почти без вещей? Как эти люди смогут вынести дорогу, неизвестно куда, к тому же без отцов, взрослых сыновей — здоровых мужчин?
Но раздумывать некогда: назавтра (29 ноября) нужно быть готовым оставить гетто и пуститься в путь, куда-то в лагерь, — таков приказ.
Все гетто принялось лихорадочно готовить пакеты, рюкзаки, отбирать и складывать наиболее нужные вещи, продукты. Люди примеряли рюкзаки, тренировались в ходьбе с ними, оценивали по своим силам максимально возможный вес дорожных вещей. Особенно трагичным было положение женщин-матерей с совсем маленькими детьми на руках.
Страшную ночь пережило гетто с пятницы 28 ноября на субботу, последнюю ночь перед разлукой с родными, близкими — отцами, сыновьями, братьями. Люди предчувствовали, что это уже навсегда.
Оставляемые в гетто работоспособные мужчины обязаны были наутро собраться на углу Лудзас и Садовникова. Колонна простояла несколько часов, пока к часу дня не прибыл приказ: в течение получаса мужчинам перейти в «казернирунгслагерь»[71] — так называли специально отгороженный колючей проволокой район из нескольких домов на территории самого гетто, прозванный впоследствии «малым гетто»[72]. Невозможно описать растерянность и ужас людей после каждого нового сообщения полицаев. Словно безумные, мчались мужчины к своим семьям еще и еще раз проститься, схватить кое-что из вещей, продуктов, передать что-то напоследок родным.
Большинство по прошествии первых дней оккупации думало, что именно над ними, трудоспособными мужчинами, готовится расправа и всячески старались переправить своих сыновей-подростков, младших братьев назад в «большое гетто», не предполагая, что как раз там разгорится пожар убийств.
У нас в квартире тоже все паковались, советовались, что из вещей нужнее в дороге, были страшно взволнованны, но пытались логично рассудить: если нас перевозят куда-то, где мы будем жить, то все равно всего нужного с собой не унести, а если… тогда ничего не понадобится.
Мы решили взять самое необходимое — побольше теплых вещей натянуть на себя и взять еду на дорогу, все остальное — на произвол судьбы.
Во всех домах царила суета и лихорадка. Некоторые метались, не зная, как поступить с драгоценностями — взять ли их с собой или спрятать. Одни зашивали золотые безделушки в детские одежды, другие, напротив, высматривали места в стенах, под полом или копошились во дворах, огородах, зарывая в спешке добро в землю, создавая таким образом сотни никому более не принадлежащих кладов.
Приближается вечер. Атмосфера все накаляется. Марширующие колонны вооруженных латышей-шуцманов одна за другой наводняют гетто. Пьяные, с искаженными физиономиями, убийцы брезгливо смотрят на случайных прохожих, не в состоянии дождаться сигнала к резне.
Отовсюду в гетто слышны отдельные выстрелы, с темнотой стрельба все учащается.
Часов в семь вечера в наш дом вбежали несколько шуцманов и стали кричать, чтобы все сию минуту вышли на улицу и построились в колонну по пять в ряд. Смертельно напуганные, мы схватили приготовленные рюкзаки, пакеты и выбежали из дому. Улица Лудзас уже была полна народу. Мы смешались с нескончаемой колонной.
Стоял трескучий мороз, где-то неподалеку непрерывно стреляли. Простояв пару часов, мы страшно продрогли. Шуцманов не стало, они куда-то убежали — вероятно, сгонять людей из других районов гетто.
Мы незаметно вернулись домой. Следом за нами в нашу квартиру зашли отогреться другие. Стало так тесно, что ни пройти, ни сесть. Люди просто столпились в тепле, кое-как примостившись у стен, окон, не снимая теплой одежды и рюкзаков, поминутно ожидая приказа тронуться в путь.
В ожидании проходит час за часом. От усталости засыпают дети, прикорнул кое-кто из взрослых, постепенно сон одолевает всех. Часов в семь утра, еще довольно темно, снова слышны крики латышских полицаев:
— Немедленно выйти на улицу!
Ошеломленные, напуганные спросонья, растормошенные, мы опять в страшной спешке выбежали из дома и построились в ряды. Вскоре, однако, появляется несколько «повязочников» и объявляют по рядам, что сегодня пойдут только те, кто проживает на улицах от Лачплеша до Даугавпилсской. Все остальные могут разойтись по домам.
Мы бросились назад, счастливые, что сможем хоть еще немного пожить дома, прийти в себя от страшной ночи. Сбросив рюкзаки, каждый хочет быстрее раздеться и прилечь отдохнуть.
Я стою у окна и смотрю, что творится на улице. Начинает светать. Я вижу, как беспрерывным потоком движутся колонны людей, сопровождаемые вооруженными шуцманами. Идут старые и молодые, женщины с детьми на руках и инвалиды, поддерживаемые идущими рядом. Но вдруг слышу очередь и прямо перед нашими окнами вижу нечто ужасное: немец-эсэсовец стреляет в упор по рядам, и скошенные пулями люди падают на мостовую. В колонне замешательство, толпа напирает, люди пытаются бежать и проскочить мимо озверевшего немца, топчут упавших. Многие уже бросили свои тяжелые пакеты, чтобы не отстать. А шуцманы, не переставая, орут:
— Быстрее, быстрее! — и хлещут при этом нагайками тех, кто отстает.
Я крикнула во весь голос:
— Подойдите к окну, посмотрите, какой кошмар! Стреляют же евреев!
Но все так перепуганы, что не смеют двинуться с места, и кричат мне, чтобы я убралась с подоконника, иначе начнут палить и по нашим окнам. Я упрямо не отхожу от окна, стою, словно пригвожденная к месту, будто неведомая сила твердит мне: «Ты все это должна видеть!» Да и как можно на это не глядеть, когда в двух шагах за окном разыгрывается трагедия целого народа!
А люди все идут и идут без конца, не смолкает стрельба, и постоянно падает то один, то другой. Только около полудня прекратилось, наконец, это траурное шествие, и тут открылся весь ужас происшедшего: бесчисленные окровавленные трупы, в основном пожилых людей лежали вдоль всей улицы, меж ними растекались широкими потоками кровавые ручьи…
Через несколько часов улицу очистили, немцы приказали оставшимся в гетто евреям унести убитых на Старое еврейское кладбище, что рядом с гетто, и там закопать в одной общей яме. В тот раз были расстреляны в колоннах и по домам человек 700[73], в большинстве старики, больные, инвалиды, беременные женщины — все те, кто не мог подняться с постели или выдержать нечеловеческий темп марша. Куда же погнали эти колонны?
Никто не мог ничего сказать толком, но каждый строил предположения. Носились слухи, что их повели куда-то в лагерь в районе Саласпилса[74]. И люди верили, ибо страшно хотелось в это верить. Даже после ужаса виденного и пережитого все равно не верилось, что фашисты могли уничтожить столько народу разом. И оставшиеся в гетто все еще наивно думали, что самое главное — это избежать несчастной судьбы слабых, больных, стариков, не пасть под пулей из-за того, что не можешь быстро идти, старались лучше подготовиться к дороге, сложить только самое необходимое в пакеты, быть налегке, тренировались в быстрой ходьбе.
На другой день по улицам гетто проехала открытая легковая машина с эсэсовским начальством. Был легкий мороз, и лужи крови примерзли. Стояла мертвая тишина — оставшиеся в гетто забились по своим углам, никто не смел выглянуть на улицу. Эсэсовское начальство укатило, видимо, довольное.
Несколько дней стоит в гетто эта необычная тишина — нет ни немцев, ни шуцманов, не слышно ни единого выстрела. Постепенно начинают появляться люди, поговаривают, что ничего подобного впредь не будет — выходит, надо жить нашей страшной жизнью в гетто и дальше. Все подавлены пережитым, но понемногу обреченные приходят в себя от шока, и начинаются будни гетто: жестко, экономно делят запасы продуктов на дни и недели, боясь предстоящего голода.
Мы тоже, подобно остальным, привели в порядок квартиру и хозяйство, однако решили оставить рюкзаки на всякий случай нераспакованными. Снова открыли магазин. Если до этой акции жителям гетто выдавали в магазине по специальным карточкам крохи, то теперь оставшимся стали выдавать без всяких карточек и много капусты, картофеля, свеклы, моркови. Правда, качество их было низким, но люди, изголодавшись по овощам, спешили их разбирать.
Все чаще к оставшимся семьям нелегально, через лазейки в ограде приходят ненадолго проведать их близкие из мужского «малого гетто», рассказывая о горе своих товарищей, которым уже не к кому идти за забор.
В среду 3 декабря в гетто распространились новые слухи, будто требуются женщины-портнихи для работы в городе, их оставят в гетто и не будут отсылать в лагерь.
Людям свойственно искать пути к спасению. Нашлось много женщин, объявивших себя портнихами, но большинство из них не имели элементарных навыков в этом деле. Ко мне прибежали несколько женщин наскоро обучиться строчить на швейной машине, попрактиковаться в кройке и шитье. В тот же день на улице Маза Кална (Малая Горная) началась регистрация портних. Когда я подошла туда, там уже стояла большая очередь — человек 300–400 женщин. После регистрации всем велели разойтись по домам, взять с собой продуктов дня на два и к определенному часу собраться на этом же месте, чтобы пойти затем в город.
Фрида Фрид на Рижском взморье, облаченная в кимоно — образец ее портняжного мастерства. 1934 г.
Когда к вечеру мы явились с пакетами, там уже ждали шуцманы. Нас построили ровной колонной, и мы тронулись в путь. Шагая по «арийскому» городу, я замечаю, что многие жители, останавливаются и провожают колонну печальными взглядами. Некоторые даже плачут, вытирают слезы, видимо, в городе уже знали о трагичной кончине вывезенных из гетто евреев.
Нас провели по всему городу к тюрьме «Терминьциетумс»[75] у станции Браса. Продержав немного на тюремном дворе, нас завели на какой-то чердак, битком набитый людьми. Это были еврейки из гетто — портнихи, которых приводили сюда в течение нескольких предыдущих дней.
В тесноте люди буквально прижаты друг к другу. Сидеть можно было только на коленях соседки. Дверь открывалась только для того, чтобы втолкнуть новых людей. Воздух спертый, некоторые женщины падают в обморок. Воды не дают, и этих несчастных едва удается привести в чувство.
В такой давке мы пробыли целые сутки. Никто из охраны все не появлялся. Делясь друг с другом, мы поедали свои дорожные запасы, но ужасно мучила жажда. Казалось, нас специально сюда привели, чтобы замучить столь жестоким способом.
Однако на другой день, наконец, открылась дверь и послышался голос стражника:
— Кто хочет идти в камеру? Есть место для пятидесяти человек!
Многие хотели идти, я тоже вызвалась.
Стражник отсчитал пятьдесят женщин и повел нас вниз, в небольшую тюремную камеру. Теснота здесь оказалась не меньшей, чем наверху, на чердаке, вдобавок здесь было сыро, цементный холодный пол. Единственное глухое окошко камеры огорожено решеткой из стальных прутьев, дверь на замке.
Какая-то женщина шепнула мне на ухо, указав на одну из сидящих, что она подозрительный тип и с ней надо быть осторожной, ничего не болтать. Немцы, мол, сюда заслали провокатора-шпика.
Камеру охранял на этот раз не шуцман, а обычный надзиратель-тюремщик. Ни питья, ни еды и здесь не давали. Нар не было, стоял лишь длинный стол. На ночь часть нашей группы улеглась на нем рядами, по три-четыре вряд, тесно прижавшись друг к другу. Всем места здесь не хватило, и большинству пришлось лечь на полу.
Наутро в камеру вошел надзиратель и потребовал, чтобы ему отдали рапорт. Мы не поняли, что это значит, как докладывать, стали его переспрашивать. В ответ он набросился на нас, площадная брань и мат висели в воздухе. Мы-де «недисциплинированные жидовки», и нас надо расстрелять, но, побушевав еще немного, он ушел.
Настали вторые сутки. Невыносимая атмосфера совершенно сломила и измотала нас. Как долго это может еще длиться? Каждый час, проведенный взаперти в затхлой камере, казался мучительной вечностью. Прошло еще полдня. Вдруг лязгнул замок, открылась дверь, и надзиратель приказал всем оставить камеру.
Одна женщина в ужасе крикнула, что нас поведут на расстрел. Поднялась паника, женщины зашумели, заметались, боялись выходить.
Я не верила, что это — к расстрелу: немцам была бы ни к чему вся эта возня с нами. Расстрелять они могли нас и раньше. Я стала успокаивать взволнованных женщин и первой покинула камеру. Это немного приободрило остальных, и вся группа вышла и построилась.
Пройдя двор, мы вошли в какое-то административное тюремное здание и очутились в большом коридоре.
Здесь стояло в очереди много евреек. У окна сидели немцы в военной форме и сортировали женщин — одних направо, других налево.
На работу портнихами определили лишь женщин, оказавшихся в правой группе. Левой группе объявили, что их поведут назад в гетто.
Когда дошел мой черед, я предъявила немцу-офицеру, начальнику этой селекционной комиссии, мой рабочий диплом закройщицы, но он, почти не глядя в него, приказал становиться налево. Я еще пыталась ему объяснить, что я портниха со стажем, очень опытная, могу выполнять любую работу, но напрасно — он меня больше не слушал и занялся следующей.
Вскоре после сортировки нас, «левых», повели назад в гетто. Было 5 декабря. В гетто все еще стоит мертвая тишина. Людей на улицах мало, ставни на всех окнах закрыты, без нужды никто не выходит из дому. Так проходит еще два дня тишины, редкой для гетто.