Одно выражение Гете, которого сам Ницше считает исключением и счастливой случайностью, протестует против этого индивидуалистического сверх-человечества. „Многим ли ты отличаешься от других?“ спрашивает он у воображающего себя сверх-человеком. Но последовательность в размышлении самого Ницше протестует также против этой крайности индивидуализма. От всех не сверх-человеков — а как их много? — он требует, чтобы они считали своей задачей воспитывать сверх-человеков, великих единичных индивидов, чтобы они работали для их появления и при этом жертвовали и собой и своим „я“. Итак, индивидуализм и эгоизм разрешается лишь очень немногим, для многих же, слишком многих, остается лишь альтруизм, готовность самопожертвования. Но и среди своих, где нет одного, безусловно превосходящего всех других, люди высшего порядка должны друг другу помогать, заботиться друг о друге; это показывает Заратустра, который откликается на призыв высших людей и не без сострадания относится к равным себе. А сам гений — в нем живет дарящая добродетель, он себя отдает, и здесь не обходится без жертв, — гений одновременно и жертвенное животное и поле битвы!
Ницше в своих взглядах, которые в начале казались такими несвоевременными и нелепыми, был все же не одинок. Тогда было больше любви к дальнему, больше отвращения к равнению, больше единичного сознания и личной воли, больше молчаливой оппозиции к основным идеям социализма, и он только выразил то, что было и выполнялось на практике. Поэтому не удивительно, что этот несвоевременный философ стал модным философом и его отточенные афоризмы могли так скоро стать ходячими словами времени: слишком многие, считающие себя гениями, стали ницшеанцами. От этих, правда, нечего было ждать чего либо хорошего; Ницше сам больше всего опасался этих первых своих сторонников. Он воздавал должное всему желающему и способному жить, но при этом часто вздыхал: „еслибы это не было так часто именно самое глупое и злое!“ Слова и фразы, но отсутствие всякой индивидуальности и глубины! вот наше впечатленье при наблюдении многих из современных индивидуалистов-ницшеанцев. Но это не относится к самому Ницше и многим другим единичным личностям, которые на ряду с ним и раньше его подымали знамя индивидуализма: в Англии — Карлейль, Киркегард — в Дании, в Германии — Лагард и Христоф Шремпф.
Они именно втянули церковь и религию в водоворот противоречия и напомнили им обеим о долге снова сделаться собою, заняться своим делом. Достаточно долго была церковь союзницей всяческой реакции, считала, что обладает властью, и тем самым забывала свое происхождение из набожного чувства и свой долг по отношению к столь многим и бедным; „как будто вся библия — книга королей“ гневно восклицал Уланд. О вот она восприняла оба учения, и социальное и индивидуальное; одни становятся, как уже сказано, христианскими социалистами и ставят практическое христианство выше церковной догмы; другие объявляют не имеющей значения религию в ее не индивидуальной, массовой форме, хотят и на этой почве вести борьбу за личность и мотивируют свое невмешательство тем, что действительное служение ближним только в том и заключается, чтобы индивидуум определился как религиозная личность, углубился и развился.
И как церковь, так и искусство. Выступая победоносно, как реалистическое, против устаревшего идеализма, и оно также бросается в бурные волны времени, приобщается к социальным мыслям и борьбе и надеется, что доступное до сих пор немногим, оно теперь станет народным искусством с широким влиянием. Но очень скоро из глубины масс всплывают отдельные единицы: колокольный мастер Генрих — личность, или, по крайней мере, хочет ею быть. Также и живопись, вдумываясь в собственную сущность, признает, что протоптанные дорожки не ведут уже ни к какой цели и начинает смотреть собственными глазами и из себя создавать и творить; назовем для примера хотя бы Беклина и Фейэрбаха. Наконец, мы видим то же в истории, где защищают все индивидуалистическое, как унаследованное, и резко нападают на историю культуры и коллективизм, как на незванных пришельцев и новаторов, высокомерно пренебрегая ими.
Так противоречие между социализмом и индивидуализмом проникает в настоящее время фактически во все области жизни и представляется нам непримиримым. Но действительно ли это так? Я не говорю, конечно, о тех, которые думают, что можно быть тем и другим, и не последовательно, а одновременно, соединяя в одном лице ницшеанство и социализм: подобные люди доказывают только, что конец века породил большую путаницу и неясность во всей жизни в целом и в мыслительном аппарате единичных личностей. Совмещение того и другого не так просто, и если оно возможно и его хотят найти, то его необходимо искать глубоко, в основе человеческой души. И здесь мы констатируем одно, — что в социализме кроется значительная доза индивидуализма. В средние века человек имел значение только как член одного целого — своего цеха, сословия, церкви. Это изменяется в эпоху возрождения: тогда проснулась потребность располагать собой как индивидуумом, быть господином своего „я“, своей воли и открыть им свободный путь. То же самое повторяется в эпоху нового гуманизма и романтизма; и в самом либерализме кроется нечто подобное. Начинающееся 19 столетие находится под влиянием французской революции; которая была, несмотря на требование равенства, прежде всего борьбой за личность; братство было ее фразой, равенство — ее несчастьем, в свободе лежало ее право и ее сила.
И эта борьба за личность во всех возможных видах ведется на протяжении всего 19-го столетия: освобождение личности в государстве, а в анархизме — и от самого государства, эмансипация евреев, женщин — здесь особенно сильно проявляется тенденция освобождения и главенства личности — эмансипация от всего традиционного и узаконенного обычаем в области веры и нравов, мыслей и искусства. Эта борьба была начата и велась буржуазией, которая лишь отчасти привела ее к победоносному концу. Тут появляется 4-ое сословие и также изъявляет желание принять участие в этой общей эмансипации: „руки“ хотят стать людьми, настоящими людьми, массы хотят права расчленения и организации, хотят, чтобы из первоначального хаоса выступила личность, с ее индивидуальными особенностями, с ее личной волей и долгом. Любви к дальнему, которую Ницше допускает лишь у высших, выдающихся людей, требует для себя, для жены и ребенка также рабочий, только на меньшем, более скромном расстоянии. Таким образом в основе социализма заключается индивидуализм, и в этом я вижу возможность их примирения.
Пусть меня только верно поймут: то что в корне едино, не должно быть тем же в стволе и в ветвях. Оба миросозерцания в течение времени значительно отдалились друг от друга. Индивидуализм именно в современном своем виде и понимании, отбросил альтруизм и превратился у многих в эгоизм, у некоторых даже — в анархизм. Черта самоуглубления, свойственная ему, ведет к отчуждению от масс, развивает человекобоязнь и аристократизм, а затем часто и противообщественность. Наоборот, социализм, как партия, сваливает все остальные в одну реакционную массу и при этом совершает ту же несправедливость, какую совершали по отношению к нему, — он грозит насилием, от которого сам защищается: и он в борьбе не различает расстояния. Признак этого недостатка уже в том, что он часто признает почетным лишь труд работающих руками и лишает этого почета нас, интеллектуальных работников. Массовой инстинкт и массовая страсть в партийной борьбе грозят тогда действительно подавить личную сторону у более тонкого и оригинального индивидуума. Наконец, материализм своим односторонним подчеркиваньем среды и натуралистической теорией наследственности парализует личную инициативу, лишает волю напряжения и обесценивает личность, порицая чувство ответственности и устраняя, хотя бы только с виду, эгоизм. Итак, оба миросозерцания далеко еще не совершенны.
Древние знали четыре главные добродетели; мы теперь должны установить прежде всего две — социальную добродетель самоотверженности и индивидуалистическую добродетель отстаивания собственной личности. Но обе при одном условии: в первом случае самоотверженность не должна вести к забвению и потере собственного „я“ и ценной индивидуальности, во — втором отстаивание своего „я“ не должно выродиться в ходячий эгоизм или в утонченное самодовольство и оправдывать кастовую господскую мораль грубой силы или гениальности.
Стремление и надежда наступающего века заключается, как мне кажется, в том, чтобы обе эти добродетели и их носители — социализм и индивидуализм — нынче разъединенные, даже враждующие, соединились и слились в единстве общего миропонимания. И это не туманная надежда, не пустая утопия, потому что оба сильны и мощны, оба являются жизненными направлениями, духовными течениями в пашем народном организме; они определяют его жизненные проявления, и даже в единичных личностях происходит борьба за равновесие между ними: для примера я назову лишь Карлейля — социалиста с тонким пониманием культа героев. Но именно этот пример — пример „гениальной путанной головы“, как его назвали — доказывает, что слияние это не так просто и не может совершиться без остатка; оба миросозерцания никогда не перестанут друг с другом бороться; как прилив и отлив будут они проявляться в перевесе то одного то другого. И все же наша надежда для наступающего века опирается на то, что все чаще обе стороны составляют достоинство одного и того же человека и в одном народе, в нашем немецком народе, обе признаны справедливыми, необходимыми и благотворными и обеим предоставлен простор.
Мы встречаем век не с нечистой совестью неизлечимого раздвоения, но с глубокой верой в возможность примирения, с честным желанием обоюдной терпимости и обоюдного признания; мы приближаемся к концу века спокойно и радостно и, как герои Шиллера, не смотря на боевое настроение, с пальмовой ветвью.