Ресторан «Донон», что дислоцировался на Мойке, 24, имел славную историю. Когда-то здесь, в уютном дворике, под сенью тенистого сада, на берегу пруда с ажурным мостиком, обедали писатели Тургенев и Салтыков-Щедрин, историк Костомаров и художник Иванов, Григорий Распутин и видные члены Петербургской академии наук. Они с аппетитом поедали раков по-бордоски, форшмак из лангуста, суп «Пьер ля Гран», донышки артишоков и шарлотку «Помпадур».
Канули в Лету те былинные дни. Не было уж ни пруда, ни садика, но притягательность «Донона» сохранялась. После революции его закрыли, как и большинство подобных заведений, однако вновь открыли, и он, как намагниченный, продолжал притягивать клиентов. Теперь в нем подавали щи, вестфальскую ветчину, бисквиты «Альберт» и вино «Шараб», в просторечии «шарабан». И по-прежнему под сводами ресторации, основанной сто лет назад французом Сен Жоржем, можно было встретить представителей творческой интеллигенции. Из местных сюда заглядывали Анна Ахматова и Даниил Хармс, Борис Лавренев и Всеволод Рождественский, нередко бывали и заезжие.
Сейчас за угловым столиком сидел военный лет тридцати с небольшим, гладко выбритый, с короткой стрижкой. Он был одет в китель и галифе, в начищенных голенищах сапог отражались блики люстр из богемского стекла. Он маленькими глотками пил ост-индский кофе и неодобрительно рассматривал посетителей за другими столиками. Судя по виду, то были отнюдь не поэты и не художники, а личности довольно сомнительные. Увы, «Донон», расположенный столь укромно и не имевший даже парадного входа, все чаще становился местом, где пировал криминальный контингент: праздновались дни рождения воров в законе, отмечались удачные налеты и мошеннические сделки. Все это уже привлекло к ресторану внимание милиции, его намеревались закрыть повторно, чтобы раз и навсегда ликвидировать бандитский притон.
Человек в кителе, несмотря на свою армейскую наружность, принадлежал к тому самому обществу, которого в «Дононе» перестало хватать. Это был секретарь Московской ассоциации пролетарских писателей, прозаик и публицист Дмитрий Фурманов, автор нашумевших романов «Чапаев» и «Мятеж». Он приехал в Ленинград из Москвы по делам издательства, в котором возглавлял отдел современной художественной литературы, и не преминул зайти поужинать в овеянный преданиями дом на Мойке. И вот он сидел в углу, прихлебывал остывший кофе, и все окружающее ему категорически не нравилось.
Поросячьи рыла, смотреть тошно… Горланят, хлещут все подряд, мечут червонцы перед официантами. А певичка на сцене? Одета как шлюха: вызывающе-красная шляпка, платье в виде тюльпанного бутона, тесные чулочки. А поет что? «С одесского кичмана сорвались два ургана, сорвались два ургана в дальний путь…» Надо будет поднять об этом вопрос перед теми, кто в Питере за культуру отвечает. А также и за общепит. Превратили точку столования граждан в идеологическую помойку.
Гнать, гнать взашей! Вон еще один приперся, разодет, как петух. Отдал гардеробщику пальто, встал у входа, зал гляделками обвел. Хм… сюда чешет. Что ему, свободных мест мало?
Фурманов набычился, решив дать щеголю отпор, но тот, подойдя, широко улыбнулся.
– Дмитрий Андреевич, добрый вечер! Не узнали? – Он зыркнул на галдевших шаромыжников и понизил голос. – Нас в прошлом году товарищ Бокий знакомил, помните?
У Фурманова что-то такое шелохнулось в памяти. Он указал рукой на стул напротив.
– Присаживайтесь.
Франт сел, подтянул зачем-то повыше платок, торчавший из кармана на груди, стеснительно откашлялся. Подозрительный типус. Одежда явно с чужого плеча, кое-где подранная, будто ее владелец в потасовке побывал.
– Я Вадим. Вадим Арсеньев, р-работаю… – он осекся, – сами знаете где.
Фурманов откинулся назад, закурил «Осман» с золоченым ободком и смерил визави сардоническим взглядом.
– Хотите сказать, этот маскарад для работы? Смеш-н… н… – Его речь застопорилась посреди слова; он хлебнул кофе, сделал глубокий вдох. – Извиняйте. Это у меня с двадцатого года, после контузии. Когда на Кубани Улагаевский десант вычищали.
Вадим смотрел на него с уважением. Биография Фурманова была хорошо известна: от прапорщика царской армии и брата милосердия при санитарном поезде дослужился до политкомиссара РККА. Громил белых на Восточном фронте и в Туркестане, подавлял восстания на Ярославщине и в Краснодарском крае. Да и так по нему видно: боевой командир, бывалый, обстрелянный, в штабах не отсиживался. А когда затихли битвы Гражданской, переквалифицировался в писатели, за четыре года взмыл к литературным вершинам. Орел!
Вадим не ожидал встретить его в «Дононе». Он зашел сюда в надежде повидаться с кем-либо из знакомцев Есенина – с тем же Рождественским или с Эрлихом, через которого попала к Менжинскому писанная кровью цидулька. Но никого из них в ресторане не оказалось, Вадим с порога определил, что это уже не приют лириков-мечтателей, а разбойный вертеп.
Подтверждая его мысли, оркестрик на эстраде грянул «Гоп со смыком», отчего изрядно набравшаяся публика одобрительно загоготала.
Так что Фурманов – удача. Есть с кем перемолвиться в этом Содоме.
– Вы надолго в Ленинград? – забросил Вадим для затравки простецкую удочку.
– С неделю пробуду. А вы? Вы ведь тоже из Москвы приехали, нет?
– Из Москвы. Я… – Вадим с лету сочинил оправдание своему нахождению здесь и нелепому костюму. – У меня задание, ловим одного диверсанта из белофиннов. Есть сведения, что он в воровскую среду внедрился, вербует сторонников.
– И вы, значит, на живца его хотите взять? Ну-ну… – Фурманов, прижмурившись, попыхивал папироской, в его голосе сквозило неприкрытое недоверие.
Из-за ближайшего к оркестру столика поднялся громила в смокинге, который трещал по швам на его могутных плечах. Влез на сцену и, оборвав музыку, затеял с певичкой незамысловатую пикировку.
– Тос-с-сенька! – сипел он, как пробитая автомобильная шина. – С-с-солнце мое… иди до меня! Обниму, залас-с-скаю, хрус-с-стами зас-с-сыплю!
Он выдернул из-под полы смокинга пучок казначейских билетов, развеял их на все четыре стороны.
– Видишь? Я щедрый, ради тебя не пос-с-ску-плюс-с-сь…
Певичка манежилась, прикрывала размалеванную мордашку полями шляпки. Народ в зале с интересом ждал продолжения – все, кроме Вадима и Фурманова.
– У вас на лице написано, что хотите спросить меня о чем-то важном, – предположил писатель, встряхивая папиросу над фарфоровой пепельницей. – Спрашивайте, я слуш… ш… ша… – Он глотнул кофе. – Я весь внимание. Вино будете?
– Спасибо, я такое не пью. И лучше по-трезвому… – Вадим пригнулся над столиком, заговорил приглушенно: – Вы знали Есенина?
– Ах вот вы о чем… Знал, конечно. Мы его собрание сочинений к печати готовили, он к нам частенько заходил. Последний раз – за пару дней до того, как в Ленинград уехал. Помню, пришел пьяненький, в руке бумажный сверток. – Фурманов потушил папиросу, соскреб с большого пальца прилипшую табачную соринку. – Развернул, а там листочки с машинописным текстом. Поэма…
– Какая, не вспомните?
– Как не помнить? Он же мне ее прямо там, в отделе, и прочитал. Она короткая. Про Черного Че… чел…
– Черного Человека!
– Да. Вы ее знаете? – Фурманов помигал, обдумывая, стоит ли откровенничать с этим полузнакомым гражданином. – Откуда? Ее еще нигде не публиковали.
– Я с его женой немного знаком, – солгал Вадим.
– С Софой? Сложная женщина… Не подарок.
– Знаю. Продолжайте, пожалуйста.
Но Фурманов подобрался, как перед атакой, кинул отрывисто:
– А чего это вы, друг мой, из меня жилу тянете? Что вам до Сережи?
Вадим пожалел, что не согласился на «шарабан». Глядишь, врезали бы, расслабились – и не смотрел бы на него маститый прозаик, как на переодетого Керенского.
Пока раздумывал, что ответить, страсти на сцене накалились. Сиплый верзила внаглую облапил певичку и совался похожим на сливу шнобелем в глубокий вырез ее платья.
– То-с-ська, не дури! – взывал он громогласно. – Ес-с-сли не хошь, чтобы я тя прямо здес-с-сь оприходовал, хряем в номера!
Тоська верещала, царапала его длинными, клюквенного цвета коготками, звала на помощь, но в зале только рукоплескали и надрывали животы от смеха, наслаждаясь зрелищем. Оркестранты пугливо сбились в кучку, инструменты жалостно похрюкивали.
Вадим привстал, намереваясь прекратить бесчинство. Фурманов выбросил руку и твердокаменной хваткой остановил его.
– Сядьте. Они же нарочно для вас балаган разыгрывают. И эта лахудра с ними в доле.
– Р-разыгрывают? Зачем?
– Не понимаете? А еще из op… op… г-ган… – Фурманов опрокинул в рот кофейные опивки. – Они вас по одежке за богатого приняли, надумали пощипать. Сейчас втянут в мордобой, и мало не покажется. Еще чего доброго заточкой пырнут.
Вадим помешкал. Гордость не позволяла проигнорировать насилие над женщиной, пусть и имевшей весьма развратный облик.
А далее все происходило уже независимо от его побуждений. Детина в смокинге озверел, рванул на певичке платье, и оно разошлось от ворота до пупка. Обнажились объемистые груди, упрятанные в полупрозрачный бюстгальтер. Певичка, изловчившись, вырвалась из объятий немилого ухажера, сиганула со сцены и побежала между столиков.
– А-а-а! – взвилось к люстрам ее пронзительное и уже отнюдь не ласкавшее слух сопрано.
Она бежала, сшибая стулья. Со стороны казалось, что глаза у нее закрыты и она не видит, куда несется, но обтянутые фильдеперсом ножки привели ее прямиком к столику, за которым сидели Арсеньев и Фурманов. Она с разгона бросилась к Вадиму, прижалась упругими трепещущими холмиками, взвыла умоляюще:
– Спасите! Он меня убьет!
Куда, скажите на милость, было деваться?
Вадим загородил ее собой и сделал это вовремя, потому что бугай в смокинге уже пер на него.
– Зашибу-у! С-с-сволота… отдай мне ее!
Он размахивал ручищами, сметая со столов тарелки и фужеры. Кто-то всунул ему в лапу бутылку. Здоровяк хряпнул ею о мраморную колонну, и по рукаву смокинга потекла бордовая жидкость.
Вадим схватил стул и выставил, словно щит. Обломанное горлышко бутылки с хрупотом вонзилось в фанерное сиденье. Орангутанг в смокинге двинул кулаком, но попал в пустоту. Вадим сместился правее и с силой поддал ему ботинком в пах. Гигантская туша сложилась, полуразвалившийся стул с воткнутой в него бутылочной розочкой остался в руках у Вадима. Не дожидаясь, пока боров прочухается, он засветил ему сверху по кумполу. Стул разлетелся на мелкие части, которые пропеллерами закружились в воздухе, как городошные биты.
Ресторанный зал огласился криками:
– Ребя, наших бьют!
– А вот теперь начинается самое уморительное, – мрачно предрек Фурманов и вытащил из кобуры вороненый «браунинг».
Вид огнестрельного оружия ничуть не смутил бесновавшуюся свору. Она тоже ощетинилась вольтами, а вдобавок еще и клинками всех размеров и мастей.
– Отступаем! – уголком рта скомандовал Фурманов.
Он был в своей стихии – как на фронте, когда руководил маневрами подразделений. Правда, сейчас под его началом находился всего один боец, а противостояла целая орда, поднаторевшая в кровавом ремесле.
Вадим скосил глаза на певичку, но ее как ветром сдуло. Притворщица выполнила свою задачу, заварила кашу и убралась от греха. Испарились и музыканты. Вдали маячил гардеробщик, побелевший как полотно. Он не делал ни малейших попыток вызвать милицию и тем паче встрять в назревавшее побоище.
– Гаси фраеров! – проорал кто-то, и этот призыв послужил сигналом к началу сражения.
Воинствующая орава покатилась по проходу, обтекла распростертого великана, который оклемался, но все еще не мог подняться с пола.
Вадим, как защитник осажденной крепости, метал в наступавших все подряд: чашки, блюдца, графины. Это не помогало, вал неостановимо надвигался. Фурманов ахнул из «браунинга» в люстру. Попал снайперски – богемское стекло взорвалось мириадами осколков, они осыпали надвигавшееся стадо и произвели в его рядах кратковременное смятение. Воспользовавшись заминкой, Вадим схватил столик, приподнял его (скатерть с оставшейся посудой съехала к ногам) и протаранил высокое окно.
Ресторанный сброд выбрался из-под бренных останков люстры и повалил с улюлюканьем, словно охотничий отряд, преследующий зверя. Беспорядочно посыпались пули, одна из них жикнула под правым ухом Вадима, опалила мочку. Фурманов в ответ стрелял над головами, старался обойтись без смертоубийства, хотя с его-то уменьем мог запросто положить с пяток кривляющихся подонков.
Вадим без понуканий выскочил через вышибленное окно на улицу. В него неласково вцеловался безжалостный балтийский норд-вест, завывавший над погруженным во мглу городом.
– Дмитрий Андреевич, вы где?
Фурманов в разорванном кителе выпрыгнул следом и вхолостую щелкнул «браунингом».
– У вас случайно нет патронов?
Из ресторана в снег посыпались уголовники. Преследуемые не стали дожидаться, пока те выкарабкаются из наметенных под стеной «Донона» снежных сопок, и дернули во всю мочь вдоль поблескивавшей, как слюда, Мойки.
Вадим бежал через не могу. В заживших ребрах вновь пробудилась боль, с каждым шагом она делалась все острее, зазубренным шкворнем вдавливалась в утробу. Но остановиться нельзя было ни на миг – позади слышались топот, гиканье и треск пальбы.
Когда добежали до Певческой капеллы, в общую какофонию вплелись трели милицейских свистков.
– Наконец-то! – выдохнул на бегу Фурманов и дернул Вадима за руку. – Спрячемся, а то и нас вместе с этими заметут…
Они скрылись во дворе капеллы и оттуда наблюдали, как конный патруль разгоняет увлекшихся погоней пьянчуг. Те разбегались кто куда, бросали стволы, спрыгивали на речной лед. Троих-четверых повязали, другим, по всей видимости, посчастливилось уйти.
– Будем считать, что из этого прик… к… люч… из этой истории мы выпутались благополучно, – прокашлял Фурманов и спрятал «браунинг» в кобуру.
Вадим едва продышался. Покуда отмахивал аршин за аршином, было жарко, но теперь, после того как минут десять посидел в неподвижности, январская стужа просочилась сквозь пиджак и рубаху, потекла в распаренные поры. Нет, не сезон нынче гулять без пальто, а оно, к несчастью, осталось на вешалке в «Дононе». Так же как и шинель Фурманова.
– Идемте-ка, Вадим Сергеич, – сказал писатель, притопывая на месте, чтобы согреться. – А то и зам… м-мер-з… околеть недолго.
– Стойте! – Вадим поднял раскрытую ладонь. – Слышите? Там двое пеших патрульных.
– Ни черта не слышу.
– А я отчетливо… Судя по шагам, идут сюда. Спрячемся под лестницей.
Вадим повлек почтенного литератора в угол двора. Там они примостились за горой смерзшегося угля и затаились.
Немного погодя показались два силуэта, закачались на желтушном фоне фонарных отсветов. Вадим услышал перешептывание:
– Никого?
– Кубыть, никого. Валяем дальше…
Они ушли. Фурманов выступил из-за укрытия, сослепу ударился о лестницу, ругнулся:
– Мать твою! Ни зги…
– Я вас выведу. Держитесь за меня.
Вадим, видевший все как днем, уверенно пошел на свет фонарей. Фурманов следовал за ним, как незрячий калека за поводырем.
– Да вы, Вадим Сергеич, чудо природы! Вас изучать надо.
– Третий год изучают, – без какой-либо рисовки ответил Вадим. И счел нужным прибавить: – Я у нас в группе не один. Другие куда способнее.
– Скромничаете…
Они снова вышли к перилам, ограждавшим скованную прочной коркой речку. Столпотворение на набережной улеглось, не видно было ни ресторанного отребья, ни милиции.
Вадим промерз насквозь, зубы стучали.
– Сог-греться бы…
Фурманов глядел на него пытливо – как на неизвестный науке артефакт, в значение которого хотел бы проникнуть.
– Вы в Ленинграде где проживаете – в гостинице?
– Проживал. Две недели назад попал в больницу с переломами. А сегодня сбежал оттуда, надоело…
Вадим выложил все начистоту, не было уже сил изворачиваться.
Меж ресниц Фурманова заскакали лукавые огоньки.
– Вы меня заинтриговали. И способностями, и вашей историей… У меня на хороших людей чутье. За девушек заступаетесь, смелости вам не занимать, деретесь знатно. Едемте ко мне в «Асторию». Согреетесь, и поговорим без дураков.
– В «Асторию»? В «Асторию» можно…
– Только там пропускной режим, как в воинской части. Документы у вас с собой?
Вадим хлопнул себя по темени. Гэпэушное удостоверение лежало в тумбочке, в палате. Второпях покидая больницу, забыл его взять.
Фурманов взглянул на наручные часы, мозеровские, с фосфорическими цифрами.
– Третий час. Без документов вам все равно никуда. Сгоняем в ваш госпиталь, заберем что нужно и сразу ко мне.
Вадим был без мандата и без денег. Хорошо, что у Фурманова нашлось и то, и другое. Он тормознул ехавшего в конюшню сонного ваньку, спросил, сколько будет стоить проезд до Обуховки. Возчик заартачился, но, увидев перед собой красноармейскую книжечку, услужливо пригласил товарищей военных садиться.
Домчал аллюром. Фурманов наказал ему обождать, посулив заплатить по двойному тарифу. Вадим вымелся из крытой повозки, побежал к лечебнице и стал взбираться по лесенке к окну покинутой не так давно палаты. Кучер заелозил на козлах. Он уже в мыслях честил себя за сговорчивость и с огромным желанием сдриснул бы отсюда подобру-поздорову, но Фурманов с «браунингом» сидел за его спиной.
Вадим добрался до окна. Открыть его снаружи оказалось куда сложнее, чем изнутри. Подумав, он прибегнул к хитрости: вынул из брюк ремень, соорудил на его конце петлю, накинул на ручку, которая, хвала небесам, была прикреплена с внешней стороны рамы. Держась за поручни, отклонился сколько удалось в сторону, дернул. Рама отъехала, приоткрылась щель.
Вадим вдел ремень обратно в брючные лямки, поохал, ожидая, пока стихнет боль в ребрах. Эх, зарекался, что не доведется больше сегодня трюкачествовать, а оно вон как…
Он встал на поручень и вертким мангустом перепрыгнул на подоконник. Намеревался постоять, послушать, все ли спокойно, но тепло, скопившееся в палате, как будто втянуло в себя намерзшееся тело. Не заметил, как очутился на полу, и поскорее захлопнул раму.
Зубы все еще стучали. Он подошел к тумбочке, раскрыл дверцы, чтобы забрать удостоверение, но боковым зрением заметил такое, что рука повисла в воздухе.
В одеяле, наброшенном на скатку, изображавшую спящего, торчал охотничий нож с наборной рукоятью.
Вадим сидел в натопленном номере Фурманова, а в руках вытанцовывала канкан оловянная кружка: вверх-вниз, вверх-вниз. В ней плескался французский коньяк, к которому Вадим прикладывался, чтобы унять дрожь. По-трезвому обсудить дела не получилось – Фурманов оценил состояние «чуда природы» и настоял на приеме сильнодействующего лекарственного средства, чья этикетка свидетельствовала о десятилетней выдержке.
– Пейте смело. Это вас не хуже бани прогреет.
Вадим пил, прихватывая губами край выделывающей коленца кружки. Причиной дрожи был не только озноб. Из головы не шла виденная в палате картинка: нож, вогнанный в одеяло. Под ним должен был спать он, Вадим. И это его хотели убить.
– Кто?.. – в сотый раз задавался он безответным вопросом.
В памяти всплывал наблюдатель в кубанке. Он теперь грезился повсюду: даже в холле «Астории» проскочил бесплотной химерой, как выходец с того света. Ни личность его, ни цели не известны. Ведомо лишь, что шпионил, подглядывал… мог и покушение совершить. Ясно, что за ним стоял не Менжинский – этому незачем подсылать ассасина, на Лубянке все решается проще и оперативнее. Тогда, может, в игру включился кто-то, кому важно помешать расследованию? Эта гипотеза выглядела логичнее, правда, ничуть не облегчала жизнь. Вадим не имел ни малейшего представления о своих врагах, не знал, кто они, где их логово и каким будет следующий выпад.
После ста граммов коньяка он рассказал Фурманову все. И не столько по пьяной лавочке, сколько от осознания того, что этому человеку доверяет больше, чем Эмили и Горбоклюву. Командир-писатель не станет ловчить исподтишка.
– Что думаете, Дмитрий Андреевич? Успею я что-нибудь вызнать или меня р-раньше кокнут?
Фурманов задымил любимым «Османом».
– Вы меня за Кассандру держите? У меня, в отличие от вас, исключительных способностей нет. А гадать на кофейной г… г-гу… щ… Гхм! Гадать на бобах – это не по мне. Так что указать вам того, кто на вашу особу посягнул, не могу. А вот насчет расследования…
Он прикусил папиросу подернутыми табачной патиной резцами, затянулся.
Вадим отставил кружку. Марево, заволокшее мозг, мигом рассеялось.
– Вам что-то известно? Я за любую подсказку полцарства отдам!
– Откуда они у вас, полцарства? Хотя… я бы не отказался. Но это будет не по-партийному.
– Вы знали Есенина. Правда ли, что он баловался дурманными цигарками?
– Ни разу за ним такого не замечал. Пить пил, курил все – от махры до сигар. Но ничего кроме… Допускаю, что где-нибудь в Тифлисе ему подарили этот мухотрав и, возможно, он даже его попробовал. Но пристраститься? Нет. На Сережу это не похоже.
– То есть в наличие у него наркотических галлюцинаций вы не верите?
– Ни на понюшку.
– И все же что-то ему виделось! Человек этот Черный, петля…
– Тут вы правы. – Фурманов подтянул к себе еще одну кружку, плеснул в нее коньяка из пузатой бутылки. – И Менжинский тоже прав. Смерть Есенина нельзя рассматривать отдельно. Она в совок… куп… п-нос… – Он отпил из кружки, пожевал кусочек голландского сыра. – Она в одном ряду с другими. Я знавал и Котовского, и Фрунзе. С последним вместе служили в Туркестане. Между прочим, меня уговаривают написать о нем книгу.
– Вы согласились?
– А что бы вы сделали на моем месте? Конечно, согласился. Сейчас по крупицам восстанавливаю его биографию. И последние дни тоже. Есть договоренность с хирургом, который его оперировал.
– С Р-розановым? Вы с ним встретитесь?
– Вернусь в Москву – встречусь. Он до сих пор переживает случившееся… – Фурманов потер подбородок, заглянул на дно кружки. – Хотите еще коньяку?
– Нет, спасибо. Я согрелся. Даже жарко…
Вадим сидел в продавленном кресле, расслабленный, обвисший. Его уже не морозило, от маковки до пят разлилась горячая, ленная истома. Суставы поламывало, но боль не жгла, а слегка щекотала, от нее даже не хотелось избавляться.
Фурманов убрал бутылку и кружки, подвел черту под разговором:
– Вы, я так понимаю, еще задержитесь в Питере? Тогда я найду способ сообщить вам о результатах беседы с Розановым. Будем держать связь.
– Обязательно. И еще… – Вадим смешался, подумал, что поступает совсем уж неблагоразумно, но досказал: – Вас не затруднит в Москве зайти к Александру Васильевичу Барченко и передать ему от меня привет?
Фурманов непонимающе поднял брови.
– А что вам мешает позвонить ему прямо отсюда? Вот же телефон. – И он показал на аппарат, стоявший у кровати.
Если бы все было так просто! Вадим уже не раз и не два порывался набрать московский номер шефа, но в конце концов отказался от этой идеи. Телефоны особой группы прослушивались людьми Ягоды. Такой звонок мог навлечь неприятности на голову Александра Васильевича и, что было совершенно недопустимо, сорвать задуманную Менжинским операцию. Вадим помнил указание: никакой утечки информации. Он и так подставил себя под удар, выложив Фурманову то, чем не имел права делиться ни с кем, кроме своего немногочисленного эскорта.
А позвонить ох как тянуло! Барченко дал бы дельный совет, направил в нужное русло. Это он умел. Но доверяться проводам в наше время нельзя.
Фурманов, умница, угадал все без лишних разъяснений.
– Хорошо, я зайду к нему. Что еще передать, кроме при… ив… ве… Может, напишете записку, а я занесу?
Вадим отрицательно тряхнул взлохмаченными волосами.
– Если вы с этой запиской попадетесь кому-нибудь в ОГПУ, вам не поздоровится. Передайте ему все, что я вам р-рассказал. А он придумает, что делать, я не сомневаюсь.
– Сложно там у вас! – хмыкнул Фурманов. – Как хотите… Это все?
– Да. Вернее, нет… Спросите у него про Аннеке. Что с ней, где она? Я почти два месяца ее не видел.
– Аннеке? Чуднóе имя… Это ваша невеста?
Вадиму сделалось еще горячее, по венам будто кипяток пошел.
– Не то чтобы невеста, но…
– Да говорите уж как есть.
– Но я ее люблю. И она меня тоже.
Аннеке… Не только имя было чуднóе, но и его носительница. Дикарка с Крайнего Севера, выросшая в лопарском стойбище, среди мхов, оленей и сполохов полярного сияния, она не побоялась круто изменить судьбу и приехать в Москву. И тут между ней и Вадимом, как говорится, возникла химия[1]. Любовь толкнула их друг к другу. Всего раз они были близки, и с того дня Вадим переменился. Осознал, что эта женщина ниспослана ему фатумом. Но рулетка непредсказуемой фортуны крутнулась в обратную сторону: он сел в тюрьму, потом оказался у Ганнушкина, а после Менжинский, Ленинград и так далее. Аннеке к нему не допускали, и он ни словом не заговаривал о ней, опасаясь, что это может ей навредить. Однако ждать стало невмоготу. Если не увидеться, так хотя бы весточку от нее получить…
Фурманов кивком подтвердил, что суть просьбы ему понятна, вдаваться в нюансы интимного и сердечного свойства не нужно.
– Запомню. Спрошу.
Вадим едва сумел встать – такая многотонная тяжесть поселилась в нем.
– Благодарю, Дмитрий Андреевич. Пойду я.
– Куда вы? – изумился Фурманов. – Ночь на дворе, вьюга разыгралась, и видок у вас неважнецкий. Вы, часом, не больны?
– Не знаю. Устал очень…
– Оставайтесь у меня. Разместимся. Вы на кровати ляжете, а я по-походному – на п… пол… Схожу у портье раскладушку попрошу.
Вадим раскрыл рот, чтобы возразить, но слабость затопила весь организм – лень было не то что ворохнуться, а просто слово вымолвить.
Фурманов расценил молчание как знак согласия и вышел.
Вадим повернул одеревенелую шею, посмотрел на будильник треста «Точмех», оглушительно тикавший на тумбочке. Стрелки на циферблате показывали без пятнадцати четыре. Скоро утро. Впрочем, середина зимы в Ленинграде – пора темная, рассветет не скоро.
Как нестерпимо топят в «Астории»! Кожа горела, по ней струились липкие ручейки, духота стягивала похлеще корсета, не давала дышать. Открыть бы фрамугу, впустить воздух с улицы. Еще час назад его прошибало до мурашек от одной мысли о том, чтобы снова выйти из тепла в январскую стынь, но сейчас он отдал бы все на свете за возможность подставить себя под размашистые шлепки бурана…
Освещенная электричеством площадь потускнела, потонула в снеговом мороке. Вадим предпринял попытку встать, но ничего не получилось – его точно прибили гвоздями к креслу. Он сидел, как безногий инвалид, уперев взор в слабо колыхавшуюся портьеру. А за ней творилась мистерия. Темь клубилась, густея, но оставалась яркая, ничем не запятнанная вертикальная полоса. Вадим не сводил с нее глаз. Она сверху сузилась, в середине расширилась и приобрела очертания человеческой фигуры. Абрис делался все явственнее… портьера раздернулась, и из-за нее вышел Есенин.
Вадим вскрикнул, увидев его. Вжался в кресло, расцарапывая ногтями подлокотники.
Есенин посмотрел на него осуждающе, приложил палец к губам.
– Тсс! Не на-адо кричать. Услы-ышат…
Все те же крестьянские скулы, русые кудельки над голубыми озерцами. Но до чего же он бел! Как покойницкий саван. А одежда та самая, что значилась в описании участкового надзирателя: серые брюки, ночная рубашка, черные туфли. Шею со вздувшейся синей бороздой обхватывала петля, конец веревки волочился по лысому гостиничному ковру.
– Спасибо, что приехали, – выговорил он стесненно и подергал петлю рукой, на которой виднелся кровавый порез. – Вы его найдете, я ве-ерю…
– О ком вы? – вопросил помертвевший Вадим.
– О том, кто мне портсигарчик серебряный подарил. Это он, гнида… он все подстро-оил!
– Портсигар был с папиросами?
– Вы про траву? Выбросьте из головы, она ни при чем. А вот портсигар пускай при вас будет. И эту тварюку сыщите, о-очень прошу…
– Имя! Назовите его имя!
– Не могу. – Есенин понурился. – Меня же нет – как я сумею вам подсказать?
У Вадима в мозгу клокотал Везувий, ум заходил за разум. А фантом с веревкой на шее внезапно оторвался от пола и облачком полетел прямо к креслу.
– Нет! – Вадим закрылся руками, нервы сдали. – Уйди! Сгинь!
Зевнула дверь, кто-то вошел.
– Вадим Сергеич, вам худо?
Вадим опустил руки, разодрал залитые потом веки. Перед ним стоял Фурманов.
– А где?..
Привидение исчезло. За окном все так же пуржило, портьера еле заметно раскачивалась, но продолговатое световое пятно за ней уже не напоминало контурами фигуру человека. Вадим промокнул рукавом лицо.
– Вы нездоровы, – определил Фурманов. – Ложитесь. Раскладушку для меня сейчас принесут.
– И что дальше? Буду жить у вас на иждивении?
– Там решим. «Англетер» рядом. Надоест – вернетесь к своим.
Фурманов втиснул меж зубов неизменный «Осман» и подошел к свече, горевшей в витом шандале. Огонь на обугленной верхушке фитиля дрогнул. Дрогнул и Вадим, увидев, как из-под верхней губы литературного мэтра выглянули волчьи клыки.
– Упырь… – само собой соскочило с шершавого, как рашпиль, языка.
Фурманов выпустил из руки так и не раскуренную папиросу, уже без утайки ощерился.
– В наблюдательности вам не откажешь… Но поздно, Вадим Сергеич, поздно. Я вас отсюда не выпущу. – Он плотоядно облизнулся. – Соскучился я по свежатинке…
Вадим сверхусилием выдернулся из кресла, но завалился ничком, не сделав и шага. Покатился по ковру, возле окна ухватил руками портьеру, попытался вновь утвердиться на ногах. Портьера сорвалась с крючьев, упала на него, парашютный купол упал на приземлившегося сбитого летчика, только в разы тяжелее, поскольку пошита она была не из шелка, а из бархата. Тучей взметнулась таившаяся в ворсистой ткани пыль. Вадим чихнул, протер глаза. На него пала тень приближавшегося вурдалака. Она космато дыбилась, моталась, как дерево под натиском урагана.
Вадим, держась за подоконник, подтянулся, на что ушел остаток и без того мизерных сил. О том, чтобы раскрыть раму и вывалиться наружу, можно было и не мечтать. Тем более что оттуда, из заоконья, смотрело в упор меловое лицо желтоволосого, безотрадно и соболезнующе, как на приговоренного к казни.
Крик застрял у Вадима в горле. Но самое страшное только начиналось. Из-под рамы поползли червеобразные существа, они разбухали и претворялись в исполинских пресмыкающихся с осклизлой чешуей и разинутыми пастями. С потолка закапало, по номеру распространился запах гноя. Кто-то тошнотворно захихикал, Вадим угасающим зрением уловил движение внизу. На плинтусе рядком сидели богомерзкого вида карлики – ушастые, трехглазые, – тянули ручонки-щупальца и переговаривались на тарабарском наречии.
Вадима повело, он опустился на что-то студенистое, преобразившееся в топь, которая втянула его в себя с той же легкостью, с какой патентованный вакуумный пылесос Хувера из рекламной кинохроники комнатный сор.