К книге
Няня для волчат альфы. Я не ваша мамаГлава 8 Ночь в одной комнате
40%
Глава 8 Ночь в одной комнате
8

Кружка с трещиной стояла на столе сухо, чужеродно, будто ждала именно меня. Я подняла ее, повертела в пальцах, поставила обратно на сухое место. Глина была старая, обжигали в этой же печи. Клей я узнала по запаху — рыбий, дешевый, хозяйский. Кто-то клеил уже дважды: первый шов у ручки, второй — через донышко, криво, мужской рукой. Значит, и прежняя хозяйка пила из нее, и он пытался удержать чужую работу, и она все равно треснула.

Я подклеила третий раз. Клей нанесла тонкой полоской, зажала пальцами, подождала, пока схватится. Потом подняла кружку к свету. Шов получился почти ровный, тонкий, как старый шрам. Такие вещи не выбрасывают — их подклеивают.

В дверь постучали коротко, два раза. Так стучит Дора, когда несет что-то тяжелое и не хочет, чтобы видели лишние руки.

— Войди, — сказала я, не оборачиваясь.

Она вошла боком, держа двумя руками жестяную коробочку, не ту, что я уже убрала в саквояж, а другую — поменьше, без надписи. Поставила на стол, выпрямилась, посмотрела на меня без привычной ворчливой маски.

— Это от него, — сказала она утверждением. — Не из лечебной. Из его кабинета.

Я молча взяла коробочку. Жесть была холодная, гладкая, без царапин. Внутри что-то звякнуло тихо, по-металлически. Я не открыла. Положила обратно, накрыла ладонью.

— Спасибо, Дора.

— Он не спал третьи сутки, — сказала она, не уходя. — Сказал мне сесть у двери сторожки и не пускать никого, кроме тебя. Я сидела всю ночь.

— Зачем?

Она повела плечом, как будто стряхивала чужое.

— Чтобы он знал, что ты в доме одна. Чтобы самка из круга не вошла под утро.

— Он боится своих?

Она впервые посмотрела мне в глаза прямо, не скользя.

— Он боится, что ты услышишь, как они стучат в его дверь, и решишь, что он зовет их сам. Он не зовет. Он не может. Но они стучат.

Я кивнула. Она ушла, не дожидаясь ответа. Я слышала, как за ней закрылась дверь сеней, как она кашлянула в кулак, чтобы заглушить шаг.

Я открыла коробочку.

Внутри лежал ключ. Маленький, медный, без бирки. И клочок бумаги, исписанный его рукой, той же, что в контракте. Почерк был крупный, с наклоном, без украшений. Три строки:

«Это от лечебной. Запертой. Там, где я не был с зимы. Записи — твои. Я не открывал.»

Я положила ключ в карман. Он был теплый, будто его держали в кулаке.

За стеной пахло снегом. Я подошла к окну, выглянула. Двор был пуст, только Дора шла к крыльцу, закутанная в серое, и снег ложился ей на плечи, как будто примерял. Из-за угла лечебной вышел Марек, без куртки, в одной исподней рубашке. Он остановился, поднял лицо к небу, постоял так. У него на правой руке под рукавом был виден свежий шрам, тонкий, как женский браслет. Дней пять, не больше. Он не порезался. Это след. Чей-то след.

Он не обернулся. Пошел к крыльцу, поднялся, открыл дверь. На пороге остановился и сказал, не громко, но я услышала через стекло:

— Таис.

Я открыла окно.

— Я здесь.

— Я не умею просить, — сказал он. — Я не привык. Я привык приказывать.

— Я знаю.

— Я дам тебе ключ от лечебной. Не от этой коробочки. Тот, что лежит в ящике стола, под печатью. Он от записей жены. Я не читал. Я не мог.

— Почему не мог?

Он посмотрел на меня через двор, через снег, через собственное молчание.

— Потому что я знал, что там написано. Не все. Но знал, что она хотела увести детей.

Я держала раму обеими руками. Ладони были холодные, дерево царапало кожу.

— Марек, — сказала я. — Ты сейчас стоишь у меня под окном. Ты не спал трое суток. У тебя на руке след от чужого когтя, дней пять. Ты отдал мне ключ от своей памяти. Ты первый раз в жизни попросил. Ты не умеешь. Я вижу.

Он молчал.

— Иди спать, — сказала я. — Я не лягу с тобой, пока дети не будут знать, что я не мать. И пока ты командуешь их снами через поле. Я сказала это и повторять не буду.

Он не ответил. Развернулся, ушел в дом.

Я закрыла окно, прислонилась к нему спиной. В кармане лежал медный ключ, холодный уже. На столе стояла кружка с третьим швом, почти ровная. В голове стучала одна мысль: он дал мне ключ от собственной памяти, не от лечебной. И я его взяла.

Я пересчитала склянки в лечебной три раза, прежде чем поняла, что ищу не ту. Мне нужна была не звериная мазь и не сон-отвар, мне нужен был чистый пузырек с пометкой «детский пот», и он стоял на верхней полке за связкой сухого зверобоя, выше моего роста. Я принесла табурет, встала на цыпочки, сняла. На полке остался прямоугольник пыли, ровный, как печать. Лина ставила пузырьки в одном порядке, строго по размеру. Ее порядок держался на полке как закон, и я разбирала его, чтобы собрать свой.

Пузырек был почти полный, темное стекло, пробка залита воском. Я сковырнула ножом, понюхала. Пот старый, но не тухлый, правильный, с примесью полыни и чего-то горького, как кора ивы. Лина собирала его, когда дети болели по ночам и плакали не просыпаясь. Я знала этот запах. Мой собственный пот в детстве пах иначе — сеном и страхом, потому что мать ушла, а мачеха пришла.

За стеной в доме кто-то ходил. Я слышала тяжелый мужской шаг по половицам, медленный, неровный. Марек не спал, хотя я только что приказала ему идти в кровать. Он не подчиняется словам. Он подчиняется молчанию, если оно пахнет правильно.

Я отставила пузырек, подошла к полке с тетрадями. Их было три. Первая — чистая, с закладкой из сухого листа. Вторая — исписана до середины, рецепты, дозировки, короткие пометки на полях: «Лучик — 3 капли, не больше», «Мира — перед сном, если воет». Третья — та самая, спрятанная под двумя другими, в кожаной обложке, без номера. Я нашла ее вчера, положила обратно. Сегодня взяла, потому что дали ключ. Ключ грел карман через ткань, как маленькая печка.

Я открыла третью тетрадь. Последняя запись была не про детей. Она была про меня.

«Если меня не станет — уведу детей к Таис. Она не предаст. У нее школа, и она знает, что такое не кормить чужих за страх. Я видела ее на рынке. У нее руки те же, что у меня, и она их не отдаст, пока не поверит.»

Я перечитала трижды. Буквы были крупные, наклон, как у Марека, но мягче. Лина писала не для совета. Она писала для меня, хотя не знала, прочту ли. Под записью стояла дата: четыре месяца назад. За неделю до того, как она ушла.

Я положила тетрадь на стол, придавила пузырьком. Руки не дрожали. Лина знала меня по рынку. Она выбрала меня, пока я сидела в своей школе и учила чужих детей не бояться. Она выбрала меня заранее. Как заготовку для гроба.

В дверь постучали. Не два раза, как Дора, а три, коротких и сухих. Так стучат женщины из круга, когда приходят не спрашивать, а ставить в известность.

— Войдите, — сказала я, не закрывая тетрадь.

Вошла самка из круга, та самая, со вчерашнего утра. За ней — старшая с родовой булавкой на воротнике, седая, с запахом воска и хвои. Они вошли без зова, остановились у порога. Самка посмотрела на тетрадь, на пузырек, на меня.

— Ребенок спал? — спросила она.

— Спал, — сказала я. — В человечьей форме. Два часа.

— Это ненормально для его возраста. Он должен ворочаться.

— Он ворочался. Я держала его за руку.

Старшая кашлянула.

— Мы пришли осмотреть ребенка. По решению совета.

— Ребенок спит, — сказала я. — В детской. Я не пущу вас туда без отца.

— Альфа не вышел к завтраку.

— Альфа не спит третьи сутки. Если вам нужен осмотр, ждите его в кабинете. Я пошлю Дору.

Самка сделала шаг к столу. Я встала. Не быстро, не резко, просто встала, и мои глаза оказались на уровне ее глаз. Она была выше меня на полголовы.

— Не трогайте тетрадь, — сказала я. — Она хозяйская.

— Она не хозяйская. Она мертвой женщины.

— Она принадлежит тому, кому ее оставили. Мне.

Тут я соврала. Мне ее не оставляли. Ее оставили мне через мужа. Но они не должны были знать про ключ и про «я не читал». Чем меньше они знают, тем меньше у них рычагов.

Старшая положила руку на рукав самки. Жест был мягкий, но твердый.

— Мы подождем альфу в кабинете, — сказала она. — Час.

— Час, — согласилась я.

Они вышли. Я слышала их шаги по коридору, потом по крыльцу, потом тишину.

Я вернулась к полке. Переставила пузырек на место, закрыла тетрадь, убрала под две другие. Задвинула табурет. Потом пошла к двери, открыла ее, выглянула. В коридоре никого. Я пошла к детской, не быстро, не крадучись, как имею право. Дверь была прикрыта. За ней тихо. Лучик спал, свернувшись, с моей повязкой на щиколотке. Мира сидела у его кровати, рисовала углем на стене. Новый рисунок — высокая женская фигура с короткими волосами, без лица, с длинной тенью за спиной. Тень была похожа на мою.

Я села рядом с Мирой на пол. Она не подняла головы.

— Это я? — спросила я.

— Это няня, — сказала она, не отрывая угля. — Она не мама. Она пришла.

— Откуда ты знаешь, что пришла?

Мира повела углем по стене, и тень за женской фигурой вытянулась, как живая.

— Она пахнет не как мама. Она пахнет как лес и снег. Мама пахла домом и дымом. А няня пахнет чужим домом, в котором будет жить.

Я посмотрела на рисунок. Тень шевельнулась, будто искала, куда встать.

— Мира, — сказала я. — Я не уйду. Я буду здесь до зимы. Я буду учить вас рисовать, и я не стану вашей мамой. Я обещаю.

Мира подняла голову. Глаза были серые, как у отца, но сухие.

— Я знаю, — сказала она. — Я нарисовала, что ты не мама. Папа не понял. Он увидел тень и решил, что это ты.

— А это не я?

— Это то, что он о тебе думает. Не ты. Он думает, ты его. А ты — нет.

Я положила руку ей на плечо. Она не сбросила, но и не прислонилась. Это был ее способ сказать, что она меня слышит.

За стеной послышались тяжелые шаги. Марек шел по коридору к кабинету. Он не спал. Он услышал, что пришли из круга, и пошел к ним сам. Впервые не через меня.

Я осталась сидеть на полу рядом с Мирой. Рисунок на стене медленно остывал, тень перестала двигаться и застыла, как силуэт на старой фотографии.

Я услышала, как закрылась дверь кабинета. Не хлопнула — он никогда не хлопал — а встала на место тяжело, как будто к ней привалили что-то. Марек вошел к самкам один. Без меня. Это было ново.

Я встала с пола, вытерла руки о передник и пошла на кухню. Не в кабинет, не подслушивать, а ставить чайник. Дора сидела у стола, перебирала крупу, лицо серое.

— Они в кабинете, — сказала я. — Я слышала.

— Слышала, — ответила она, не поднимая глаз. — Он сам пошел. Впервые за год.

— Что им нужно?

— Чтобы ты ушла до приезда Ирмы. Чтобы он подписал договор на новую истинную из круга. Чтобы дети ночевали у самок, пока ты будешь в сторожке.

Я поставила чайник на плиту, насыпала сушеной мяты в глиняный чайник.

— Он не подпишет, — сказала я.

— Он не подпишет сегодня, — сказала Дора. — А завтра подпишет, когда они приведут бумагу с печатью совета. Ты же знаешь, как у нас: печать сильнее альфы, если за ней старейшины.

Я знала. Я выучила это в своей школе, когда совет закрыл мою школу одной печатью и тремя подписями, которых я никогда не видела. Я знала, как пахнет бумага, на которой написано «решено», и как пахнет воск, когда его плавят для печати на чужой судьбе.

Из кабинета донесся голос. Не его — самки. Слова я разбирала плохо, только интонацию: мягкая, с придыханием, как у торговки, которая уговаривает купить гнилое яблоко. Потом второй голос, старшей, ниже, ровнее. Потом тишина. Потом его голос. Я не слышала слов, но услышала, как он ударил ладонью по столу — один раз, не сильно, а так, чтобы бумаги разлетелись.

Дора перестала перебирать крупу.

— Это он их выгоняет, — сказала она.

— Или пугает.

— Он их пугает, когда боится. А боится он, когда они правы.

Я сняла чайник, разлила по двум кружкам. Третью не налила. Самкам я бы не налила, даже если бы мне приказали. Я понесла две кружки в коридор и остановилась у двери кабинета. Не прислонилась — встала так, чтобы меня видели, если откроют.

Дверь открыл Марек. Глаза красные, на виске порез от утреннего бритья, которого он так и не заметил. За его спиной — самка, вцепившаяся в рукав старшей.

— Чай, — сказала я и протянула ему кружку.

Он взял. Пальцы задели мои, и я отдернула руку быстрее, чем следовало. Самка это увидела. Я знала, что увидела.

— Травница, — сказала самка, и голос у нее стал сладким, как перезрелая слива, — мы пришли не ссориться. Мы пришли помочь. Совет решил, что детям нужен покой.

— Дети спят, — сказала я. — Лучик спит два часа. Мира сидит у его кровати и рисует.

— Рисует, — повторила старшая, и бровь у нее поднялась. — Углем?

— Углем. На стене.

Старшая посмотрела на Марека. Он пил чай и молчал. Я видела, как у него дрожит чашка, и как он держит ее обеими руками, чтобы не уронить. Он не спал трое суток, и это было видно даже сквозь его рубашку.

— Альфа, — сказала старшая, — совет соберется завтра в полдень. Мы принесем бумагу. Если вы не подпишете, мы попросим Карина вынести вопрос об опеке на родовой суд.

— Карин не тронет моих детей, — сказал Марек, и голос у него был низкий, но руки не дрожали.

— Карин тронет, — сказала старшая, — если вы не подпишете договор на истинную из круга. Печать стаи сильнее вашего слова, альфа. Вы это знаете.

Они вышли. Самка прошла мимо меня, и я почувствовала, как от нее пахнет: воском, чужим железом и чем-то сладким, приторным, как лекарство, которым поят от укуса змеи.

Марек поставил кружку на подоконник. Чай плеснул на каменный выступ, и я увидела, как он сжал челюсть.

— Завтра, — сказал он, — они принесут бумагу.

— Знаю, — сказала я.

— Я не подпишу.

— Я знаю.

— Тогда зачем ты принесла чай?

Я посмотрела на него. На порез, на красные глаза, на руки, которые все еще держали чашку, хотя она уже стояла на подоконнике. Потом посмотрела на дверь, за которой они ушли.

— Чтобы вы видели, что я не в кабинете, — сказала я. — Чтобы вы не думали, что я их подослала. Чтобы они знали, что я стою за вашей спиной с чайником, а не с печатью круга.

Он посмотрел на меня. Не как на няню, не как на травницу, а как на женщину, которая стоит напротив него в коридоре, в чужом доме, с чужой кружкой в руке, и ничего не просит. Впервые за трое суток я увидела в его глазах что-то кроме усталости. Там было удивление. Маленькое, злое, мужское удивление, как у волка, которому лиса сказала «брысь» и он послушался.

— Таис, — сказал он.

— Марек.

— Завтра в полдень я не подпишу. Я не дам им детей. Я не дам им вас. Я дам им утро.

Я кивнула. Потом повернулась и пошла обратно на кухню. Чайник остывал, Дора все еще перебирала крупу, а в кармане у меня лежал ключ от кладовой, который он мне дал утром. Я чувствовала его сквозь ткань. Тяжелый, медный, с зубцами, как у волчьей пасти.

Я заварила свежий чай, отнесла Мире в детскую. Она не пила. Она сидела у стены и смотрела на свой рисунок, где высокая женская фигура стояла с длинной тенью за спиной.

— Он придет, — сказала она, не оборачиваясь.

— Кто?

— Папа. Он придет к тебе сегодня ночью. Он так ходит, когда решает.

— Решает что?

Мира пожала плечами.

— Быть с тобой или без тебя.

Я села на пол рядом с ней. Лучик сопел на кровати, свернувшись в комок, с моей повязкой на щиколотке. За окном поднималась метель, и снег ложился на стекла, как белые письма, которые никто не отправит.

Я ждала.

Он пришел, когда в доме перестали скрипеть половицы.

Я услышала его не шагами, а тем, как изменился воздух в коридоре. У двери лечебной всегда пахло сушеной мятой и пчелиным воском, а теперь к этому запаху примешалась полынь, теплая, как шерсть на чужом плече. Я сидела на низкой табуретке у печи и перебирала связку пустырника, перевязанную узлом на правом конце. Руки делали привычное, а глаза смотрели на дверь.

Дверь открылась. Он стоял в исподней рубашке, босой, без куртки, и я впервые увидела его в полутьме. Обычно он приходил при свече, при лампе, при утреннем окне, а сейчас за его спиной был только коридор и далекий отсвет углей в кухонной печи. Он выглядел меньше, чем днем. И старше.

— Я не сплю, — сказала я. — Если ты за этим.

Он не ответил. Подошел к печи, сел на корточки у заслонки. Не на табурет, на пол, рядом с моими ногами. Я видела, как двигаются его плечи под тонкой тканью, как дрожит свет свечи на его ключице, как бьется жилка на виске — быстро, по-звериному. Он не брился со вчерашнего утра, и щетина у рта стала жесткой, как проволока.

Я отложила пустырник на колени.

— Завтра в полдень, — сказал он, не глядя на меня.

— Я знаю.

— Я не подпишу.

— Я знаю.

— Тогда почему ты молчишь?

Потому что ты сидишь на полу у моих ног и от тебя пахнет женой, которую ты не уберег. Потому что я перевязала пустырник не так, как она, и ты это заметил, и теперь ты здесь. Потому что Мира сказала «быть с тобой или без тебя», и ты выбрал быть, и я не знаю, что с этим делать.

Я сказала другое.

— Потому что я жду.

Он поднял голову. Глаза красные, под ними тени, как синяки, и я впервые увидела в них не усталость, а ту самую злость, которую видела утром в коридоре, когда он смотрел на самок. Только направленную не на круг, не на совет, а на себя.

— Чего ты ждешь? — спросил он.

— Чтобы ты попросил.

Он смотрел на меня снизу, и я видела, как у него сжалась челюсть, как побелели скулы. Он не умел просить. Его учили приказывать, и эта наука сидела в нем крепче, чем кость. Пол под его босыми ступнями был холодным, но я чувствовала тепло, которое шло от его тела сквозь рубашку. Не запах. Не движение воздуха. Что-то другое, что я не могла назвать.

— Я не умею просить, — сказал он.

— Знаю.

— Тогда зачем ты ждешь?

Я наклонилась к нему. Не близко, на расстояние ладони, но этого хватило, чтобы он замер. Я видела, как у него остановился взгляд на моих руках, на пальцах, которые секунду назад держали пустырник, и я не убрала их.

— Потому что зима длинная, — сказала я, — и я не лягу с человеком, который пришел командовать.

— Я не командую.

— Ты сидишь на полу и думаешь, что я должна тебе что-то дать, потому что ты пришел. Это приказ. Просто тихий.

Он отвернулся. Щека дернулась, как от удара. За стеной скрипнула кровать Лучика, и я услышала, как он сопит во сне, ровно, глубоко, как зверь, который наконец перестал бояться.

— Таис, — сказал Марек, и голос у него стал ниже, — я не сплю третьи сутки. Я выгнал самок из собственного кабинета. Я сказал им «нет» первый раз за год. Я сижу на полу, потому что выше уже не могу. Если это не просьба, то я не знаю, как она выглядит.

Я посмотрела на его руки. На пальцы, которые лежали на коленях, большие, с грубой кожей и темными ногтями, и я знала, что эти руки утром держали Лучика на плече, а днем вырывали бумагу из рук старшей. Эти руки никогда не просили.

— Тогда скажи это вслух, — сказала я. — Одним словом. И я пойму.

Он молчал. Долго. Я слышала, как за стеной Мира перевернулась на другой бок, как снег скрипнул по стеклу, как где-то далеко в кухне упал на пол чугунный ковш.

— Попроси, — сказала я тише.

— Останься, — сказал он, и слово вышло хриплым, как у волка, которому впервые затянули на шее ошейник.

У меня перехватило горло. Не от нежности. От того, что я услышала в этом слове: не «останься в доме», не «останься при детях», а просто «останься», как будто он впервые за долгое время произнес слово, которое знал в детстве и забыл, когда вырос.

Я протянула руку и положила ее ему на плечо. Не на шею, не на грудь, на плечо, поверх ткани. Под моими пальцами что-то дрогнуло, пошло вниз, как будто в нем расслабилась пружина, которую держали трое суток. Я почувствовала это не рукой, а кожей на запястье: короткий жар, как от утюга, мимолетный, но отчетливый. Там, где у истинной пары встает руна-клеймо, у меня кожа вспыхнула и остыла. Знака не осталось, только память о тепле.

Он поднял голову и посмотрел на мое запястье. Я не убрала руку.

— Ты чувствуешь? — спросил он.

— Чувствую.

Он накрыл мою руку своей. Не сжал, не притянул, просто положил ладонь поверх моих пальцев, и его кожа была горячей и шершавой, и я впервые за все время в этом доме поняла, почему Мира не боялась его поля. Оно стояло стеной вокруг нас, и я впервые почувствовала его на себе — не на детях, не на доме, а на мне. Тяжелое, плотное, живое, как чужое дыхание у виска.

— Я не отпущу тебя до утра, — сказал он, и голос у него снова стал низким, приказным, но я не убрала руку. — И ты это знаешь.

— Я не просила отпускать, — сказала я.

Он не поцеловал меня. Он не сделал ничего, что делают мужчины, когда женщина говорит такие слова. Он сидел на полу у моих ног, держал мою руку у своего плеча и молчал. И я сидела на табуретке, смотрела на огонь в печи и чувствовала, как тепло от его руки ползет вверх по моему запястью, к локтю, к плечу, и дальше, туда, где у меня не было ни руны, ни имени, ни обещания.

За стеной Лучик всхлипнул во сне и затих. Мира не шевельнулась. За окном метель стучала в стекла.

Я не убрала руку до рассвета.

Предыдущая главаГлава 8 из 20Следующая глава